Даже самый аккуратный человек (как, например, я) иногда, хоть раз в жизни, бывает вынужден, — как правило, внешними обстоятельствами, — проникнуть в заросли дремучего девственного леса, полного бурелома, поваленных великанов, гниющей древесины и опавших листьев; я имею в виду — в свою собственную библиотеку. Ему приходится извлечь оттуда все свои фолианты, тома, брошюрки и тетрадки, патентованным пылесосом собственных легких очистить их от пыли и в фанатическом порыве страсти к систематизации худо-бедно их рассортировать. С какими приключениями он при этом встретится и что переживет — составило бы предмет особого разговора; наша задача — рассказать подробно об отчаянных попытках нашего аккуратного человека снова водрузить книги на полки и упорядочить их хоть немножко с учетом содержания. Прежде всего, как само собой разумеется, он поставит рядами большие книги в переплетах: энциклопедический «Научный словарь» Отто, и «Жизнь животных» Брема, и «Историю» Палацкого, и прочие солидные тома, — работа приятная и благодарная, все равно что ставить рядами солдатиков. Потом очень хорошо уставляется французская литература: зеленые книжицы издания Алькана и Фламмариона, желтые «Меркюр де Франс», белые «Нувель ревю», оранжевые Кальмана Леви, будто армии в разной униформе, но одного размера; ну просто радость ставить их на полки. А потом идут книги английские, почти все в переплетах с золотыми корешками, ростом невеликие, но удобные. А затем следует главное войско — ядро, центр, видавшие виды ветераны домашних битв: чешские книги.
И черт бы их побрал всех скопом: писателей, чешских издателей, чешских бумажников, и я не знаю кого еще. Черт бы их побрал за то, что они думают о чем угодно, только не о том, что книжка в конечном счете должна попасть в книжный шкаф; она должна стоять там в ряду других; и она должна туда влезать и не должна там теряться, и вообще должна как-то осознавать свой статус, обеспеченный ей до конца дней в систематизированной и доступной для граждан библиотеке.
А тут один поэт выжал из себя дюжину стишат и спешит их тиснуть на формате 30×25 см — получилась тетрадочка тощая, как блин, и широкая, как альбом; всунь ее между больших книг, и она исчезнет с глаз твоих навеки; поставь ее среди книг поменьше, и у нее сразу же загнутся углы и макушка. Она никуда не помещается и всюду мешает, всюду выставляет свое тощее убожество, ломается, короче, черт бы ее побрал. А другой поэт, очевидно, полагая, что его книжицу ты будешь до смерти носить с собой в жилетном кармане, вместил плоды своего труда в томик 6×4 см; и вот ищи теперь для него место в шкафу. А иной литератор испытывает пристрастие к высокому и узкому формату, другой же — к низенькому и широкому, у третьего что ни книжка, то новый издатель, у четвертого что ни томик, то новый — символически! — формат. Я бы назначил специальную премию тому, кто сумеет изящно составить в ряд все старые сочинения Виктора Дыка или вышедшие до сего дня творения Отокара Фишера. Целый божий день ты можешь пытаться разместить в шкафу чешскую литературу, а потом в отчаянии сядешь на пол и видишь, что перед тобой скорее груда соломы, куча бумаги, чем упорядоченная библиотека.
В самом деле, чешскую литературу, по-видимому, почти повсеместно характеризуют две черты:
1) любовь к ужасающе тонким тетрадочкам — подобным сморщенным ломтикам сухофруктов с дерева, скудно плодоносящего; к тетрадочкам, которые невозможно переплести с чем-нибудь еще и которые поэтому обречены на медленное превращение в сухую листву;