Мерседес-Бенц

Хюлле Павел

Павел Хюлле — ведущий польский прозаик среднего поколения. Блестяще владея словом и виртуозно обыгрывая материал, экспериментирует с литературными традициями. «Мерседес-Бенц. Из писем к Грабалу» своим названием заинтригует автолюбителей и поклонников чешского классика. Но не только они с удовольствием прочтут эту остроумную повесть, герой которой (дабы отвлечь внимание инструктора по вождению) плетет сеть из нескончаемых фамильных преданий на автомобильную тематику. Живые картинки из прошлого, внося ностальгическую ноту, обнажают стремление рассказчика найти связь времен.

Проза былых времен

«„Мерседес-бенц“. Из писем к Грабалу». Так много слов, сто сорок три с половиной страницы слов — и столько теплой тишины. Подобное ощущение бывает, когда рождаются воспоминания. Прошлое разговаривает шепотом, ходит в войлочных тапочках. Даже прежний крик сегодня доступен лишь взору — от него остается лишь образ. «Крик» Эдварда Мунка. Черная воронка разверстого горла и непреодолимое молчание на ее дне. Ничего больше. Хюлле — Мунк в прозе? Можно, пожалуй, сказать и так. И не будь это чересчур пафосно, я бы повторил за Толстым: опиши тишину собственной памяти, и ты опишешь мир.

«Milý pane Bohušku, a tak zase život udělal mimořádnou smyčku — Дорогой пан Богумил, вот и вновь жизнь описала удивительный круг, потому что, вспоминая тот свой первый майский вечер, когда, перепуганный и не на шутку взволнованный, я впервые сел за руль „фиатика“ панны Цивле, единственной инструкторши в фирме „Коррадо“ (…)». Так начинается «Мерседес» — фразой, которая длится две, а то и три страницы. Хюлле пишет большими периодами, на едином дыхании. Слова, что ходят в войлочных тапочках, все не дают поставить точку, все пытаются ее заговорить, словно опасаясь, как бы очередная из таких точек не оказалась последней — и в тексте, и в памяти. Ведь что тогда? Плоское, будто блин, существование исключительно «здесь и сейчас»? Кто знает, может, и Кантор ужасно боялся завершения «Умершего класса»

[1]

, каждого финала каждого спектакля. Его, вероятно, пугала мысль о том, что память может остановиться. Отсюда — повторяющийся рефрен вальса Франсуа, ритм соскальзывающей с заигранной граммофонной пластинки иглы. Еще раз, и еще, и еще… Бесконечные фразы Хюлле вновь и вновь описывают удивительные круги во времени и пространстве. Писатель чередует совершенный вид прошлого — и несовершенный настоящего, призывает призраки предметов, тел, форм и запахов минувшего, возрождает

те

вкусы, заклинает

тот

дождь. Стоит только рассказчику Павлу впервые повернуть ключ в замке зажигания «фиатика» панны Цивле… Потому что механизмы памяти вечны, и этот щелчок ключа в замке зажигания «фиатика» панны Цивле — словно вкус пирожного «мадлен» у Пруста. И вот уже слышится звук другого мотора — Кароль, дедушка Павла, заводит свой изысканный, еще довоенный «мерседес». За рулем в этом неторопливом путешествии — сама память. Дедушка и бабушка Павла,

На лицах фраз Хюлле (да-да, любая удачная фраза имеет лицо) блуждает едва уловимая, горькая улыбка смирения. Хюлле известно: писать по-грабаловски — занятие бессмысленное, писать по-грабаловски можно лишь, переписывая Грабала. Остается только поклониться той потрясающей стилистической эпохе. Поклониться и повторить урок мастера. Грабал умел с нежностью наблюдать мир, полностью при этом осознавая, что истинная его природа нам недоступна, и мы можем лишь простукивать вещи при помощи слов, простукивать и согревать зябкую холодность бытия. Именно отсюда теплая тишина слов Хюлле. Да и к чему кричать? Тем более, обращаясь к себе самому? Этот усвоенный урок неповторимого грабаловского зрения — еще один источник смущающей интимности «Мерседеса…». Смущающей сегодня, в этом запыхавшемся «здесь и сейчас», плоском, словно блин, с маниакальным упорством требующего романа, наполненного сегодняшними реалиями, в этом «здесь и сейчас», где нет места ни для времени, ни для памяти о чем бы то ни было… где никто о ней и не вспоминает… Да, следует смутиться интимностью «Мерседеса». Прозы, которая, в сущности, не имеет ни начала, ни конца. Ведь разве финал повести Хюлле — не очередная удавшаяся попытка заговорить точку? «(…) когда я вернулся в Собутки (…) эта первая фраза сложилась сама собой, и вам она уже известна»: мир.

«Milý pane Bohušku, a tak zase život udělal mimořádnou smyčku,

Павел Хюлле

«Мерседес-Бенц»

Из писем к Грабалу

Milý pane Bohušku, a tak zase život udělal mimořádnou smyčku — Дорогой пан Богумил, вот и вновь жизнь описала удивительный круг, потому что, вспоминая тот свой первый майский вечер, когда, перепуганный и не на шутку взволнованный, я впервые сел за руль «фиатика» панны Цивле, единственной инструкторши в фирме «Коррадо» (гарантируем водительские права по самым низким в городе ценам), единственной женщины в компании этих самоуверенных самцов — бывших гонщиков и виртуозов баранки… так вот, когда я пристегивался и под ее руководством регулировал зеркало заднего вида, чтобы в следующее мгновение на первой скорости тронуться по маленькой узкой улочке и тут же, не проехав и сорока метров, остановиться на перекрестке, где лишь крошечный просвет, подобно незримому воздушному коридору, между трамваями и безудержным грохотом грузовиков, вел к далекому противоположному берегу пекла центрального района; итак, когда я отправился в свое первое автомобильное путешествие, как всегда ощущая полную его бессмысленность, ибо все это пришло слишком поздно и не вовремя, прямо посреди перекрестка, между судорожно затормозившим, надрывавшимся от звона трамваем номер тринадцать и огромным рефрижератором, лишь чудом разминувшимся с «фиатиком» панны Цивле и оглушившим нас страшно басовитым и чудовищно громогласным, будто корабельная сирена, клаксоном; словом, застряв посреди всего этого кошмара, я сразу вспомнил вас и эти ваши чудесные, легчайшие, исполненные очарования уроки вождения мотоцикла — позади инструктор, впереди рельсы да влажная булыжная мостовая, а вы стремительно газуете на своей «Яве-250» и несетесь по пражским улицам и площадям, сперва вверх, к Градчанам, затем вниз, к Влтаве, и все время, не умолкая ни на минуту, будто вдохновленный неким мотодаймонионом, рассказываете инструктору о тех дивных автомобилях прошлого, на которых ваш отчим пережил столько потрясающих аварий, столкновений и катастроф; итак, когда водитель рефрижератора резко осадил свое многотонное чудовище, выскочил из кабины и, оставив машину посреди мостовой, ринулся к крошечному «фиатику» панны Цивле, грозя нам кулаком — точнее говоря, он лупил этим самым кулаком по собственной голове, рискуя в ярости нанести себе увечье; так вот, когда я разглядывал приникшую к окошку «фиата» его багровую от бешенства физиономию и, в том же окошке, еще одну, принадлежавшую вагоновожатому тринадцатого номера — он, как и шофер грузовика, покинул трамвай и примятых внезапным торможением пассажиров; в общем, когда я увидал за предусмотрительно поднятым панной Цивле стеклом эти лица, позади которых возникали все новые и новые, поскольку водители других машин, запертых остановившимися трамваем и рефрижератором, также побросали свои автомобили и помчались к нам, дабы выместить на маленьком «фиате» все свое раздражение по поводу пробок на дорогах, не отремонтированных мостов, дорожающего бензина и прочих напастей, которые обрушились на них почти сразу после падения коммунизма; словом, когда взгляды этих босховских персонажей буквально пригвоздили нас с инструкторшей к сиденьям ее ни за что не желавшего заводиться «фиатика», я совершенно невозмутимо произнес: — А знаете, с моей бабкой Марией, когда она в двадцать пятом году училась водить машину, приключилась похожая история, только ее «ситроен» застрял на железнодорожном переезде, а справа, то есть со стороны инструктора Чажастого, уже приближался из-за поворота курьерский «Вильно — Барановичи — Львов», и тогда, мгновенно оценив ситуацию, пан Чажастый воскликнул: — Панна Мария, выскакиваем сейчас же, или нам крышка, — и они выскочили, — продолжал я, — а курьерский, хоть и тормозил, рассыпая из-под колес снопы искр, все-таки протаранил этот великолепный автомобиль, и бабушка Мария с паном инструктором Чажастым стояли у переезда, глядя на вытаращенные и все более округлявшиеся глаза машиниста, который тщетно высматривал в куче жести, никеля, хрома, плюша, дерматина и битого стекла размозженную голову, отрезанные ноги, кепку водителя или, на худой конец, хоть одно пятнышко крови; и лишь переведя взгляд чуть дальше, бедняга увидал приветливо махавших ему бабушку Марию и пана инструктора Чажастого; и это была чудесная сцена, — я уже приближался к развязке, — ибо за их спиной, у дороги в чистом поле стояла часовенка Матери Божьей Неустанной Помощи, которую обступили совершавшие майское богослужение