Лапсанг Сушонг

Харитонов Михаил

ДО

1973 год, февраль. Подольск.

Магазин был похож на больницу: пустой, гулкий, с кафельными стенами, вдоль которых выстроились бесконечные шеренги пыльных банок с голубцами и овощным лечо. В углу поблёскивали стеклянные конусы с краниками — рыжий и бурый: в рыжем яблочный сок, в буром томатный. Под потолком зло шипела лампа дневного света.

Очереди не было. Саша пробил сыр, два молока и батон белого с поддона. Хлеб был свежий, только привезли. Он сунул тёплый батон в сетку, мучаясь искушением отъесть вкусную горбушку. Саша с детства любил простое: молочко холодненькое да с хлебушком тёпленьким. «Лепота», как говорит мама. Он не знал точно, что такое «лепота», но это было определённо что-то хорошее — из того сказочного раньшего времени, когда в магазинах всё было.

Оставалась ещё Клавдия Львовна.

Саша её побаивался: тётка была склочная и злопамятливая. Подольских она не уважала, поскольку величалась коренною москвичкою — её родители жили на Сухаревке. Однако же все знали, что Клава появилась на свет в селе Плетёный Ташлык под Кировоградом. В столицу она перебралась — она всегда говорила «вернулась», будто там жила — уже после войны, каким-то хитрым нечестным способом. Устроилась в промтоварный, доросла до заведующей, забурела, потом чуть было не села по проверке, но выкрутилась — хотя с заведывания её, что называется, попросили, и из Москвы — тоже. Всплыла в Подольске, где и пригрелась возле продуктового. Место своё понимала и ни во что серьёзное не лезла, промышляя мелким шахер-махером.

ПЕРЕД

18 января 1991 года. Утро.

Он смотрел на государственную границу Советского Союза.

Конечно, Цунц понимал, что зелёная линия — это на самом деле вовсе не граница, пусть даже формально территория аэропорта считается нейтральной. И тем не менее, сейчас, для него лично, это была именно граница. Отделяющая одну жизнь от другой. Вернее — не-жизнь, которую он влачил здесь, от Настоящей Жизни — которая начнётся там, в Стране Израиля.

Перед ним стояла габаритная тётка, с усиками над верхней губой, и судорожно сжимала в кулаке ладошку маленького мальчика — видимо, сына. Мальчик тоже цеплялся за маму: молча, крепко.

Аркадию захотелось сделать какой-нибудь символический жест. Он наклонил голову, как бы разглядывая что-то на полу, и осторожно, чтобы никто не увидел, плюнул — точнее, выцедил слюну на грязный пол. Это было всё, что он хотел сказать советской стране, которую он ненавидел всей душой, всем сердцем, всем сознанием — как Блок революцию. Хотя нет, Блок революцию, кажется, любил. Или заставлял себя любить — как и он, Цунц, как и все приличные люди, терпевшие здесь каждодневные унижения, издевательства, хамство, мерзкую погоду и темноту на улицах.