И нет, конечно же, никаких балалаек. Есть музыка первоклассной прозы, где все, что было в жизни человеческой «До», оказывается по духу и смыслу тем, что будет «После». Нет и «кладбищенских» настроений. «После» и «До» — два мира, описанные автором настолько пластично, что обнаружить границу не всегда удается. Да и нет, наверное, в повестях Хургина этой границы.
Александр Хургин
Кладбище балалаек
Жизнь, она всегда и у всех делится. И обычно — на «до» и «после». До войны и после, до Чернобыля и после, до свадьбы и после, до смерти и после.
У меня она, жизнь, тоже разделилась. На «до эмиграции» и «после». Поэтому и книжка эта состоит из двух соответствующих частей. Только сначала «После», а потом «До». Так что в первой части книги — то, что написано в последний год жизни «там», в немецком плену, а во второй — повесть и рассказы последних лет «здесь», на родине.
Часть первая
После
Везде люди живут, или Иммигрантские рассказы
Бег и голод
По утрам Дима Сёмыч бегает, а каждый понедельник голодает. Потому что он пристально следит за своим здоровьем. Куда деваться? У него молодая жена. То есть она давно уже не молодая, но по-прежнему на двадцать лет младше Димы Сёмыча. Поневоле будешь за собой следить. Иначе придётся следить за ней. Да и общему их сыну всего двенадцать лет. Надо его вырастить при жизни или не надо? А на молодую жену, какие надежды? На молодую жену никаких надежд нет и быть не может.
Поэтому он и бегает в свои шестьдесят. Поэтому и голодает. Жена над ним издевается:
— Голодающий физкультурник, общество «Трудовые резервы».
Но Дима Сёмыч кладёт на жену с прибором, продолжая бегать и голодать. Бегать — каждый день, а голодать, конечно, нет. Голодать — каждый понедельник. Всё равно понедельник — день тяжёлый. Хотя, тут понедельники ничем не отличаются от вторников или суббот. Он выбрал днём здорового голода понедельник. Так ему, может быть, захотелось.
И чтобы голодать было легче и веселее, Дима Сёмыч ходит в парк. Он ходит туда сидеть. Обычно он сидит там со Львом. Лев — это имя, а ни отчеством своим, ни фамилией Лев с окружающими не делится. Он считает, что в объединённой Германии и Европе человеку достаточно имени.
Руслан и Людмила — 2
Впервые услышав эту сплетню, я сказал:
— Ну что за пошлость — Руслан влюблён в Людмилу и хочет взять её в жены! Нет, в действительности так не бывает. Слишком литературно.
Хотя… Иногда действительность такое выкидывает — никакая фантастика до такого не опускается. А если опускается, никто подобной фантастике не верит.
Забегая вперёд, скажу — оказалось, что здесь именно тот случай.
Руслан и Людмила — были соседями (тоже, надо сказать, звучит неплохо). Так распорядился насчёт их места жительства его величество случай. И жили они в одном доме, небольшом таком трёхэтажном доме. Третий этаж в нём занимал персонально хозяин — армянин, приехавший в Дрезден лет десять назад. Не очень давно он купил этот старый дом в плачевном состоянии. Отремонтировал его — как говорится, произвёл в нём капитальный евроремонт, — поставил на крышу тарелку для приёма ОРТ с РТР, и теперь в доме живут русские. А армянин считается немецким частным предпринимателем и владельцем немецкой недвижимости. Но армянин тут ни причём. Армянин к делу не относится. Он сдал квартиры внаём и всё, на этом его высокая миссия окончилась. А кому сдавать — ему же всё равно, ему лишь бы квартплату регулярно вносили.
Санёк
По рождению, происхождению и по велению сердца был Санёк потомственным патриотом. И когда автобус фирмы «Крафт» привёз его из великой России в бывшую ГДР на ПМЖ, он первым делом стал историю изучать. Не всю подряд историю, а историю Великой Отечественной войны с немецкими и фашистскими захватчиками. Ну, или не первым делом стал он её изучать, а вторым. Первым он показательный бракоразводный процесс устроил своей молодой жене. С которой от самого Урала считай до Берлина дошёл, а она от него ушла к другому, первому попавшемуся человеку в штанах. Этим человеком оказалась некая Маша. По национальности (что не главное и решающего политического значения не имеет) немка. Она сюда, в Европу, прямо из солнечного Ташкента репатриировалась, и все её звали тут Маша Ташкентская. За подлый нрав, а также за неразборчивость в связях и средствах. И Маша стала с женой Санька ещё в общежитии для переселенцев жить в аморальном и во всех других смыслах слова, практически средь бела дня, на глазах у широкой общественности. Понятное дело, Санёк этого безобразия не стерпел — узнав о нём из уст добрых соседей последним. И он подстерёг жену свою в сопровождении развратной Маши и сказал ей по-мужски, горя глазами:
— Вон отсюда! — и рукой сделал так — вдаль наотмашь.
А она ему сказала:
— Куда вон, мудак, я ж давно от тебя ушла.
— Де юре? — сказал Санёк.
Время надежд
В общем, так. И в данном случае чуда не произошло. И Нюша Крым серьёзно забеременела. Да не как все люди беременеют, обыденно, а от лица арабской национальности. Притом, будучи школьницей. Даже не последнего класса школьницей будучи. Ей по-хорошему нужно было ещё учиться, учиться и учиться, — а она, значит это, не удержалась в рамках приличий. И повела себя, как последняя женщина востока.
Мама Крым сделала вид, что ничего особенного не произошло. В смысле, что вообще не произошло ничего — такой вид она сделала. Что ещё она могла сделать, кроме этого вида? Слава Богу, у неё помимо Нюши было ещё в запасе двое детей. И на них можно было возложить свои, попранные Нюшей, надежды. Покуда дети ещё не до конца выросли. Когда ж на них и возлагать, если не в этом их нежном возрасте. На Нюшу в своё время она тоже возлагала надежды. До сей поры и до сего времени. А теперь, конечно, уже не возлагает.
И даже не потому что Нюша отдала юность свою неповторимую арабу преклонных годов и вот-вот сделает её бабушкой какого-нибудь аятоллы или Исмаила. А просто время надежд на Нюшу, видимо, прошло. Время надежд, оно же имеет свойство проходить. А араб Нюшин, если вдуматься в суть инцидента, ничем не отличается от иного не араба. Ну, в конце концов, что тут такого? Ну араб. С кем не бывает. Между прочим, он папу Крыма на хорошую должность устроил, араб этот нежелательный. И папа теперь развозит по городу пиццу на маленькой жёлтой машинке. Плюс к заработку коржи ему перепадают слегка бракованные. Довольно много коржей. Так что хлеб они фактически не покупают. А машинка эта маленькая весь день в его распоряжении находится, и можно на ней заехать куда надо по своим делам. Если они, конечно, есть. Бензину только купить за свои деньги. А то расход его неустанно контролируется хозяевами. Учёт и контроль у них тут превыше всего. Но папа Крым хозяев понимает. Бензин здесь дорогой. Впрочем, по сравнению с Гомелем здесь всё дорогое. И тем не менее.
В Гомеле что за жизнь была? Только и славы, что по итогам переписи — единственный караим в стране, раритет. Папа Крым, в смысле. А так никакой жизни в Гомеле не было. И надежд никаких не было. Ни на детей, ни в целом. Какие надежды, если папа Крым был по образованию педагог, а мама и вовсе без определённого места в жизни. Люша, младшая их дочка, говорила «домохозяка».
Так бы они, не выезжая за границу Беларуси, и прозябали всю жизнь до гроба. Вместе со всем белорусским народом. Если бы не счастливая случайность: папу Крыма назвали на базаре жидовской мордой. Прямо в присутствии мамы. Одна женщина, милая с виду. Подошла сзади и беззлобно так сказала:
Подтяжки
Конечно, сначала Аарон Хатаевич радовался новой жизни от души. И отдыхал душой до отвала. Делать-то ему было больше нечего и не нужно целыми днями круглосуточно. Потому что он же не зря в центр Европы по собственному желанию эмигрировал, в настоящий центр, а не географический. И на люфткурорте жил теперь в своё полное и окончательное удовольствие не зря. А чего ему не жить, когда сразу после пересечения границы стал здесь Хатаевич практически никем. Что в его пенсионные годы нормально и только к лучшему. И жил он, как самый настоящий никто, в общежитии для псевдобеженцев и переселенцев из разных стран мира. Но какая разница, где жить? Никакой. Главное, покой, воля, прекрасная криминогенная обстановка, а также социальное обеспечение и отдых. Как душе, так и телу снизу доверху. Дыши себе полной грудью — если, конечно, она у тебя полная — и все заботы. «Люфт» — это же в переводе на человеческий язык означает «воздух». Чем же ещё дышать, как не воздухом, и где, как не здесь? Сюда сама ныне покойная Раиса Максимовна с супругом дышать приезжали, миллионеры деньги за эту счастливую возможность платят бешеные, а тут даром: в магазин идёшь два километра — дышишь, обратно — то же самое. Да круглосуточно можно дышать, поля и горы окружающие взглядом обводя — никто не запрещает. Ещё тебе за это деньги платят — то ли из госбюджета страны, то ли из швейцарских банков.
А раньше, на родине, пропади она трижды пропадом, считался Хатаевич большим человеком. Сначала по партийной линии, невзирая на фамилию недопустимую, потом по правовой и коммерческой. И пускай не самым большим человеком считала родина Хатаевича, но всё же далеко не маленьким. Можно сказать, средней величины большим человеком она его считала, поручая разные ответственные посты вплоть до начальника тюрьмы, крупнейшей, между прочим, в Европе. Люди Хатаевича, можно сказать, любили и уважали, и даже хотели раза четыре убить. Так что груз ответственности в течение ряда лет пришлось ему нести на себе нешуточный. Понятно, что от этого нешуточного груза Хатаевич в конце концов устал. И от каменности века на своей родине тоже устал.
То ли дело здесь, в центре цивилизованной донельзя Европы. Всё упаковано, нарезано, взвешено, всё продаётся и покупается, всё с улыбкой, красиво и по последнему слову передовых технологий.
Хатаевич одному знакомому еврею с родины недавно звонил. Про технологии эти взахлёб рассказывал и между прочим незаметно поинтересовался, мол: «Как там родина в моё отсутствие себя чувствует»? Еврей говорит: «Всё так же, а местами гораздо хуже. Как ещё она может себя чувствовать, родина твоя хуева?» (он употребил, конечно, более резкое слово). Хатаевич услышал это из уст очевидца и опять в очередной раз порадовался. Не за родину, которую любил любовью брата, а за себя. Порадовался и опять отдыхать стал, размеренно дыша экологически чистым курортным воздухом, пригодным даже в пищу.
В общем, поотдыхал он на этом дыхательном люфткурорте, поотдыхал, да и удавился с Божьей помощью. Остроумно применив последнее достижение европейской, правда, не технологии, а моды — в смысле, удавился он при помощи и при поддержке подтяжек от какого-то там кутюр. Приобрёл же эти великолепные многоцелевые подтяжки Хатаевич со скуки и тоски на фломаркте
Часть вторая
До
Маленькие трагедии
Или не трагедии
Рама
Дождь сначала пошёл, а затем прекратился. Наверно, это были вчерашние его остатки. И на сегодня их в полной мере не хватило. То есть хватило только на утро. Хотя вчера шёл настоящий ливень с настоящим потопом. Может даже, и со всемирным.
Ровно в девять приехали рабочие. Привезли на крыше «Жигулей» раму, оцинкованное железо и прочее добро. Подняли всё на третий этаж и начали устанавливать на балконе.
— Ты только советов нам не давай, — сказал первый рабочий.
— Хорошо, не буду, — сказал я, взял телефон и ушёл на кухню.
За мной сразу пришёл второй рабочий. Пришёл и сказал:
Для души
Правильно всё-таки говорят наши древние мудрецы. Что любовь зла, и на безрыбье того же козла полюбить можно. Причём «козёл» в данном крылатом выражении — это эпитет. Я, правда, с мудрецами тут в корне и в принципе не согласен и считаю, что любовь как раз не зла, раз даёт шанс даже козлу, но дело не в этом и не во мне, а в том, что мудрецы потому и мудрецы, что всегда правы…
Сколько лет ей все — от подруг и соседок по дому до мамы и матери мужа свекрови — настоятельно рекомендовали завести себе кого-нибудь для души. И одновременно, чтобы не распыляться, для тела. Вот она в конечном счёте и завела. Кому сказать — удивятся и не поверят. Поэта местного и плюс к тому гениального. По крайней мере, он так о себе склонен думать. А все остальные не склонны думать о нём и вообще никак, потому что у всех остальных свои заботы, собственные, и никому до его местной поэзии никакого дела нет, и до него самого — тоже нет, поскольку нет никому дела ни до чего.
Близкие люди и родственники, те, что искренне к ней относились, сразу Алке сказали:
— Нет, Ал, поэт — это пошло. Поэт — это явный перебор и пережим.
И Алка им сразу ответила:
Наволочки
В принципе, как по большому, так и по малому счёту, всё у Ирины нормально. Работа, квартира на левом берегу, деньги, немного и не всегда, но есть — одним словом, нормально. Грех жаловаться. Тем более что и некому. Только вот все, кому не лень, Ирину обманывают. А не лень — именно всем. И каждый раз — её обманут, а она всё понять пытается, зачем обманули. Ей уже все объясняли, и Алка объясняла, что низачем. Что просто так. И что нечего об этом не только думать, но и задумываться. Но Ирине объяснять — только время портить. Она слушает, головой кивает, а потом говорит:
— Нет, Ал, ну зачем он мне всё это рассказывал? Он мне кто? Так же, как и я ему.
Да, так вот, не было у Ирины с Вовой никаких тесных интимных контактов. Ни в школе когда учились, ни когда Вова из армии приезжал в мундире и сапогах, ни когда он разбогател на электрочайниках, ни когда обнищал, не выдержав рыночных отношений между людьми. Ирина на этот счёт хоть на Библии, хоть на Коране может поклясться, хоть на чём угодно. Дружеские контакты — были, а интимных не было. За все годы их близкого знакомства. А дружили они всегда: между собой в годы юности и надежд и семьями позже дружили, и после распада семей — тоже дружили и поддерживали друг с другом непрерывную связь. Может, привычка у них временем сформировалась. Или душевная потребность. А может, и правда, были они близки друг другу в высоком понимании, духовно и платонически. И вот Вова, пережив очередной свой какой-то крах очередной семейной жизни, позвонил Ирине без предупреждения и сказал:
— Я приду.
Ирина как раз только с работы вернулась, после суток. Она в круглосуточном магазине продавцом работает. На колбасе. И гостей принимать было ей ну никак не с руки. Потому что ей спать в прямом смысле слова хотелось, а не гостей. И она сказала:
Четыре сантиметра
Так-то она была симпатичная, Люся. А после парикмахерской — если попадала стричься к Юле, а не к Ире, — даже и красивая. Да, можно сказать, что красивая. Поскольку и голову, и лицо Люси точнее всего характеризует именно этот эпитет — «красивые». Другое дело — независимое от совершенства головы, причёски и черт лица, — прихрамывала она. На всю правую ногу. И даже не прихрамывала, а припадала. Потому что правая нога была у неё по замерам на четыре сантиметра короче левой. Таким её одарила природа физическим недостатком и дефектом. Не самым, если объективно рассуждать, ужасным, но бесспорным и в глаза, особенно при пешем движении, бросающимся. Было б этих сантиметров поменьше — ну хотя бы три, — и они могли обеспечить совсем другую плавность хода. А четыре — это слишком много и слишком наглядно.
Конечно, горб, допустим, или слабоумие, или паралич какой-либо — гораздо более видные недостатки и более неутешительные. И Люся их была лишена напрочь. Но и без них никто её замуж за себя брать не стремился. Семён Чуев только примеривался к ней какое-то время. Как выпьет вина «Портвейн красный», так вроде ничего — любезен, побрит и прочее. Вплоть до того, что в горсад гулять под ручку — готов и на всё согласен. А если дать ему символически коньяку, то мог он произнести и заманчивую, бередящую кровь фразу: «А не предаться ли нам любви и тому подобному?» И знак вопроса интонациями обозначал Семён Чуев исключительно ради общечеловеческих приличий и дани правилам этикета. На самом деле он намекал Люсе на конкретное предложение, которое она принимать почему-то не спешила — наверно, по глупости. Но пребывая в трезвом уме, даже и Чуев смотрел на иноходь Люсину удручённо. И тяжело молчал. Потом, насмотревшись, когда проходили они мимо дворца бракосочетаний и иных актов гражданского состояния, сказал как бы невзначай:
— Нет, не могу я на этот безумный шаг пойти и отважиться. Поскольку, — сказал, — героически сопьюсь, если ежедневно стану остроту зрения в себе заглушать до расплывчатости.
И ушёл навсегда. Решительно. А другие и не приходили. Жулика Мишку Спайкина можно не учитывать. Хотя он однажды и приходил. Пришёл, а у Люси день рождения очередной, и в гостях одна соседка и одна сотрудница. Коллега, другими словами. Сидят, чай пьют, торт «Каприз» едят, беседуют, ведут себя тихо. Мишка увидел этот их нетрадиционный подход к празднованию и говорит:
— А где вино и другие приличествующие моменту напитки?
Рассказы со счастливым концом
С песней
Так, как Ваня служил в советской армии, служить можно хоть два года, хоть двадцать два. Потому что он легко служил и непринуждённо, а именно пел в ансамбле песни и пляски имени Александрова, по тем временам краснознамённом. И не в гуще хора он пел, третьим слева в пятом ряду, а самым что ни на есть солистом. Несмотря на молодость, граничившую с юностью, и высокое воинское звание «рядовой». То есть он пел одним своим голосом на фоне всего, крупнейшего в Европе хора, и весь хор ему дружно подпевал, вторил и завидовал. Ваню же служить из музучилища призвали в качестве народного таланта и самородка первой величины, подающего большие надежды.
И объездил Ваня в составе ансамбля всю тогдашнюю страну и, без преувеличения можно сказать, весь мир. Ну, или полмира. Так будет точнее и ближе к истине в последней инстанции. И везде он получал заслуженные аплодисменты, переходящие в овации, похвалы старших по должности коллег, не более чем трёхместные номера в гостиницах и диетическое питание повышенной калорийности. И всё бы у него шло, наверно, как по маслу, до самой пенсии и демобилизации после сверхсрочной службы родине, если бы не вышеупомянутое питание. То есть если бы Ваня, питаясь, не влюбился по уши в Нинку. В повариху четвёртого разряда и лёгкого поведения. С которой не только хор с танцевальным коллективом, но и соседний полк, включая всех своих сынов, и штаб полка, и от командиров взводов, до самого подполковника Исакова с адъютантом. Ну, вы понимаете, о чём тут завуалировано идёт речь… А Ваня влюбился, поев Нинкиного пюре фирменного, и будучи натурой творческой, вызывающе женился на ней. Ясно, что вскорости родили они в содружестве с молодой женой ребёнка, после чего кормящая Нинка в мгновение ока — ну буквально пока Ваня дослуживал свой срок в ранге солиста — загуляла и исчезла за горизонтом навсегда. Как в газетах пишут — ушла из дому и не вернулась, канув в Лету. И оставив матери Ваниной, Ираиде Андреевне, грудного в полном смысле этого слова ребёнка.
А мать Ираида Андреевна написала Ване в письме, мол, Бог с ней, с Нинкой, у неё всё равно молока в груди считай не было, что только к лучшему, а ты давай, бросай свои песни с плясками при первой возможности. Ребёнка на ноги поднять я тебе, так и быть, помогу по-родственному, заменив ему собой мать и мачеху, а денег на воспитание и прочие расходы ты обязан заработать — как отец и одинокий мужчина. Раз ты у меня таким дураком оказался.
И Ваня, подчинясь матери и судьбе, не остался служить сверхсрочно вдали от дома, хотя его и удерживали вышестоящие чины ансамбля, обещая послать в консерваторию, в Ла Скала и чуть ли не в Большой театр. Он по приказу из армии демобилизовался — отслужил, значит, как надо, и вернулся. И наступив на горло себе и собственной песне, стал работать дальнобойщиком на бортовой машине «ЗиЛ-130» с прицепом. Чтобы хоть страсть к разъездам и путешествиям в себе не отменять. Курсы водительские при обществе ДОСААФ с отличием закончил, права получил и стал не долго думая работать. И работа пришлась ему по вкусу, и он отдался ей всей душой артиста. Потому что, кроме прочего оказалось, что пению такая работа — никакая не помеха. Ваня загружался согласно накладной, выезжал на трассу, допустим, Симферополь — Москва, нажимал на газ до пола и пел. Радуясь во весь голос жизни. А что аплодисментами на песни ему никто не отвечал и не отзывался, так это даже неплохо. Кланяться не надо. Кланяться Ваню в ансамбле так и не научили, кстати. Один старый солист ему говорил по дружбе: «Ты, как медведь в цирке, кланяешься, а не как артист, в будущем, возможно, заслуженный», — к чему старшина хора добавлял: «Чтобы кланяться по уставу, особая выправка нужна. И строевая подготовка, а не горло драть».
А когда бывал Ваня не в рейсе выходным, он варил сам себе из картошки, по Нинкиному рецепту, пюре, любя его беззаветно, пил по традиции водку, играл с ребёнком в домино, а также на аккордеоне. Ну, и пел опять-таки на всю улицу родную песни из репертуара краснознамённого и любимого страной ансамбля. А иногда пел не как обычно, а со слезами на глазах. Пришьёт свежий подворотничок, наденет форму с лирами в петлицах, по стойке «смирно» вытянется и поёт. А слёзы из глаз по щекам на грудь стекают. Но это только когда выпивал он больше, чем организм от него требовал, и природа этих слёз так и не была Ваней до конца изучена. Наверно, он был ранимый или имел тонкую нервную организацию.
Злой дедушка
Дедушка Яша сегодня злой. Он и вообще злой, не только сегодня. Но и сегодня тоже. Сегодня он очень злой. Бывают дедушки добрые. А бывают злые, как собаки. Так дедушка Яша — злой, а не добрый. Поэтому он говорит внуку:
— Не бегай, прибью! — и даёт ему сначала оплеуху, потом подзатыльник.
От подзатыльника внук падает носом в ковёр. И начинает визжать.
— Не визжи, — говорит ему дедушка.
Что так разозлило сегодня дедушку, он и сам не заметил, упустил из виду. Ничего не разозлило. Потому что ничего не произошло и не случилось. Что у него может произойти? Или случиться? Всё как всегда. А злость изнутри сама поднялась, подобно изжоге, и пошла горлом наружу, на свет Божий.
Грустная смешная обезьяна
Я осматриваю замки и на всякий случай ощупываю их пальцами. Кажется, я уже осматривал их сегодня. Или это было вчера. Вчера точно осматривал. Перед отходом ко сну. Перед отходом я всегда осматриваю замки. Мне нужно удостовериться в том, что я не забыл их закрыть, в том, что они заперты. Хотя я их и не отпирал. Но мало ли что не отпирал. Проверить лишний раз никогда не вредно. Замок — механизм сложный. Вдруг в нём какая-нибудь пружина сломалась от старости или какой-нибудь рычажок внутренний и важный. И замок стал открываться чем угодно. Или вообще сам собой стал открываться и пребывать в открытом состоянии автоматически.
Да, вот. Именно так. Я автоматически проверяю замки. По привычке, укоренившейся во мне с прежних времён. С тех времён, когда я выходил из квартиры и, значит, неизбежно входил в неё, возвращаясь. То есть я отпирал дверь снаружи, входил и запирал её изнутри. И понятно, что иногда мне приходил вдруг в голову вопрос — а не сижу ли я в открытой, доступной для всех желающих квартире, забыв запереть дверь? И я шёл проверять замки, что было логично. Теперь я вроде бы никуда не выхожу. А замки, значит, всё равно проверяю. Потому что есть тут одно «но». Я-то не выхожу. Но ко мне же приходят снаружи.
Каждое утро, хотя, может быть, и не каждое, может быть, через утро, ко мне приходит Надька со второго этажа. Она старуха. Ей, наверно, больше семидесяти лет, и у неё крупно трясутся руки. Гораздо сильнее, чем у меня, трясутся. Она приходит и звонит. И говорит сквозь закрытую дверь:
— Открой.
Так она стоит, звонит и говорит одновременно. Я подхожу к двери. Смотрю в глазок. Долго смотрю и тщательно, наводя резкость. Да, это она, больше некому. И она слышит, что внутри квартиры происходят движения и от них происходят шорохи и шумы.
Кладбище балалаек (нелюбовный роман)
Город медленно выползал из ночи, а ночь точно так же, без спешки, оставляла город. Или ещё не оставляла. А только собиралась и готовилась его оставить.
Скучно перемигивались светофоры, то прокалывая темноту, то разрывая её в клочки и обрывки и добавляя тем самым света к незаметному ещё свечению утра. Им чуть помогали редкие неоновые вывески и тусклые, совсем редкие фонари на ржавых шатких столбах. Дырявили фарами трогавшуюся из города ночь и автомобили, а также троллейбусы и трамваи, везущие в своих салонах жёлтый электрический свет.
Сонные люди заполняли собой эти транспортные средства передвижения в пространстве и передвигались с их помощью во времени — из ночи в утро, из вчера в завтра через ещё не наступившее как надо сегодня. И чем будет отличаться сегодня и завтра от вчера, никто из них толком не знает. Но многие надеются или молятся своим богам, чтобы отличались они не слишком и хотя бы не были заметно хуже. Я, во всяком случае, надеюсь именно на это. Потому что уходящая ночь была далеко не лучшей ночью в моей жизни. И если даже учесть, что большинство моих ночей были не лучшими, то эта и среди них не лучшая, а какими будут следующие ночи — я не представляю и не загадываю (хотя вру, конечно — загадываю).
И выхожу из ночи, которой вот-вот временно не станет, выхожу вместе с другими трудящимися горожанами, ни о чём больше не думая, а лишь радуясь, что максимум через десять минут буду дома. То есть не дома, раз я из дома иду, но у себя, взаперти, на своей личной жилплощади. Что в наших и конкретно в моих условиях, видимо, и есть дом. Только второй. Но кто сказал, что дом бывает один, и он только там, где ты дома? Дом — это дом, помещение, какое-то количество стен, пол, потолок, дверь, замок, и ключ от замка — у тебя в кармане.
А выходят из ночи в день далеко не все трудящиеся горожане. Многие движутся в обратном, строго противоположном направлении. Они отжили свою бурную трудовую ночь и теперь едут, возвращаясь домой — чтобы переждать безынтересный с точки зрения их жизненной философии день, отдав и посвятив его отдыху, а вернее, сну (забвению), то есть фактически не посвятив ничему. А вечером, когда ночь снова подойдёт к городу, обступит его и окружит, они проснутся, придут в себя, почистят зубы трёхцветной зубною пастой и, может быть, примут душ, чтобы взбодрить свои сонные тела и души, ещё не привыкшие жить наоборот, не при свете дня, а в темноте ночи. Они влезут ногами в холодную ванну, откроют на полную краны и подумают, что нет для души ничего лучше струй текущей воды. Больше всего водопоклонников как раз среди ночных людей. Сторожей, проституток, ларёчников. Тех же самых таксистов, предпочитающих работать с вечера до утра. Да мало ли на свете чернорабочих тёмного времени суток, времени которое называется коротко, но сочно — ночь, — времени, когда большинство из нас рождается, спит и умирает.