Труба и другие лабиринты

Хазин Валерий

В книгу «Труба и другие лабиринты» вошли две повести известного современного писателя Валерия Хазина. Оба произведения в разное время были номинированы на премию им. И. П. Белкина «за лучшую русскоязычную повесть» («Каталоги Телегона» в  2004 г., «Труба» в 2009 г.).

«Труба и другие лабиринты» – это качественная интеллектуальная проза, которой присуще жанровое разнообразие – от мифологических повествований до мистических притч – и утонченное чувство стиля автора.

«Труба» – это поучительная и самобытная пародия на «сказки о сокровищах» и авантюрные романы. Повесть рассказывает о неожиданной находке троих жителей русской глубинки, которая полностью поменяла их жизнь. В подвале собственного панельного дома они обнаруживают нефтяную трубу. Счастливчики решают воспользоваться «кладом», но вслед за легким обогащением следует череда трагифарсовых событий, вызванных человеческой глупостью, жадностью и беспечностью.

Повесть «Каталоги Телегона» является своеобразным циклом «восстановленных мифов», связанных с Троянским циклом, аргонавтами и Тавромахией. Сюжеты известных мифов соседствуют в повести с мифами не только малоизвестными, но и почти эзотерическими, а порой и просто – вымышленными.

Труба

Часть первая

1

Когда прогудела труба в городе Вольгинске

[1]

? Нетрудно сказать.

[2]

Летом, на седьмой неделе, в то семилетие, что протекало между тремя миллениумами-плывунами, в которые по Волге мало кто верил, но погудели многие: где-то между тысячелетием крещения Руси, близняшным приливом двадцать первого века и тысячелетним юбилеем Казани.

[3]

А точнее никто не скажет, ведь не было от трубы ни гула, ни грохота, и не слышали ничего ни первые лица города, и не дрогнули даже ни толстые животы, ни крутые задницы, ни выдающиеся члены самых важных собраний, клубов и диаспор

[4]

. Ибо была труба не видна никому из жителей Вольгинска, а нашел ее гидротехник по имени Муса

[5]

– там, где была сокрыта она, – в подвале дома номер девять по улице Завражной.

Звали же Мусу просто Мусой – звали все: и знакомые, и соседи, поскольку был он из волжских татар, или мишарь

[6]

. А по отчеству и фамилии никто не звал, и сам Муса улыбался, если спрашивали, и словно бы шутя отмахивался, когда настаивали, – потому, объясняя, что целиком имена мишарские непереносимы и на самый бойкий русский язык. И с Мусой не спорили долго, а, наоборот, делались веселее – особенно узнавая, что жену его зовут Миниса Сисятовна, а дальнюю, но богатую родственницу из Казани – Венера Мукадясовна

[7]

. И если, случалось, Муса выпивал водки с добрыми друзьями, и накрывало выпивавших теплой волной глубокого разговора, Муса начинал посмеиваться, говоря, что даже среди званых гостей не стоит русскому произносить мишарские имена так, как они должны звучать, – а то выходит, будто ругаются матерно или читают вслух «Спид-Инфо»

[8]

.

Муса ли добрался до трубы в продуманном розыске, труба ли просто попалась ему на глаза – этого никто не скажет.

2

«Во-вторых, – сказал Муса, – никто не любит евреев, но для дела придется потерпеть».

«В-третьих, – сказал Муса, – был Шафиров

[15]

советником мэров и губернаторов, и знает судей, а его уважают и первые лица города, и выдающиеся члены самых важных собраний, клубов и диаспор».

«Четвертая причина, – сказал Муса. – У нас у обоих, гляди, уж и руки дрожат, и сердце скачет, и мозги всмятку. И, значит, не обойтись нам с тобой без головы Шафирова, если хотим понять, что к чему.

В таких делах, сосед, если пахнет большими деньгами, особенно у нас, в России, без еврея обойтись, конечно, можно, но лучше не пробовать. И это – пятая причина.

Дальше. И ты знаешь, и я знаю – честен Шафиров до изуверства: уж каким начальникам служил, в каких кабинетах сидел, какие бюджеты разворачивал, а всех богатств и нажил – квартиру улучшенной планировки в панельном доме на Завражной. Сам ездит на старенькой «Волге», да еще дочь вышлет изредка что-нибудь от израильских щедрот… Значит, если и правда дойдет дело до денег, не найти нам лучшего казначея, чем сосед наш, Шафиров. Это – причина номер шесть.

3

Нефть – разумеется, в трубе была нефть. Все трое подозревали это, но ни один не осмеливался произнести, и никто не поверил бы до тех пор, пока через неделю, под вечер, Застрахов не поставил на журнальный столик в кабинете своего совоголового соседа бутылку с густой темной жижей.

Шафиров тут же вышел и через минуту вернулся с коньяком и бокалами, а под нефтеносный сосуд подложил кружевную салфетку.

Ошибиться было невозможно. Между тремя бокалами, как бы проскальзывая сквозь теплые переливы коньячного янтаря, возвышалась прозрачная бутыль, а в ней – маслянисто, чернильно, тяжеловесно – поблескивала нефть. И когда Застрахов вытянул из горлышка бумажный пыж, все трое вдохнули, но задержались с выдохом, и у каждого дрогнули ноздри, а в воздухе словно бы разнеслись слова русского классика

[20]

, поскольку запах также не оставлял никаких сомнений: это был ни с чем по прелести не сравнимый запах только что откачанной нефти. Ошибиться было невозможно.

Но и поверить тоже было нельзя. И только третий глоток коньяка, выпитый в молчании, возвратил соседям дар речи.

Конечно, это невероятно, проговорил Застрахов, но ведь надо еще произвести дистилляцию и ректификацию, построив кривые истинных температур кипения, установить содержание отдельных фракций, а это требует немалого лабораторного времени; да и вообще, здесь должна быть исключена всякая случайность, и нужно еще все проверять и перепроверять, а, значит, даже если не отделять ароматические углеводороды от парафино-нафтеновых, не обойтись без структурно-группового и элементного анализа, или, проще говоря, необходима хромато-масс-спектрометрия, – хотя, конечно, добавил он изменившимся горловым голосом, что бы то ни было, и что бы ни было сё, – ни то, ни сё просто не имеет места быть, то есть попросту не может быть, потому что не может быть никогда…

4

Никто не скажет, долго ли спорили соседи.

Но через время – хотя и неизвестно, каким было это время, – труба, или нефть, что струилась в ней, принесла первые деньги.

Происхождение трубы раскрыть не удалось. Однако Шафиров предположил, что она была тайным ответвлением Большого Волжского нефтепровода в Европу, на развязках которого базировался и нефтеперерабатывающий завод Вольгинска, и вся нефтехимия городов-сателлитов. Благодаря хитросплетениям своих давних связей, Шафиров установил и точки ближайших терминалов в радиусе тридцать километров. Он сообщил изумленным соседям не только местоположение двух насосных станций, но и точный график перекачки, и периоды профилактических работ, на что Застрахов торопливо закивал, схватился за карандаш и зашептал об идеальном месте и времени врезки для скрытого отбора продукта в отсутствии высокого давления…

Шафиров же не переставал удивлять соседей и предложил такое, чего от него никак не ожидали: общие труды, дальнейшие хлопоты и начальные расходы поделить на троих и возложить на каждого по способностям, но в детали друг друга не посвящать, дабы никто не знал в подробностях, чем занимаются двое других, – и тогда будет у трубы как бы три ключа, по одному в одной руке, и никакая рука не поднимется повернуть ключ в одиночку, а лишь все три вместе. Это и называется полным доверием, сказал Шафиров, да и на случай внешней угрозы такая предосторожность оказалась бы не лишней.

И Застрахов спроектировал и соорудил какую-то хитроумную разборную врезку с вантузом и съемной цевкой, а Муса согнал шальную бригаду из дальних затонов Заречья.

5

И вот что придумал Шафиров, и вот как поступили они с помощью дочери Застрахова, Марии, которая жила отдельно, одна с ребенком, и работала на почте.

В течение недели, в разные дни, из восьми различных отделений стали приходить жильцам дома номер девять по улице Завражной уведомления о почтовом переводе на три тысячи рублей.

И поскольку отказов не случилось, и деньги были исправно получены во всех восьми отделениях, на следующей неделе, когда была поставлена подпись на последнем корешке, владельцы двадцати четырех квартир, вслед за нечаянной радостью перевода

[33]

, обнаружили в почтовых ящиках заказное письмо в роскошном, плотном кремовом конверте, который словно бы утяжелял взявшие его пальцы и оставлял в воздухе не сухой сургучовый взмах, а мерцающий, обморочный аромат пряничной пудры.

И те, кто решился поделиться загадкой с соседями, сейчас же переходили на шепот, испуганно называя необычное послание «письмом счастья».

И никто не знал, конечно, что, – прежде чем составить его и выпустить с легкой руки Марии, – протолковали Застрахов, Муса и Шафиров всю ночь до тягостной хрипоты, до хрупкой сентябрьской зари.

Часть вторая

1

Когда началась новая жизнь девятого дома на Завражной? Нетрудно сказать.

Весной, на первой неделе, когда дни уже нагоняли ночи поминутно, а тени, наоборот, становились короче, медлительнее, и расплывались, как бы дыша и оттаивая прямо на глазах – сливочно-синим по белому.

Накануне праздника, накануне того дня, что по недоразумению еще зовется Женским

[65]

, заключена была новая сделка. Совершенно новая сделка.

А до того – никто не скажет, долго ли протекали прения, тяжки ли были труды, гладки ли поиски. Недолог был лишь доклад Застрахова вернувшимся: ничего не случилось – ни облав, ни обвалов. Вот только тревога, по его словам, уже просочилась в дом, и теперь вьется и бьется по этажам – то гулким говором меж пролетов, то хлопотливым замочным клекотом, то внезапной тишиной.

Вернувшиеся были молчаливы и улыбчивы. Совоголовый Шафиров слушал внимательно, но в подробности не вникал, не переспрашивал. Муса же, будто стесняясь, время от времени притрагивался к своему стриженому затылку или оглаживал рукой губы и подбородок – недавно лишенные поросли паломника, они смутно розовели на его лице, залакированном оливковым аравийским загаром

[66]

.

2

Перелетных птиц еще не было в небе Вольгинска – а новое время потекло быстро. Время скорого оборота капитала, обновленного разделения труда, прихотливой логистики.

И время было отмерено заново, и место размечено каждому, кроме детей и немощных в доме номер девять по улице Завражной. Почти отпала нужда в механиках и операторах самотека, в инженерах по добыче и креплению скважин, и все реже выходили на вахту монтеры реверсов и путей, техники по растворам и ремонтники подсоса, зато умножились заботы дозорных окружающей среды, возросло число круглосуточных сторожей.

И снова дом был охвачен строгим, но плавающим графиком, и погрузился в поток перемен – отлаженный, но стремительный.

Едва сошел снег, обновлены были наряды дневного и ночного дозора – то есть не только гардероб, но и маршруты, роли, экипировка. И теперь вдоль оврага прогуливались, упруго покачивая коляски, папаши спортивного вида, дефилировали дамы с собаками бойцовых пород, через день сбивались шумные пикники, или автолюбители принимались вдруг чинить по три-четыре машины кряду, а возле трубы кружила, обвешанная мешками, пара кряжистый бомжей с цепкими взглядами. И скоро не то что мирные обыватели с улицы Завражной, но и сами жители дома номер девять не всегда могли уразуметь, повстречался ли им праздношатающийся сосед с наушником в ухе, или то бдительный страж на периметре, у кого за пазухой – и мобильная трубка, и свисток, а, возможно, и газовый пистолет с электрошокером.

А когда просохла земля от талых вод в ложбинах, Шафиров велел Застрахову тайно проложить по нехоженому склону вдоль трубы цепь тротиловых шашек от старой эстакады до нового узла, а на развязке поставить отсекающую задвижку и колодец с дренажем, и нефтеловушку со стоком.

3

К концу весны – скорее, чем думали – покрыли издержки, восстановили всем привычный доход, вернули долги сыну Застрахова, Даниилу.

Себя не обижали: знали цену себе, но и меру знали. В резерв откладывали много – много больше, чем прежде.

Не утихал ток в трубе; исправно прибывали платежи по путям, проложенным Мусой; и каждый житель дома номер девять на Завражной получил свое, наделенный по силам заботами, прибылью – по трудам.

И скоро пошли споры о том, не пора ли, с учетом повышательного тренда на мировых рынках и всегдашней неспособности стран ОПЕК договориться, увеличить суточную арендную плату, а вместе с тем изменить систему перераспределения сверхдоходов?

Не пора ли делиться, спрашивал Застрахов, не начать ли уже воздавать должное прочим трудящимся, или иначе – не дать ли людям во всей полноте ощутить на себе благотворное влияние трубных потоков, ибо сказано «отпускайте хлеб свой по водам»

[75]

?

4

Потом, когда вспоминали то, что случилось под конец работ, многие называли это сказкой бочки

[79]

. Но никто не мог сказать точно, была ли бочка, лгала ли сказка, или смутила быль.

Уже выгребали потихоньку строительный хлам в подъезде, выметали стружку и крошку, и сор из углов, готовились к перемене перил, окон и колеров – как вдруг обнаружилось: пропала у ремонтников металлическая бочка, или баррель с эпоксидной смолой.

Поначалу в пропажу не поверили, допытываться не стали и решили, что рабочие обсчитались сами или темнят по привычке, надеясь навариться по мелочам. Да и кому, в условиях товарного изобилия и полного равенства по сметам, могло прийти в голову тащить смолу в таком объеме? И главное – зачем?

А через время – хотя и неизвестно, каким было это время – бочка объявилась сама на балконе седьмого этажа.

Правда, на чьем именно балконе – Урочковых или Волотовских – тоже осталось неизвестным, потому что самой бочки никто не видел, а только слышали накануне ночью глубокий, глухой толчок с перестуком. И поскольку балконы в тех квартирах были проектно смежные, проходные, а бочка хитро уставлена на высокий порог в пожарном проеме панели – после никому уже не удалось объяснить, почему выскочил осиновый клинышек из-под днища, каким боком уклонялась бочка первоначально, и чья сторона виновата. Урочковы кивали на Волотовских, а те отнекивались и грешили на зятя Сливченко, уехавшего в длительную командировку в Пермь.

5

«Откуда ваше богатство?» – спросят у вас. Не важно, кто. Могут спросить. А если спросят, отвечайте: «Нетрудно сказать».

И говорите так: с прошлой зимы, а точнее едва ли кто скажет, потому как у всякого венца два отца, а беда всегда сирота. А к нам, мол, пришла беда, откуда не ждали, да никто не хотел открывать ворота, зато ударилась беда оземь и обернулась удачей – по слову пословицы: не было б счастья, да несчастье помогло.

А у нашего счастья отец один, а пасынков да падчериц много. И потому имени не назовут, сказок наплетут, а правду сокроют.

Было же – скажете – так.

Прошлой зимой, в морозы, под вечер, явился в дом человек. Чужой. В долгополом пальто, но с голой головой. Ходил по этажам, звонил в звонки, колотил в косяки – кого-то искал. Но был хмелен, почти несловесен – а те слова, что удавалось разобрать, казались темны, невнятны, угарны. Только ясно было, что человек заблудился, ошибся, попал не туда.

Часть третья

1

Когда затосковал Застрахов? Нетрудно сказать.

Весной, когда отцветали сады.

Посреди садов Заречья завязалось злосчастье, из-за дачи вывернула беда.

Был у Застраховых, как у многих жителей Вольгинска, клочок земли за городом на холмах, и маленький сад, и дачный домик для нехитрых трудов и летней отрады. И, видно, ещё с зимы повадились воры и в дом, и в сад.

Приехав по первому теплу, увидел Застрахов: вырыт напропалую кустарник с корнем, взломана дверь в доме, и вынесено оттуда всё – от посуды до старого белья. Не стали Застраховы жаловаться, недолго пеняли на судьбу: не мы первые, не мы и последние – и, по мере сил, восстановили утраченное. А еще через неделю повторился набег: выгребли всё оставшееся и всё, вновь привезенное, включая консервы и занавески. Но и тут не отчаялся Застрахов и даже посмеялся, благодаря обидчиков за то, что не спалили дом, – и снова заполнил его добром и врезал новую дверь с хорошим замком, и не верил, что придут в третий раз.

2

Был Застрахов хмелен и несловесен девять дней и ночей.

И в первые дни пытались Муса и Шафиров вразумить, выдернуть голову его из-под волны заливающей, а потом отступились. Взяли на себя долю работы его, договорились потерпеть, не менять пока взрывоопасных чисел пускателей, и стали звать Марию, и разыскивать Даниила Застрахова. Но Даниил куда-то пропал и не отзывался, а Мария, придя, опустила голову и сказала, чтобы не искали брата, потому что в Вольгинске его нет, и не будет какое-то время. И согласилась ходить за отцом, а ночевать у него отказалась: сына без присмотра оставлять не могла и не хотела, чтобы видел он деда в непотребстве.

А на девятый день позвала соседей к отцу, прошептав, что вина, по счастью, душа его не принимает уже, но не знает она, что осталось у него за душой, и боится.

И, войдя, смутились Муса и Шафиров: завернулся Застрахов в лоскутное одеяло в глубине дивана, обхватив согнутые колени, и даже с порога видно было, как колотит его мелкая судорога

[106]

, несмотря на летнюю жару вокруг.

А когда заговорили с ним, огляделся он и заплакал горько. А потом насупился, отвернулся и проговорил

[107]

, заикаясь, что готов через сутки вернуться к работе – вот только в подвал больше не спустится и к трубе не подойдет, поскольку слышен в ней теперь иной, непривычный гул, или гудение – не отдаляющееся, как прежде, а будто бы настигающее. А по обоим берегам Волги всякому известно: дурной это знак – к покойнику.

3

Уже летом, на третьей неделе – скорее, чем думали, – вернулся Застрахов к размеренной жизни: к вину не прикасался и положенную работу исполнял аккуратно, хотя и не в прежнем объеме.

Однако неспокойны оставались Шафиров и Муса, потому что сделался Застрахов ни холоден и ни горяч, а как бы тепл, и вокруг себя глядел, словно сквозь тусклое стекло, гадательно

[119]

.

И дочь его, Мария, принося ежедневно отчеты и графики, была немногословна и рассеянна, и не хотела говорить ни об отце, ни о брате Данииле – но однажды, прямо посреди текущих прений, дрогнули губы ее, и заслезились глаза, и потекла быстротечная речь.

И сказала Мария Шафирову и Мусе, по слову пословицы – беда не приходит одна: вот уже седьмую неделю разрывается она между тремя мужчинами, не считая сына, и в который раз откладывает свой отъезд в Нижний Новгород, где ждет ее хороший человек и давно зовет замуж, а ей и оставить отца невозможно, и на брата положиться нельзя, поскольку теперь Даниил будто бы и здесь, и не здесь, вроде бы поблизости, но не дотянешься – ведь никуда не уехал он, а случилась с ним беда.

И рассказала Мария, о чем молчал старший Застрахов.

4

Между тем богател дом номер девять на Завражной, множилось имущество, и росло число его обладателей

[122]

.

Степеннее сделалась походка тех, кто в сумерках выгуливал собак вдоль оврага, и замечены были новые питомцы редких пород в дорогих ошейниках, а по утрам выходящие из дома шокировали сонных прохожих модной одеждой, блистающей обувью, броскими зонтами.

И праздники как будто бы зачастили в дом, и даже по будням, к вечеру, всё чаще стекались к единственному подъезду разухабистые компании и заныривали внутрь, разливая смех и музыку через край ночи

[123]

. И скоро добрые соседи по Завражной перешептывались по секрету о голенастых вечеринках в девятом доме, о затейливых огнях в окнах, об уклончивых горничных в каждой квартире.

Не утихал ток в трубе; исправно прибывали платежи по путям, проложенным Мусой; и все, не исключая Застрахова, получали свое, наделенные по силам заботами, прибылью – по трудам.

И однажды признался Шафиров Мусе, что тревожно у него на сердце: вот уже и на добавочной парковке не хватает места для новеньких машин, и экспедиторы из роскошных салонов уже примелькались и наизусть знают адрес, а не живется некоторым в спокойном довольстве – так и не научились радоваться, кроме как на пирах посреди скороспелых гостей. И, похоже, перестали кое-где взвешивать дармовое и заработанное, и распирает их богатство изнутри, и похваляются уже завтрашним днем

[124]

. А, значит, нельзя поручиться, что не придут опять толпиться и роптать, не примутся толковать без толку, допытываясь, кто первый и кто последний, где доля от поделенного, и кто главный, чтобы наделять. Но хуже того и того страшнее, если кто потеряет веру, но обманется надеждой увидеть сокрытое и получить излишнее, да измучает сам себя бесплодным розыском или желанием донести на соседа.

5

И вот слова, что говорил совоголовый Шафиров

[125]

своей визави, журналистке с именем, в высокой ресторации на прибрежных холмах, под тенистым сводом трельяжа, посреди девичьего винограда, в видах переливчатой волжской излучины соловьиным вечером:

«Широк берег, скоротечна Волга, и длительна дуга её, и не закругляются «Гламурамой». Вольгинск остается Вольгинском. И не для того случилось то, что случилось

[126]

в доме номер девять по улице Завражной, чтобы перетечь в телесюжет, радиоочерк, фоторепортаж.

Но вот – случилось, и приблизило незнакомку, и вот вокруг – ореховый сад, и цветники душистые, и зелень ложбин

[127]

. А Вольгинск остается Вольгинском.

Для чего же? Нетрудно сказать.

Оглядишься, и станет ясно: жизнь человека – никудышный информационный повод, а по обоим берегам Волги – какое-то непрерывное недоумение, вечный бег, и постоянное опоздание.

Авторское право. Вместо эпилога

Главный врач Приволжского межрегионального реабилитационно-психиатрического центра имени Л.С. Выготского

[161]

, профессор Кузаримов-Галевин

[162]

свидетельствует:

«Вы хотите знать, кто является автором текста, именуемого «Труба»? Трудно сказать.

То есть, с точки зрения издателя, публикатора, библиографа вопрос вполне естественный и резонный. И отвечать на него, казалось бы, следует коротко и ясно – одним именем.

А между тем вопрос – не из легких. И вот что интересно: задавая его по сто раз на дню, понимают ли профессиональные издатели, о чем, собственно, спрашивают?

Ну, например, кто взялся бы всерьез установить, скажем, авторство сократических диалогов Платона

[163]

, или – попросту – ответить, что в них сочинено, а что услышано и передано, кому передано, и главное – кем передано? Можно ли представить, в конце концов, чтобы отцом не одной, а трёх литератур был тщеславный вельможа и политический изменник по имени Снорри Стурлусон

[164]

, этот слагатель саг, конунг кеннингов и кладохранитель скальдов? Кто в состоянии сказать что-нибудь вразумительное о создателе какого-нибудь «Хазарского словаря»

[165]

, не говоря уже о сочинениях более древних и тёмных?

Каталоги Телегона

*Лицемерный читатель – мой брат – мой двойник! (франц.) Шарль Бодлер. «К читателю». Перевод И. Анненского.

Часть первая

Конец войны

Здесь теперь никто не верит оракулам. Эти слова я сказал себе дважды сегодня. Как только полог над моим порогом шевельнулся, а потом дрогнули, все разом, капли огня в плоских лампах – дрогнули и метнулись, и отразились в глазах Телемаха, – я снова произнес эти слова. Да, так я и сказал, увидев его на пороге, я сказал это сам себе, на родном своем языке, именно эти слова повторил я и испугался.

Лишь сейчас, когда Телемах захмелел от вина и мяса и заговорил медленней, я заметил: каждый из нас, не переставая, думает о чем-то другом, и это длится долго – ровно столько, сколько он рассказывает о своем плавании в Спарту.

Я вспомнил, что в Кноссе различали ночи двух видов: одни незаметно вытекают из середины дня, как холодный ручей, другие пожирают его жадным пламенем. Сегодня, понял я, ночь пожирает день…

Утром меня опять позвали к царице. Пенелопа уже сидела за тканью и не сразу подняла голову из тени – я успел ощутить, как в мою спину возвращается старая ломота.

«Ветер не меняется, Ментор, – сказала царица. – Не знаю, что и думать. Я давно не обращаюсь к оракулам и не спрашиваю об Одиссее. Мне опротивел вкус медовых лепешек. Я устала. Мои мысли заняты только Телемахом. Уже три дня меня уверяют, что корабль его близко. Море спокойно – отчего же он не едет? Не совершила ли я еще одну ошибку, отпустив его в Спарту на поиски отца? Неужели эти молодые люди, что толкутся во дворце, в самом деле умышляли против моего сына? Теперь, когда всем известно, что война кончилась, какая судьба ждет Итаку, дворец и род Одиссея?… Вчера, признаюсь тебе, я была у жриц Деметры. Я попросила их сделать то, чему ты научил нас когда-то, – опустить зеркало в колодец и получить оракул. Знаешь, какой ответ принесли мне они на рассвете? «Дворец обретает отца, сын царя скоро станет отцом…». Что это может значить, Ментор? Ведь это больше похоже на утешение, чем на угрозу, как ты думаешь? Мне не с кем даже поговорить. Самые преданные служанки – и те, кажется, смеются надо мной. Почему ты молчишь? Или наша поговорка права, и все критяне лгуны?».

Язык Итаки

Брату Телемаху здравствовать и радоваться!

Оказывается, подобрать слова, – когда приветствуешь царского сына, – не проще, чем найти послушного раба или голубя. К тому же, и те, и другие требуют слишком много места. Однако предупредить я все-таки должен: Телемаху незачем оглядываться.

Увидеть меня все равно не удастся, то есть я пока еще не могу сделать так, чтобы Телемах увидел, а голос, что слышится ему сейчас, – конечно, не его голос. Это случается со всеми, кто лишь недавно одолел письмена и научился складывать их в слова не раскрывая рта. Если мне будет позволено назвать это умением читать, я сказал бы, что всех читающих поначалу страшит как бы чужой, но разборчивый шепот, схожий с говором брошенных весел. Но не его, а мой голос слышит сейчас Телемах, это я говорю – не оглядывайся.

Похоже, на Итаке, в самом деле, не ценят ремесло тех, кто владеет письменами, и даже сын царя был не самым прилежным учеником старого Ментора с острова Кафтар – того, что у вас называется Критом. Боюсь, Телемах будет читать это так же медленно, как я писал, и мне придется нарушить запреты и побыть здесь еще немного, прежде чем мой голос совсем утихнет.

Речь Итаки не очень приспособлена к письменам Кеф-Тиу, но мне не остается ничего другого, – ведь Ментор, кажется, успел обучить Телемаха только им? Я пишу и подбираю слова, как будто брожу в каких-то дальних кладовых, где лежат груды излишков и не найти нужного. Вот и Телемах теперь, когда мой голос почти уже не мешает ему, – и сам Телемах прочтет и увидит, что на языке Итаки «оглядываться» и «удивляться» – одно и то же.

Танец журавля

Брату Телемаху быстрого ветра и легкой волны желает Телегон!

Ветер, что дует сейчас, поднимается вместе с рассветом и у вас называется Эвром.

Благодарение Эвру – мне не придется, как в прошлый раз, самому гнать голубя низом над морем. Утомительнее всего, Телемах, огибать в полете облака, чьи тени темнеют посреди волн, словно острова, но того хуже – блуждать в их плавучих теснинах. С Эвром под крыльями отыскать твой корабль много легче.

Не знаю, поймешь ли ты, но попробую объяснить. Однажды мать велела мне омыться в воде, простоявшей ночь под полной луной, и явиться к ней в полдень. Она усадила меня на пол, подала одну из своих чаш, сама встала позади и накрыла мне темя ладонью. Она приказала пить медленно и отняла ладонь, едва я сделал глоток…

Признаюсь тебе, – сколько ни старался, я так и не сумел найти в вашем языке слово, чтобы назвать озноб, взбежавший меж моих ребер тогда, – когда огонь из чаши пролился мне в горло. Неужели вам и вправду неведомо, и ты не замечал в собственном теле того прохладного, что может путешествовать во сне, или на пиру слышит сначала дальних, потом ближних гостей, а после – лишь себя самое? Языки всех известных мне племен знают это, и только ваш извивается и шипит, как змея, но не отзывается.

Зеркала Кносса

Брату Телемаху здравствовать и радоваться!

Да будут паруса его легки, словно крылья, да сократит летучий Эвр его плавания сроки!

Верно ли я написал это слово, Телемах?

Узнаешь, услышишь ли ты в нем то, что я называю – то, обтекающее нас со спины, что меняет все, но не меняется само, оставаясь нетронутым и невредимым; то, что угасает, подобно свету, в зеркалах и колодцах, если приблизить к ним лицо?

Как-то я спросил у матери, и она ответила, смеясь, что Одиссей, наш отец, тоже боялся этого слова.

Жрицы луны

Брату Телемаху здравствовать и радоваться!

Брату, – говорю я и вывожу обвыкшей рукой, и ты читаешь уже по привычке. Но разве кто-нибудь из нас знает своего отца? Разве не мучил и ты собственную мать ночными расспросами, разве не выходил от неё потом, отгоняя – вместе с дымами погашенных ламп – угрюмые мысли? Не говорил сам себе, что смертному проще разгадать оракулы, чем поверить в отца?

А ведь у тебя, Телемах, есть не только слова матери – у тебя одним доказательством больше. Тебе же рассказывали – не Пенелопа, конечно, но кто-то, кто-то же должен был рассказать, – о том, как Одиссей не хотел уезжать на войну. Когда за ним прислали, – говорили тебе, – он притворился безумным и, точно Иасон, принялся вспахивать плугом прибрежный песок. И пока он шагал за волами вдоль моря, опустел и дворец, и округа: все сбежались на берег поглядеть на безумие своего царя. Тогда, чтобы изобличить Одиссея, – тут говоривший, наверное, озирался и начинал шептать? – тогда кто-то из заезжих вождей выхватил тебя, едва получившего имя Телемаха, из рук Пенелопы, а, может быть, и оторвал прямо от материнской груди и бросил под ноги отяжелевших волов. Одиссей замер, и его обман был раскрыт.

Если это правда, Телемах, – а это очень похоже на правду, – тебе не в чем и незачем сомневаться. Значит, царь Итаки не хотел оставлять сына и был готов на любые жертвы. Сын единственный мог остановить его. И лишь потому Одиссей покинул Итаку, что не сумел принести в жертву сына.

Значит, не будь тебя, – если верить молве или моей матери, – никогда одиссеево семя не пролилось бы, чтобы зачать меня, в царствование Кирки, в ночи острова Эя.

Часть вторая

Вторую часть «Каталогов Телегона», по мнению некоторых, составляет дюжина папирусных свитков, обнаруженных в библиотеке Вавилона. Однако свитки эти до сих пор не дешифрованы.

По-прежнему не удаётся даже предположительно установить, на каком языке они написаны.

Очевидно, следует либо смириться с тем, что текст второй части безвозвратно утрачен, либо признать, что её не существует, и никогда не существовало в природе.

Часть третья

Помрачение Ментора

Они уверяют, что подобрали меня на рынке. Может быть, и так, но зачем я ходил туда, в самое пекло?

Не могу вспомнить.

С того дня, когда вернувшийся Одиссей открылся мне и Телемаху, я понял: состарилось не только тело мое – состарилась и память. Ко мне возвращаются забытые языки, и совсем далекие голоса и лица, а то, что случилось вчера, покрывается мраком, как теперь…

Теперь уже ночь – уже глубокая, должно быть, раз я не помню, когда застигли меня сон и прохлада.

Одиссей вернулся? Разве я сказал «Одиссей вернулся»?

Вино Пенелопы

Сыну Телемаху здравствовать и радоваться!

Ты не поверишь, конечно, но глаза не лгут тебе, и письмена не лгут, – ведь ты не успел забыть знакомую руку: это я, всё ещё брат твой, но теперь я, властитель Итаки и Пенелопы, зову тебя сыном, и я – что бы ты ни думал – всё еще Телегон.

Ни оглядываться, ни удивляться незачем – ты как будто мог бы и привыкнуть уже к тому, что мои голуби находят твой корабль, где б он ни был.

Хотя – тебе ли не знать? – на Итаке, где змеи вползают, кажется, и в самое спальню царицы, отыскать и приручить пару сильных и зорких голубей куда как не просто. Труднее разве что подобрать надежных служанок.

Впрочем, сколько могу судить, тебя никогда не занимали ни окрестности дворца, ни его нутро.

Каталоги Телегона

Позволь, Ментор, я налью тебе ещё вина. Совсем немного – знаю, добавлять воды ты всё равно не будешь…

Ты говоришь – счастье и стыд не живут вместе: счастье приходит и прогоняет стыд, а гонимый стыдом не бывает счастлив. Может быть и так, но отчего и ты прячешь глаза, когда – я вижу – они светятся радостью? Разве не смешиваем мы воду с вином, над чем вы с Телегоном смеётесь, и оба пьёте неразбавленное? И не я ли сама угощаю тебя теперь, хотя каждый из нас всё еще боится поверить в это?

Признаться, и мне не верилось, – не верится и сейчас, – что с нами могло случиться такое, но если я скажу, что к моему стыду не примешано счастья, – боюсь, не поверишь уже ты.

Ты как будто помолодел, Ментор, стал очень похожим на моего деда Ойбала. Многие, знаешь ли, принимали его за критянина – так болтлив и винолюбив был он. Однажды мы долго гостили у него – я и сёстры, Елена и Клитемнестра. Иногда по вечерам он являлся в девичью и развлекал нас сказками, поочередно усаживая каждую к себе на левое колено, и глаза его – я помню – блестели точно так же, как твои глаза мерцают влагой сейчас. Тогда я не догадывалась, конечно, что этот блеск и смех – не от одного вина, что он никогда не приходил к нам, если только не был перед тем обласкан какой-нибудь новенькой служанкой, – наш добрый дедушка Ойбал…

И вот я гляжу на тебя, Ментор, и вспоминаю сестёр, и почему-то чувствую себя счастливой, и мне стыдно.

Рука Телемаха

Сыну Телегону здравствовать и радоваться!

Вот рука моя кружит по-над свитком, точно в танце, – гляжу и не верю. Ни меч, ни весло не бывали ей в тягость, а к этому бегу никак не привыкнуть. И пальцы вязнут, словно в смоле, и ломит локоть, и ноет спина.

До того я извёл, испятнал, изодрал почти дюжину свитков. То слова не поспевают, то письмена отстают. Но уж заново начинать не стану. Кирка сказала: нужно торопиться. До холодов осталось три ночи, безветренных и безлунных. Потом, когда ветер поднимется со стороны заката, даже из твоих голубей ни один не дотянет до Итаки, не разыщет тебя, не донесёт письмо. И я должен закончить его до темноты.

О голубях не тревожься. Едва ты уплыл, царица, кажется, поручила пещеру какому-то старику: он кормит их, выпускает летать по утрам, и сам вычищает каждый приямок. Станешь ли ты оглядываться, изумишься ли, когда какой-нибудь из сизых твоих любимцев опустится, захлопочет возле ног у тебя, Телегон?

Ветра стихают, чтобы перемениться, и вот я спешу с посланием к тебе через море. Я – тот, к кому ты заглядывал во сне, но чьей руки не знаешь, – зову тебя сыном с берегов Эи, где властвует Кирка, твоя мать, и теперь – моя царица, и я – что бы ты ни думал – всё же Телемах.

Зелье Кирки

Смелее, Телемах, – или я не царица тебе, или я не Кирка?

Не пивший вина не знает вкуса воды – тот, кто не пробовал этого отвара, не знает гораздо больше.

Раньше, поверь, и я могла бы отпить немного, да теперь уж нельзя: первый глоток у каждого свой, а последний у всех одинаков. Потому мне больше нельзя, да и ни к чему, пока ты со мной, а тебе – можно.

Правду сказать, когда-то Одиссей, твой отец, так и не сумел решиться: никакого питья не отвергал он, а этого не осмелился даже пригубить, подобно тому как из всех ремесел он не притрагивался только к письменам. Говорил, что не хочет состариться до срока – наверное, не лгал.

Жизнь мужчины, Телемах, – всего лишь перемена масок, за которыми прячутся любопытство и страх. Таких масок не наберётся и с полдюжины, а у воинов и мореходов – и того меньше.