Собрание сочинений австрийского писателя Стефана Цвейга (1881–1942) — самое полное из изданных на русском языке. Оно вместило в себя все, что было опубликовано в Собрании сочинений 30-х гг., и дополнено новыми переводами послевоенных немецких публикаций.
В второй том вошли новеллы под названием «Незримая коллекция», легенды, исторические миниатюры «Роковые мгновения» и «Звездные часы человечества».
Собрание сочинений в десяти томах
НЕЗРИМАЯ КОЛЛЕКЦИЯ
ЛЕПОРЕЛЛА
Ее христианское имя было Крещенца-Анна-Алоиза Финкунгубер. Ей было тридцать девять лет. Она родилась вне брака в горной деревушке Циллерталя. В ее рабочей книжке в рубрике «особые приметы» был прочерк; но если бы чиновникам вменялось в обязанность давать характеристики, то самый беглый взгляд, брошенный на нее, без сомнения отметил бы ее сходство с загнанной ширококостной, тощей горной клячей. Что-то лошадиное было в тяжело свисавшей нижней губе, в продолговатом и резком овале смуглого лица, в тусклых глазах без ресниц и, главным образом, в смазанных жиром, гладко прилизанных волосах. И в ее походке бросалась в глаза неповоротливость, свойственная упрямым горным мулам, зимой и летом с угрюмым видом таскающим все тем же спотыкающимся шагом по тем же каменистым дорогам все те же груженые тележки вверх — в гору и вниз — в долину. Освободившись от рабочей узды, она имела обыкновение сидеть в полудреме, скрестив костлявые руки, расставив локти, с затуманенным сознанием, как животные в конюшнях; она с трудом ворочала мозгами и соображала туго: каждая новая мысль, как сквозь густое сито, просачивалась в ее мозг; но раз восприняв что-нибудь, она жадно и упорно цеплялась за это. Она никогда не читала ни газеты, ни молитвенник, писать ей было трудно, и неуклюжие буквы в книге ее кухонных записей были похожи на ее собственную грубую, угловатую фигуру, в которой ничто не напоминало о формах женщины Столь же жестким, как ее кости, лоб, бедра и руки, был ее голос, который звучал ржаво, несмотря на густые гортанные тирольские звуки; но в этом нет ничего удивительного, ибо Крещенца никогда не имела друга, и не с кем ей было обменяться лишним словом. Никто не видел ее смеющейся, и в этом тоже сказывалось ее сходство с животным, ибо неосмысленное творение лишено возможности выражать свои чувства, что является, может быть, более жестоким, чем отсутствие речи.
Незаконнорожденная, воспитанная общиной, она в двенадцать лет уже была отдана в услужение, потом поступила судомойкой в трактир и, наконец, из этого извозчичьего кабака, благодаря своей упорной, исступленной страсти к труду, которой она обращала на себя внимание, попала в кухарки хорошей гостиницы для туристов. Каждое утро она поднималась в пять часов и бралась за работу — мела, топила, чистила, убирала, стряпала, месила, катала, выжимала, стирала — и так возилась до поздней ночи. Никогда она не пользовалась отпуском, никогда не выходила на улицу, кроме тех дней, когда посещала церковь. Круглая, горящая под плитой колода заменяла ей солнце; тысячи поленьев, которые она колола в течение года, заменяли лес.
Мужчины оставляли ее в покое. Оттого ли, что почти тридцать лет тяжелой работы стерли с нее всю женственность, оттого ли, что она упрямо и молчаливо отталкивала всякую попытку сближения. Единственная ее радость заключалась в деньгах, которые она с кротовьим инстинктом крестьян и старых дев упорно копила, чтобы на старости лет не пришлось снова жевать в богадельне горький хлеб общественной благотворительности.
Исключительно из-за наживы это тупое существо оставило в тридцать семь лет свою тирольскую родину.
Профессионалка-посредница, которая во время летнего отдыха наблюдала за ее возней в кухне и комнатах, переманила ее обещанием двойного заработка в Вену. За всю дорогу Крещенца не проронила ни звука и держала тяжелую корзину со своим имуществом на болевших коленях, отказавшись от помощи соседей, предлагавших поставить ее на верхнюю полку: ибо обман и воровство были единственными мыслями, которые возникали в ее крепкой крестьянской голове в связи с представлением о большом городе. В Вене приходилось первые дни провожать ее на рынок, так как она боялась экипажей, как корова автомобиля. Но как только она ознакомилась с четырьмя улицами, ведущими к рынку, она больше ни в ком не нуждалась, она шагала со своей корзиной, не подымая глаз, до рынка и обратно, мела, топила, возилась у новой плиты, так же, как у прежней, не замечая разницы. В девять — обычный для деревни час — она ложилась в постель и спала, как животное, с открытым ртом, пока будильник не подымал ее утром. Никто не знал, как она себя чувствует, и она сама не думала об этом; ни с кем она не сближалась, отвечала на приказания «ладно, ладно» или, если они ей не нравились, упрямым движением подымала плечи. Соседей и служанок своего дома она не замечала; их насмешливые взоры и шушуканье стекали, как вода, с толстой шкуры ее равнодушия. Только раз, когда одна девушка передразнила ее тирольский говор и не переставала насмехаться над ней, она вдруг выхватила из-под плиты горящую головню и бросилась на заоравшую от ужаса девушку. С этого дня все избегали неистовой женщины, и никто не осмеливался задевать ее.
НЕЗРИМАЯ КОЛЛЕКЦИЯ
Мы проехали две станции после Дрездена, когда к нам в купе вошел пожилой господин, вежливо поклонился и, заметив меня, еще раз приветливо, как знакомому, кивнул головой. В первую минуту я не узнал его; но, как только, улыбнувшись, он назвал свою фамилию, я сразу припомнил: это был один из самых видных антикваров Берлина, у которого в мирное время я часто рассматривал и покупал старинные книги и автографы. Мы поболтали о том о сем. Но вдруг, без всякой связи с предшествовавшим, он заявил:
— Я должен рассказать вам, откуда еду. Дело в том, что я пережил, пожалуй, самое необыкновенное приключение из всех, встречавшихся мне, старому антиквару, на протяжении моей тридцатисемилетней деятельности. Вы, вероятно, знаете, что творится теперь в нашем деле с тех пор, как ценность денег улетучивается, точно газ: новым богачам понадобились вдруг готические мадонны, инкунабулы, гравюры и картины; никакой кудесник не мог бы напастись на них; приходится энергично протестовать против их попыток вынести все, что есть у вас в доме; они с удовольствием сняли бы с вас запонки и завладели бы лампой с вашего письменного стола. Благодаря этому все больше и больше дает себя знать недостаток товара, — простите, что вещи, к которым в былое время мы относились с благоговением, я называю товаром, ноэта неприятная порода людей приучила нас смотреть на старинное венецианское первопечатное издание, как на способ получения известного количества долларов, а не карандашный рисунок Гверчино — как на повод к перемещению из кармана в карман нескольких тысячефранковых банкнот. Никакое сопротивление не устоит перед назойливостью этих неистово скороспелых покупателей. И вот я внезапно оказался настолько выпотрошенным, что охотнее всего прикрыл бы магазин; мне стыдно было видеть, что в нашем старинном заведении, перешедшем от деда к моему отцу, осталась лишь жалкая рухлядь, которую в прежнее время ни один старьевщик не положил бы на свою тележку.
Это затруднение натолкнуло меня на мысль перелистать старые товарные книги, чтобы разыскать тех клиентов, у которых можно было надеяться выманить несколько дубликатов. Старый список клиентов представляет собою нечто вроде кладбища, — особенно в теперешнее время, — и он действительно немного мне дал: наши бывшие покупатели в большинстве давно уже вынуждены были продать свои коллекции с аукциона или умерли, а от немногих оставшихся ничего нельзя было ожидать. Но вдруг я наткнулся на пачку писем одного из наших, быть может, старейших клиентов, о котором я забыл лишь потому, что с начала войны, с 1914 года, он ни разу не обращался к нам ни с заказом, ни с каким-либо запросом. Обмен письмами происходил, как это ни странно, почти шестьдесят лет тому назад, — он покупал у моего отца и деда, и я решительно не мог вспомнить, чтобы за тридцать лет моей деятельности я когда-либо видел его у нас.
Судя по всему, это был старомодный, забавный оригинал, один из тех забытых немцев излюбленного Менцелем и Шпит-цвегом типа, которые и в наше время сохранились в маленьких провинциальных городках, в качестве редких единичных экземпляров. Его письма были образцом каллиграфического искусства — чистенько написанные, с выведенными красными чернилами итогами, повторенными дважды, во избежание ошибки; все это, а также и то, что он отрывал оставшуюся неисписанной страницу и пользовался экономичными конвертами, указывало на мелочность и фанатическую скупость безнадежного провинциала. Подписаны были эти странные документы полным его титулом: советник хозяйственного управления в отставке, лейтенант в отставке и кавалер Железного креста I степени. Этому ветерану семидесятых годов, если он был еще жив, должно было бы быть верных лет восемьдесят. Но смешной скряга отличался, как коллекционер старинной графики, исключительным умом, знаниями и прекрасным вкусом. Когда я постепенно пересмотрел его заказы за шестьдесят лет, в которых счет велся еще на зильбергроши, я убедился, что этот маленький провинциал должен был в то время, когда за талер можно было приобрести штук шестьдесят самых лучших немецких гравюр, собрать не торопясь коллекцию эстампов, которая не ударила бы лицом в грязь наряду с шумной славой приобретенных новыми богачами картин. Даже то, что он в течение полувека за небольшие суммы приобрел у нас, должно было составить теперь немалую ценность; а можно было предположить, что он и у других антикваров и на аукционах делал не менее выгодные покупки.
С 1914 года от него больше не поступало заказов, но я слишком хорошо был осведомлен обо всем, происходившем на антикварном рынке, чтобы от внимания моего могла ускользнуть публичная или закрытая продажа такой коллекции; по-видимому, оригинал этот еще жив — или же коллекция перешла к его наследникам.
ПРИНУЖДЕНИЕ
Пьеру Жуву с братской дружбой
Погруженная в крепкий сон, жена дышала ровно и отчетливо. Казалось, легкая улыбка или слово вот-вот слетят с ее полуоткрытых уст. Спокойно вздымалась под покрывалом молодая полная грудь. В окна пробивалась заря. Но скуден был свет зимнего утра. Полумрак неустойчиво витал над сонными предметами, скрывая их очертания.
Фердинанд тихо поднялся; зачем — он сам не знал. Это теперь с ним часто случалось: бросая работу, он вдруг хватал шляпу и поспешно уходил из дому, в поля, бежал все быстрее и быстрее, пока где-нибудь в незнакомом месте не останавливался, усталый, с дрожащими коленями и бешено стучащей в висках кровью. Или среди оживленного разговора внезапно умолкал, — не понимая смысла слов, не отвечая на вопросы, — с трудом сбрасывал с себя оцепенение. Или вечером, раздеваясь, забывался и сидел на краю постели, с крепко зажатым в руке ботинком, пока оклик жены или шум упавшего ботинка не заставляли его очнуться.
Его охватила дрожь, когда из овеянной теплом комнаты он вышел на балкон. Невольно он прижал локти к телу. Расстилавшийся внизу широкий пейзаж был еще окутан туманом. Цюрихское озеро, казавшееся обычно — из его стоявшего на возвышенности домика — сверкающим зеркалом, отражавшим каждое скользящее по небу облачко, было покрыто еще густой молочной пеленой. Куда ни падал взор, к чему ни прикасались руки — все было сыро, мрачно, скользко, серо;
СЛУЧАЙ
НА ЖЕНЕВСКОМ ОЗЕРЕ
В летнюю ночь 1918 года, неподалеку от маленького швейцарского городка Вилльнев, рыбак, плывший в лодке по Женевскому озеру, заметил на воде какой-то странный предмет. Приблизившись, он различил кое-как сколоченный из бревен плот; находившийся на нем голый человек пытался плыть вперед при помощи доски, заменявшей ему весло. Удивленный рыбак подъехал к плоту, помог несчастному перебраться в лодку, кое-как прикрыл его наготу сетями и попытался вступить в разговор с забившимся в угол лодки, дрожавшим от холода человеком. Тот, однако, отвечал на непонятном языке, ни одно слово которого не походило на местное наречие. Рыбак, не пытаясь более разговаривать, собрал свои сети и широкими взмахами весел стал грести к берегу.
По мере того как в лучах зари вырисовывались очертания берега, просветлялось и лицо голого человека. Детская улыбка пробилась сквозь спутанную бороду, прикрывавшую его широкий рот; он вытянул вперед руку; полувопросительно, полууверенно лепетал он какое-то слово вроде «Россия». По мере приближения лодки к берегу голос его звучал радостнее и увереннее.
Лодка врезалась в берег, где жена и дочери рыбака ждали уже привезенного им улова; при виде завернутого в сети голого человека они разбежались с визгом, как некогда прислужницы Навзикаи. Лишь постепенно, привлеченные странной вестью, собрались на берегу мужчины из деревни, во главе с преисполненным величия блюстителем порядка. Богатый опыт военного времени и бесчисленные инструкции побудили последнего не сомневаться в том, что он имеет дело с дезертиром, приплывшим с французского берега. Однако его следовательское рвение по отношению к голому человеку (которого снабдили между тем курткой и тиковыми брюками) значительно умерилось — он не мог добиться ничего, кроме повторявшегося все неувереннее и боязливее вопроса: «Россия, Россия?» Несколько раздраженный неудачей, блюститель порядка жестом, не оставлявшим сомнения, пригласил незнакомца следовать за ним; окруженный высыпавшей на берег молодежью, мокрый и босой, в болтающейся на нем одежде, человек был отправлен в общинное управление и заперт там. Он не сопротивлялся, не сказал ни слова; только светлые глаза его потемнели от разочарования, и широкие плечи согнулись, как бы в ожидании удара.
Между тем весть о пойманном в сети человеке дошла до ближайших отелей, и обрадованные неожиданным развлечением дамы и мужчины пришли посмотреть на дикаря. Одна дама поднесла ему конфеты, которые он с недоверчивостью обезьяны отложил в сторону; кто-то сделал фотографический снимок — все шумно и весело болтали вокруг. Управляющий одной из гостиниц, долго живший за границей и владевший многими языками, обратился к окончательно растерявшемуся незнакомцу на немецком, итальянском, английском и, наконец, на русском языке. Едва только было произнесено первое русское слово, незнакомец вздрогнул, и его добродушное лицо озарилось широчайшей улыбкой; неожиданно он начал рассказывать свою историю уверенно и откровенно. Она была очень длинна и сбивчива; не все в ней было понятно случайному переводчику. Вот какова, в общих чертах, была судьба этого человека.
СТРАХ
Спускаясь по лестнице от своего возлюбленного, фрау Ирена почувствовала вдруг опять тот же бессмысленный страх. Перед глазами зажужжал черный круг, похолодевшие колени мучительно свело, и она должна была ухватиться за перила, чтобы не упасть. Она уже не в первый раз отваживалась на опасное посещение; это чувство внезапного ужаса было ей знакомо; каждый раз, когда она возвращалась домой, ею овладевал, как она ни сопротивлялась, такой же вот безотчетный приступ бессмысленного и нелепого страха. Идти на свидание было, несомненно, легче. Она останавливала извозчика на углу, быстро, не поднимая головы, добегала до ворот, торопливо взбиралась по лестнице, и этот первый страх, в котором пылало также и нетерпение, растворялся в горячих, приветственных объятиях. Но потом, когда нужно было уходить, в ней ознобом поднималась непонятная жуть, смутно смешанная с ужасным сознанием вины и безумной боязнью, что каждый прохожий на улице прочтет на ее лице, откуда она идет, и ответит на ее смущение наглой усмешкой. Последние минуты их близости были уже отравлены растущей тревогой этого предчувствия; ей хотелось уйти, руки дрожали от нервной спешки, она рассеянно прислушивалась к его словам и торопливо уклонялась от запоздалых проявлений его страсти; прочь, ей хотелось только прочь, из его квартиры, из его дома, из этой обстановки, назад, в спокойный буржуазный мир. Затем — последние, тщетно успокаивающие слова, которых
она от волнения почти не слышала, и секунда ожидания за прикрытием двери, не идет ли кто вверх или вниз по лестнице. Но за дверью уже подстерегал страх, торопясь в нее вцепиться, и так властно останавливал ей сердце, что она всякий раз, еле дыша, преодолевала эти несколько ступеней.
Так она простояла минуту с закрытыми глазами и жадно вдыхала сумеречную прохладу лестницы. Вдруг где-то наверху хлопнула дверь; она испуганно встрепенулась и бросилась вниз, причем ее руки безотчетно натягивали еще плотнее густую вуаль. Теперь ей угрожал только последний, самый страшный миг: ужас выйти из чужих ворот на улицу. Она нагнула голову, словно собиралась прыгнуть с разбега, и с внезапной решимостью кинулась к полуоткрытым воротам. Там она столкнулась лицом к лицу с какой-то женщиной, которая, по-видимому, намеревалась как раз войти.
— Pardon, — сказала она смущенно, стараясь пройти поскорее мимо.