Латинский трилистник

Цымбурский Вадим Леонидович

1. «Причина» и «чудо» : индоевропейские связи лат. causa.

Предмет этой статьи – замечательный этимологический параллелизм, обнаруживаемый между словом для «причины» в латыни и обозначениями «чуда» в двух других индоевропейских языках – греческом и общеславянском.

Слово causa, обычно выражающее в латыни понятие «причины» - неотъемлемый элемент философского, юридического, исторического дискурсов римской классики, - принадлежит к этимологически неразъясненным элементам латинского словаря. Старое его звучание caussa известно по некоторым надписям, спискам Плавта, а также по сообщениям грамматиков Квинтиллиана (I, 7, 20) и Мария Викторина (VI, 8, 5) [ThLL 1906-1912:659]. Оно обнаруживает основу с -s- или -t- в суффиксе и с предшествующим этому суффиксу дентальным в исходе – по-видимому, расширенного – корня, так что праформа условно выглядит как : *cauT-s-a или *cauT-t-a, где Т – любой дентальный. В остальном слово непрозрачно. Произвольными выглядят и странное сближение его в словаре Вальде-Гофманна с cudo «бью» (“Schlag als Ursache”) [Walde-Hofmann 1938:190] и попытка еще в XIX в. А.Ваничека, сопоставляя cau(s)sa с caveo «остерегаюсь чего-либо, беспокоюсь о чем-либо», приписать нашему слову исходный смысл «нечто защищаемое, пребывающее под охраной» [Vaniček 1874:187].(В ХХ в. Ж.Дюмезиль семантически «колдовал» над созвучием causa «судебное дело» с cautus «осторожный» и формулой приговора male caverunt [Dumézil 1987:56-57]). В полной безнадежности словарь Эрну-Мейе нас уверяет, что у cau(s)sa не только «этимология неизвестна», но даже и «первичный смысл не поддается определению» - и полагает в этом слове «прелатинский термин» без каких-либо соображений насчет возможностей его генезиса [Ernout-Meillet 1979:108].

В этой заметке я попытаюсь показать, что, сближая causa и caveo, Ваничек, пожалуй, вступил на верный путь. Другое дело, что его гипотезу дискредитировала недостоверность предполагавшейся им внутренней формы causa, не подтвержденной латинским словоупотреблением, да к тому же не считающейся и с этимологическим смыслом caveo, - каким этот смысл предстает из индоевропейских параллелей.

Известно, что caveo фонетически так же соотносится с греч. κοέω «внимаю», как paveo «дрожу от страха» с πτοέω «пугаю», как lavo, -ere (вариант lavare) «мою» с λούω то же, или как лат. cavus «пустой» - с κόοι·τὰ χάσματα τῆς γῆς καὶ τὰ κοιλώματα (Hes.); можно сравнить, наконец, лат. faveo «проявляю благосклонность» с арм. govem «хвалю» слав. *gověti «почитать, поститься, проявлять милость» < *gᵘ̯howeye-. На протяжении ХХ в. этот латинский переход *-ov-> -av- перед гласными объяснялся преимущественно при помощи гипотезы П.Кречмера и Ф. Зольмсена, предполагавших, что возник он сперва в безударных формах типа cavére, pavére, laváre, favére или cavérna «впадина, пустота», а позднее по аналогии распространился и на подударные позиции в словах от тех же латинских основ [Kretschmer 1904; Solmsen 1904]. При подобном объяснении, основывающемся на ударении классической латыни, в этом переходе оказывалось слишком много иррегулярных, толкуемых ad hoc моментов: взять такие формы, как November «ноябрь» от novem «девять», noverca «мачеха» при novus «новый» или глаголы moveo «двигаю», voveo «клянусь», foveo «согреваю» - все эти случаи Кречмер и Солмсен объясняли с большой натугой. В 1990-х на смену их версии была выдвинута П. Схрейвером (в книге о латинских рефлексах индоевропейских ларингалов) иная, обладающая значительно большей объяснительной силой. Она предполагает, что этимологическое *-ov- перед гласным уже в пралатинском всегда давало -av-, за исключением позиции после Н₃ (ovis «овца» <*H₃ewi-).

Этот глагол входит в одно этимологическое гнездо с др.-инд. ākuvate «он намеревается», ā́kuti, ā́kūtam «замысел», kaví «провидец, поэт», kavārí «алчный»; с греч. κοέω и ἀκούω «слушаю», < *n̥-kousyō см. также ἀκεύει·. τηρεῖ «следит» (Hes.); с гот. hausjan, др.-в.-нем. horren «слушать» при др.-англ. hâwian «смотреть». с лтш. kavêt «медлить», со слав. *čuti «чуять», также *čeviti в др.-чешск. uščeviti «посещать», блр.

2. Форма и дхарма (Введение в тему).

Я определяю данный этюд как «введение в тему», раскрытие которой потребовало бы привлечения и проработки источников в количестве, пока что для меня неподъемном.

Забвение старых этимологий иногда оказывает плохую услугу компаративистике. Есть ряд случаев, когда сближения, популярные в Х1Х веке, оказались произвольно отброшены индоевропеистами первой половины ХХ в., так что к его концу некогда вполне прозрачные в глазах ученых лексемы индоевропейских языков начинают походя трактоваться как «неэтимологизируемые», давая поводы для «субстратных» или «адстратных» гаданий. А между тем перепроверка материала зачастую побуждает реабилитировать старые объяснения, хотя иногда на совершенно новом уровне семантической проработки.

Именно такой случай – лат fōrma, с долготой корневого гласного, восстанавливаемой по ряду надписей и по некоторым романским отражениям, вроде ст.-франц. fourme. В XIX в. Л.Мейер, В.Корсен, А.Ваничек, и Г.Курциус без колебаний видели в этом слове корень *dher- «держать, крепить, нести», предполагая точной параллелью к fōrma некое редкое образование из трудов санскритских грамматиков dhariman «образ»

[8]

[Corssen 1863:169-170; Vaniček 1874:77; Curtius 1879:257, со ссылкой на оставшуюся мне недоступной статью Л.Мейера от 1850г.]. Более известные древнеиндийские производные от того же корня dharma, вар. dharman, учитывались исключительно в значениях «долг, обряд, закон» и рассматривались как продукты иного смыслового развития, чем у forma - развития, якобы, общего с греч. θρησκεία «религиозное почитание» (сходно о dharma –[Boisacq 1923:349-350]).

[9]

Но в ХХ столетии это толкование лат. forma было радикально отвергнуто этимологами. А.Вальде и переиздавший его словарь Й.Хофман сочли эту идею ложной на странном основании семантической отдаленности лат. forma от таких рефлексов *dher- в латыни как firmus «прочный» и frētus «уверенный» [Walde-Hofman 1938:531]. Об руку с ними А.Эрну и А.Мейе полагают «наиболее соблазнительным» видеть в firmus точное соответствие к др.-инд. dharma (аномальный корневой вокализм firmus, где по латинским надписям к тому же окказионально прослеживается долгота, однако без романских подтверждений, они оправдывают ссылками на италийские диалектизмы вроде stircus или Mirqurios) [Ernout-Meillet 1979:237].

На этом фоне очевидна смелость В.Н.Топорова, который – в комментарии к труду Ф.И.Щербатского о слове dhárma – в числе иных индоевропейских продолжений основы *dher-m- помянул, наряду с лат. firmus и firmare, лит. dermė̃ «гармония, согласие, союз», также и лат. fōrma – последнее, правда, под вопросом («может быть») и без разъяснений семантического аспекта [Топоров 1988:367].

На деле же лат. fōrma и др.-инд. dharma представляют соответствие поразительное, если принимать в расчет все семантическое поле латинского слова в целом (как это поле описано и документировано в «Тезаурусе латинского языка» [ThLL 1912-1926: 1065-1087), а не ограничиваться тривиальными значениями «внешнего облика», «красоты» и т.п. Впрочем, даже в это употребление слова комментарии грамматиков вносят важные ориентирующие нюансы, - вспомним различение fōrma и vultus «обличье» у Доната (Ter.Andr. 119: forma immobilis est et naturalis, vultus et movetur et fingitur «образ (forma) неизменен и дан от природы, обличье изменчиво и может измышляться»), и особенно определение Нония – formam integritatem speciei esse т.е. «форма есть целостность образа» или «форма есть образ как целостность» - как бы возрождающее этимологический смысл «держания – сведения воедино материи, признаков или элементов» (цит. по: [ThLL 1912-1926:1065]). Он же, этот базисный смысл «держания», более чем нагляден в таких конкретных употреблениях слова как «рама для картины» (см. Vitr. 28,9 e…parietibus…picturae excisae…inclusae sunt in ligneis formis «на стенах…вырезанные картины…заключены в деревянные рамы») или «водопровод», «искусственное русло» (Ulp.dig. 30,39,5 aquae forma «форма воды» то есть «водопровод»; CIL VI, 1258 aquas…nova forma reducendas «проведение заново воды посредством нового водопровода»; Frontin.aq.75 formas rivorum perforant «пролагают русла каналов»; Pallad. 9, 11,1 aqua ducitur aut forma structili aut plumbeis fistulis «вода подводится либо при помощи сложенного из кирпичей водопровода или посредством свинцовых труб»; CIL VI, 31564 formam aqu(ae) Virginis vetustate co(n)lapsam «водопровод Девы, из-за древности разрушившийся»). Прослеживая по страницам «Тезауруса» приложение слова в сходном смысле к разнообразнейшим живым и неживым объектам вплоть до мироустройства в целом (Cic. nat.deor. II,48: innumerabilesque mundos alios aliarum esse formarum «несчетны суть иные миры иных форм»), в том числе к рукотворным изделиям – произведениям искусства и т.п. – и к развертыванию различных дискурсов (forma disciplinae, formae et genera dicendi – cp. Cic. De orat. III, 141; Tac. Dial. 18 и др.), мы, в конце концов, выходим на те значения, которые имеют первостепенную важность для внешнего этимологического сравнения.

3. Дело о Пренестинской фибуле: к оценке аргументов.

Данный этюд я представил в первом варианте на чтениях памяти И.М.Тронского в 2003г. – видя в них достойный повод обсудить проблематику Пренестинской фибулы. В своих трудах по истории латыни Тронский постоянно обращался к надписи на фибуле Manios: med: fhe ⁝ fhaked:(=vhe ⁝ vhaked): Numasioi «Маний меня сделал для Нумасия»( или «Маний меня посвятил Нумасию»[Colonna 1979:163-164]), как к древнейшему памятнику этого языка (УП в.до н.э.), иллюстрировал динамику латинской фонетики и морфологии сопоставлением форм из «надписи Мания» с позднейшими. Можно было лишь пожалеть, что ученый не дожил до начала 1980-х гг., когда статус самой фибулы и текста на ней стал предметом бурного спора среди антиковедов и лингвистов после выхода работ А.Гордона и особенно М.Гвардуччи [Gordon 1975; Guarducci 1980; Guarducci 1984; Guarducci 1987; Guarducci 1991]. Я обсуждал в докладе скандальную ситуацию, которая создалась вокруг Пренестинской фибулы в академическом сообществе на рубежах XX-XXI вв. Однако в 2004г. в итальянском журнале «Дайдалос» появилась очень важная статья М.Манчини, постаравшегося суммировать те имманентные языковые и эпиграфические особенности, которые будто бы сами по себе, независимо от ситуации исторического скандала, дискредитируют надпись на фибуле в качестве подлинно древнелатинского текста. Сердечно благодарю коллегу А.Кейдана, ознакомившего меня с работой Манчини. Эта статья побудила меня дополнить доклад при подготовке его к печати второй – так сказать, «манчиниевской» (или «антиманчиниевской») – частью.

I

Труды Гордона и Гвардуччи дотошно воссоздают перед нами судьбу фибулы в Х1Х – начале ХХ вв.:

- ее первую презентацию в январе 1887г. видным археологом В.Гельбигом, вторым секретарем Немецкого археологического института в Риме, на заседаниях сперва этого Института (7.1), а затем Академии Деи Линчеи (16.1) в качестве изделия, будто бы найденного в 1871г. в некоем пренестинском погребении по соседству с гробницей Бернардини;

- посвященные фибуле сообщения в том же 1887г. Гельбига и видного филолога-классика Ф.Дюммлера в «Wochenschrift für klassische Philologie», также в «Mitteilungen» Немецкого археологического института в Риме и в «Rendiconti» Академии Деи Линчеи;

- передачу ее 30 июня 1889г. в Музей Вилла Джулия как дара от близкого знакомого Гельбига – коллекционера и торговца антиквариатом Ф.Мартинетти;

- ее присоединение в 1901г. к экспозиции находок из гробницы Бернардини в Музее доистории и этнографии (совр. Музей Пигорини); поводом для этого перемещения фибулы послужило адресованное основателю Музея доистории и этнографии Л.Пигорини письмо от сотрудника Гельбига Дж.Каро, где, со слов уже умершего в 1895г. Мартинетти; сообщалось, что прославленный артефакт на деле происходил из самой гробницы Бернардини и был оттуда украден во время проводившихся с 1876г. раскопок;

II

Как уже сказано, начало нового века в деле о Пренестинской фибуле пока что отметилось большой статьей М.Манчини, который, в отличие от иных гвардуччианцев, попытался сойти с почвы азартного расписывания гельбиговских гешефтов и обосновать постулат фальсификации исключительно особенностями текста и дуктуса «надписи Мания».

Я привожу по порядку доводы Манчини и встречные соображения, вызываемые у меня этими доводами:

1. Сама по себе словоформа [fefaked] как явление италийское, - пишет Манчини, - была бы «вне дискуссий». Сегодня в параллель к ней можно поставить не только оскский конъюнктив перфекта fefacid и будущее II fefacust из Бантинской таблицы, но и оскское же будущее П fifikus (где fifik-<*fefēk-) с полной ступенью корня из капуанской надписи Ve 6 рубежа IV- Ш вв.до н.э. в контексте…svai tiium:idik fifikus… «если ты это сделаешь», а также «энотрскую» форму V в.до н.э. fefiked.

[18]

При всем том форма [fefaked], уверяет он, мало вероятна именно как

форма латинская

, которая бы сосуществовала в архаическую эпоху с корневым аористом feced (пренест. fecid), точно соответствующим по образованию греч. ἔθηκε. Как заявляет Манчини, ссылаясь на мнение Просдочими, в латыни [fefaked] не является индоевропейским наследием (это - так : др.-инд. dadhau, гот. dedun, др.-в.-нем. tatun образованы независимо и иначе, без k-расширения, а греч. τέθηκα, новоаттич. τέθεικα появляется как новообразование с IV в.до н.э. [Liddell-Scott 1940:1790]). Но [fefaked] вряд ли может быть и собственно латинской инновацией, поскольку перфект с удвоением – в латыни тип перфекта реликтовый, малопродуктивный и не способный к экспансии, в отличие от типа с долгим корневым [ē], распространяющегося на все новые виды основ (capio : cēpi, ago : ēgi, venio :vēni, см. [Бенвенист 1974:141-144]). Образование [fefaked] можно было бы объяснить как «осцизм» - то есть, как инновацию адстратного свойства, вызванную оскским присутствием в районе Пренесте. Но,- утверждает Манчини, цитируя М.Паллоттино, - оскско-сабельские элементы отмечаются археологами в этих краях с конца VI в. до н.э., а для культурного слоя к которому принадлежит гробница Бернардини с ее окружением (начало VII в.), при сильнейшем этрусском влиянии италийские мотивы практически незаметны. Выходит, что глагольная форма из «надписи Мания» необъяснима ни как индоевропейский архаизм, ни как местное латинское новшество, ни через влияние на латинян со стороны соседей-италийцев. Остается признать ее изобретением ученого фальшивщика [Mancini 2004:5-11].

Ответ:

Манчини не вдается в проблематику соотношения перфектов с удвоением и перфектов корневых от основы fak- на италийской почве. А между тем ясно, что оск. fifikus обязано своей корневой долготою некоему незасвидетельствованному оскскому аналогу к лат. feci и что fifikus возникло на основе этого исконного корневого аориста с полной огласовкой точно так же, как греч. τέθηκα – на базе (ἔ)θηκα. Аналогичным образом параллелизм оск. fefacust и умбр. fakust побуждает думать, что леженовский тип *fefaked возник из типа *faked, который должен был быть известен не только умбрскому, но и оскскому. Иными словами, оскские перфекты с удвоением от fak- и fēk- возникали инновационно из перфектов корневых, сохраненных для нас умбрским языком и латынью. Если в оскско-умбрской ветви типы *fefaked и *fefēked сосуществовали по диалектам, да еще предполагая за собой более простые типы *faked и *fēked, - то непонятно, почему в латино-фалисской ветви дело не могло обстоять точно также и почему здесь появление в одном диалекте формы feced должно, по мнению Просдочими и Манчини, начисто исключать возможность в другом формы fefaked?

III

Вслед за Гордоном и Просдочими Манчини повторяет призыв Шерлока Холмса: «отсечь все невозможное и принять то, что осталось за правду, каким бы оно невероятным ни показалось» [Mancini 2004:3]. Беда, однако, в том, что гвардуччианцы не решаются в своем анализе отсечь все действительно невозможное – или даже задуматься об отсечении практически невозможного, как в случае с образом фальсификатора, открывающего истинную значимость этрусского диграфа.

Если слухи о подделке фибулы как артефакта вполне подтвердились ее обследованием под микроскопом Г.Девото, то надпись на этом артефакте содержит моменты убедительной подлинности – и этими моментами поднимаются до ранга открытий 1887 года и иные детали, которые иначе можно было бы спокойно отнести к изобретениям поддельщика. Возникает вопрос: преодолимо ли это зияющее противоречие? Гвардуччи твердо умозаключала от подделки вещи к сфабрикованности надписи, Радке и Виакер – от аутентичности надписи к недостоверности микроструктурного анализа. Обе стороны с недоумением отвергали высказанную еще в 1974 г. Крумреем в письме к Гордону мысль о возможности воспроизведения подлинного текста на фальшивой вещи

[21]

- мысль, однако же, принятую всерьез такими авторами как Дж.Колонна, К.Трюмпи, Р.Вахтер [Truempy 1983; Wachter 1987:56]; (мнение Дж.Колонны см.: [Guarducci 1984:172])А я бы не решился исключить даже и то, что разрыв между характеристиками вещи и надписи может корениться в другом, временном разрыве – между январем 1887 г., когда некую фибулу впервые представили научному миру, и июнем 1889 г., когда наличная (поддельная) фибула была помещена на хранение в Музей Вилла Джулия. В обоих случаях надпись на фибуле была одна и та же. Но было ли во втором случае тем же самым изделие? Ни Гвардуччи со сторонниками, ни их оппоненты даже не обсуждали той версии, что изготовление фибулы-подделки могло состояться именно в указанном временном интервале, а вовсе не перед первой презентацией. А ведь допустив эту возможность, пришлось бы полностью пересмотреть все высказывавшиеся соображения о мотивах фальсификаторов, коль скоро Гельбиг в 1887 г. мог демонстрировать коллегам подлинную вещь с древней надписью, а в 1889 г. музей получил копию изделия, оригинал которого либо скрылся в тайниках Маринетти, либо был продан кому-то на теневом рынке антикварных редкостей. Тогда к тексту на фибуле Мартинетти пришлось бы относиться примерно так же, как к известной этеокипрско-греческой билингве из Аматонта, пропавшей во время Первой мировой войны и изучаемой по предвоенной публикации Э.Зиттига и по его позднейшим воспоминаниям[ Masson 1961:206-209] . Если Девото не ошибся, мысль о наличной фибуле как о копии пропавшего оригинала оказывалась бы чуть ли не единственной гипотезой, согласующейся со

В «деле о Пренестинской фибуле» «путь Шерлока Холмса», на который нас зовут гвардуччианцы, будучи пройден до конца, способен привести к принципиальному дуализму, различающему истину текста от фальши его имитационного воплощения.

Дополнение. Мессапская параллель к ситуации Пренестинской фибулы (на фоне мессапо-тохарской изоглоссы).

Р.Вахтер в своем труде об архаических латинских надписях, касаясь предположения насчет «надписи Мания» как копии с утаенного оригинала, привел ряд случаев из практики европейских музеев, когда явно одни и те же надписи объявляются в разных местах в результате чьих-либо имитаторских перерисовок на поддельных антиках – или даже на настоящих древних предметах из раскопок [Wachter 1987:56]. А я бы хотел здесь напомнить еще один случай такого же рода, только еще более яркий, чем перечисляемые Вахтером, - так как он имеет касательство к одному значительному открытию в италистике конца ХХ в.

Я имею в виду мессапскую надпись Ψaroas no [IM 16.18 в корпусе О.Парланджели] на ручке амфоры из музея г. Лечче (фотографии сосуда в различных ракурсах см. [Bernardini 1959:293-294]). Предположительно происходящая из античных Рудий (Rudiae, итал. Rugge), амфора поступила в музей в начале 1879г., а надпись была опубликована в 1881г. [Bernardini 1959:296,299; Parlangeli 1960:158-159].

Нагляднейшая примета мессапского алфавита, присутствующая в этой надписи – конечно же, графема <Ψ>, спорадически используемая – практически всегда в начале слова – вместо <t> и <θ>, ср. написания вроде Ψaotoras, Ψaotori вместо θaotoras,-i или Ψabara, Ψabaroas взамен tabara, -(v)as [Krahe 156:16,22; Parlangeli 1960:361,371; Parlangeli-Santoro 1978:928; Santoro 1986:343, 349, 361, 363; Santoro 1991:408,413]. Форма Ψaroas однозначно истолковывается как родительный падеж Taroas (*Taru(v)as) женского имени Taroa, варианта к *Tara, в мужском роде *Taras, откуда мессапский патроним Tarides и латинское женское имя Taridia из мессапского Брундизия [de Simone 1963:104; de Simone 1987:137]. Исход на –oa<*-u(v)a, в том числе как расширительный вариант основ на-a, -(i)a встречается во множестве мессапских форм – среди них видим топонимы (Ardannoa, Reššorišoa, Trigonošoa и т.д.), женские личные имена (Dalmaθoa, Kebeirišoa, Etθetoa), теонимы (род.падеж Divanovas при Divana = лат. Diana), теофорные эпитеты (Damatri(o)vas «Деметриной» от Damatria «Деметрина», Aproditiovas «Афродитиной»), апеллативы (bilia, вар. biliva «дочь», род.падеж bili(o)vas, tabara «жрица»: род. падеж tabaras или tabaro(v)as [ Rix 1966:239-252; de Simone 1978:233,234; de Simone 1992:18-19].

Самое же интересное в надписи на амфоре из Лечче – это, несомненно, конечный элемент no, ставший в 1980-х предметом увлекательных разработок К. де Симоне, а также спора между этим ученым и А.Просдочими [de Simone 1987; Prosdocimi 1988]. К середине указанного десятилетия, после выхода дополнений Дж.Санторо к корпусу О.Парланджели [Santoro 1982; Santoro 1983; Santoro 1984], серия известных мессапских надписей с данным элементом уже насчитывала до 10 текстов. По спискам, приводимым в статьях де Симоне и Просдочими, в нее неоспоримо входили: 1) Balašihi no (надпись на столбе из Каваллы – конец VI - первая половина V в. до н.э.); 2) Baolihi no Libataos (стела из Нардо, конец VI - начало V в.до н.э.); 3) Vastihonanno<*Vastihonas no (Ория, сосуд-килик V, или, по Просдочими, IV в. до н.э.); 4) Sailonna Lomiaihi no (Алецио, надгробье второй половины V в.до н.э.; 5) Damikihi no naimo (либо Naimo, в зависимости от того, видеть ли здесь апеллатив или личное имя; сосуд-скифос из Челье, второй половины V в.до н.э.); 6) Baoštas Stinkaletos biliovas no (Алецио, надгробье первой половины IV в.до н.э.); 7) наша надпись из Рудий (Рудие) Ψaroas no, судя по характеру письма – первая половина IV в.до н.э.); 8) Laparedonas no (надгробье из Алеции, Ш в.до н.э.); 9) Θeotoras Artahiaihi Benarrihi no (надгробье из Остуни, Ш-П вв.до н.э.). Проблематично было и остается членение могильной надписи Ш в. до н.э. из Ории tabar[o(v)a] no la[…] (или nola[…]). И, наконец, Просдочими относил к той же серии надпись из Челье Spiloonno, якобы отражающую (с ассимиляцией) генетив основы на дифтонг *Spiloos no <*Spiloaos no, тогда как де Симоне видел в этой буквице просто номинатив основы на –n (*Spilonno, -onas) [de Simone 1987:137; Prosdocimi 1988:198].

Надо сказать, что и до 1980-х месапские памятники с элементом no были предметом различных догадок и истолкований. Еще в начале 60-х гг., когда их было известно всего лишь пять (надписи 4,6,7,9 из приведенного списка и сомнительная Spiloonno) могло возникать впечатление, будто с предшествующим генетивом личного имени no способно образовывать законченное высказывание в виде надписи на сосуде, то есть потенциально надписи изготовителя или дарителя. Между тем, эпитафии 4,6 и 9 могли быть истолкованы таким образом, как если бы в них за начальным именем усопшего в именительном или родительном падежах (Šailonna, Baoštas Stinkaletos, Θeotoras Artahiaihi) следовала дополнительно конструкция «имя в генетиве +no» (Lomiaihi no, biliovas no, Benarrihi no). Такая картина, извлеченная из крайне ограниченного материала, дала основание В.Шмиду в 1960г. истолковать no как послелог с отложительной семантикой и соотнести этот элемент с литовским и латышским предлогом nuo «от», в том числе в конструкциях вроде латышской davana nuo…«подарок от такого-то». В надгробных же мессапских текстах оборот с no, по Шмиду, якобы указывал на строителя гробницы или памятника [Schmid 1960:26-30]. Первоначальный успех этой интерпретации был велик: Парланджели писал о «geniale proposta dello Schmid» [Parlangeli 1960:341], а де Симоне в 1962г. причислял мессапское no «от» к немногочисленным словам этого языка с достоверно установленным значением [de Simone 1962:124].

Литература

Барроу 1976 =

Барроу

Т. Санскрит. М., 1976.

Бенвенист 1974 =

Бенвенист

Э. Общая лингвистика. М., 1974. Бенвенист 1995 =

Бенвенист

Э. Словарь индоевропейских социальных терминов. М., 1995.

Бурлак 2000 =

Бурлак

С.А. Историческая фонетика тохарских языков. М., 2000.

Гиндин 1981 =

Гиндин

Л.А. Древнейшая ономастика Восточных Балкан. София 1981.

Дыбо 1981 =

Дыбо

В.А. Славянская акцентология. М., 1981.