Алексей Павлович Чапыгин (1870—1937) – русский советский писатель; родился в Олонецкой губернии (ныне Архангельская обл.) в бедной крестьянской семье. В юности приехал в Петербург на заработки. Печататься начал в 1903 г., немалую помощь в этом ему оказали Н. К. Михайловский и В. Г. Короленко. В 1913 г. вышел его сборник «Нелюдимые». За ним последовал цикл рассказов о таежниках «На Лебяжьих озерах», в которых писатель рассматривал взаимоотношения человека и природы, а также повесть «Белый скит». После Октябрьской революции увидели свет две книги биографического характера: «Жизнь моя» (1929) и «По тропам и дорогам» (1930). Последние два десятилетия жизни писателя были отданы исторической прозе. В течение октября 1926 – января 1927 г. он написал исторический роман «Разин Степан», оказавший значительное влияние на развитие жанра отечественного эпического романа. В 1935—1937 гг. были опубликованы четыре части нового романа Алексея Чапыгина «Гулящие люди».
Во второй том этого издания вошли окончание второй и третья части исторического романа «Разин Степан», в центре которого – судьба Стеньки, казацкого сына, бунтаря и народного «водителя». Яркое воссоздание русской старины, широкое использование фольклора характеризует творческую манеру самобытного русского писателя.
Часть вторая (Окончание)
В Хвалынском море
Чертя белесыми полосами безграничную сплошную синеву, слитую с синим небом, идут струги, волоча за собой челны, по Хвалынскому морю. Ревут и скрипят уключины. Паруса на низких смоленых мачтах подобраны, и кое-где на черном треплются флаги. Караван Разина растянулся далеко, хвост судов исчезает в мутной дали. Спереди назад и сзади наперед изредка идет перекличка:
– Неча-ай!
– Не-е-ча-а-й!..
В синей дали чернеют точки островов.
В Персии
Рыжий, длинноволосый, с маленькой, огненного цвета бородой клином, в полосатом по серому белым кафтане без кушака, с медным крестом нательным под ситцевой рубахой, ходит по базарам, площадям и кафам человечек в Исфагани с утра до поздней ночи. Встречаясь с персами знакомыми, весело, с оттенком шутовства на веснушчатом лице, кричит, машет синим плисовым колпаком:
– Салам алейкюм!
[16]
– И, не слушая ответа приветствию, лезет в ближайшую гущу людей, везде болтает по-персидски бегло, иногда говорит по-арабски и, протараторив мусульманскую молитву, незаметно отплюнется, скажет себе:
– А, чирей те на язык, Гаврюшка!
Если б не его бессменный русский киндячный кафтан и колпак московский, так издавна знакомый персам, да вместо тупоносых исфаганских малеков
[17]
рыжие сафьяновые сапоги, то по говору, изученному юрким странником в совершенстве, его бы всяк признал за перса, хотя петушиной фигурой он мало похож на тезика. Перед православными редкими часовнями рыжий истово бьет поклоны, ставит свечи и, попросив у монаха деревянного масла, мажет им ладони рук и волосы. Вид рыжего глуповато-кроткий, только черные, крысьи, узко составленные глаза зорки и таят злобу. Смеясь, он шмыгает глазами по сторонам. Персы-торговцы, сидя на своих прилавках, шутят с ним и охотно дают курить кальян – он знает их поговорки и молитвы.
Часть третья
На воевод и царя
За столом – от царского трона справа – три дьяка склонились над бумагами.
Вошел любимый советник царя, боярин Пушкин, встал у дверей, поклонясь. Он ждал молча окончания читаемого царю донесения сибирского воеводы.
Русоволосый степенный дьяк с густой, лоснящейся шелком бородой громко и раздельно выговаривал каждое слово:
– «…старые тюрьмы велели подкрепить и жен и детей тюремных сидельцев, которые сосланы по твоему, великого государя, указу в Сибирь – сто одиннадцать человек, – велели посадить в старые тюрьмы».
Лазунка в Москве
Темно. Заскрипели на разные голоса запираемые решетки и ворота города. На Фроловской башне пробили вечерние часы; как всегда, сторожа у московских домов застучали ответно в чугунные доски. Стало мертво и тихо. Тишину нарушит лишь иногда конный боярин, окруженный слугами с огнями. Тогда по грязным улицам лоснятся желтые отблески. То протяпает, громко матерясь, волоча из грязи ноги, палач с фонарем и подорожной бумагой, да лихие люди, пятная сумрак, мелькнут кое-где, притаясь, выслеживая мутный блеск бердышей конной стражи проезжающих стрельцов.
В верхнюю горницу, сумрачно светившую образами в лампадах, старик слуга ввел человека, смело ступавшего желтыми сапогами, обросшего курчавой бородой и волосами, падающими до плеч. Человек без сабли, но сабля скрыта длинным казацким жупаном, за кушаком пистолеты, из-под синего жупана при движении видны красные полы.
– Воззрись, матушка боярыня! Поди, чай, не признаешь?
– Ой, спужал! И как тебе, старому, не грех, на ночь глядя, волокчись прямо ко мне на женскую половину, да еще мужика чужого за собой тянуть?
Астрахань
На крыльце часовни Троицкого монастыря Разин сидит с есаулами, пьет. На площади кремля-города только что кончилась расправа с дворянами, детьми боярскими и подьячими: били ослопами
[135]
, прикладами мушкетов, бердышами. От раннего солнца в кровавых лужах белые отблески. Площадь дымится неубранными телами убитых. У раската лежит сброшенный Разиным с вышины воевода Прозоровский Иван. Разин в черном бархатном кафтане, подпоясан синим кушаком с кистями, на кушаке сабля; на голове красная запорожская шапка с жемчугами. Стрельцы приносят и ставят на широкое крыльцо часовни бочонки с водкой:
– Пей, батько!
– Здоров будь, Степан Тимофеевич!
Недалеко от собора женский плач. Женщины в киках жемчужных, иные в бархатных с золотом повязках, то в волосниках, унизанных лалами и венисами. Все они у стены собора лежали, стояли, иные сидели рядом со старыми боярынями, устремившими глаза в небо. Старухи шептали не то заговоры, не то молитвы.
У Самарской луки
Высоко над Волгой, на третьей ступени Девичьей горы, среди редких елей раскинут шатер атамана. На ступенях горы до шатра рубленые сходни в толстых бревнах. Книзу по Волге, в бухте за Девичьей горой, стоят струги и боевые челны атамана. На стругах на железных козах-подкладках горят огни. На палубах говор, шум хмельной и песни под звон домры. Звонче других и чище голосом поет круглолицый, матерый, с пухом черной бороды брат атамана – Фролка.
Шатер атаманский из парусов; под парусами, лицом в шатер, ковры натянуты. Раскинуты ковры и по земле до половины шатра. У дверей разложен огонь. Пламя огня поддерживает атаманский бахарь и песенник, старик Вологженин. Иногда пространной невидимой грудью вздохнет горный ветер, зашумят ели, засвищут их ветки, шевельнет ветром полотнища шатра, вставшего на дороге, но сдвинуть стен шатра не может волжский ветер – покрутит пламя, широкими горстями кинет золото гаснущее искр на ковры, тогда ярче зеленеют сапоги атамана да блещут на них подковки. Черный кафтан на атамане подбит лисицей, оторочен по подолу и вороту бобром, правая пола отогнута, под кафтаном кроваво-красный кармазинный полукафтан, за кушаком пистолеты. Атаман лежит на подушках, облокотился на толстый низкий пень срубленного дерева, глядит в широкий разрез дверей, и видно ему берег дальний, слитую в туман землю с небом при свете как будто накаленного добела месяца. Не пьет атаман, думает, сдвинув на лоб красную бархатную шапку. Думает свое старик бахарь у дверей шатра и заговорить с батькой не смеет. Видит атаман, как старый сказочник прячет от припека огня свою домру за ковер, чтоб не портились струны.
– Что ж ты, дид, играть закинул? Песня мне не мешает…
– Аль не чуешь, атаманушко, как брателко твой Фрол Тимофеевич взыгрался? Чай, до Самары гуд идет! Я же к тому гуду тож причуиваюсь…
– На черта мне игра Фролки! Саблей играть не горазд. На домре старикам играть ладно – козаку не время нынче… Играй ты.
Синбиpск
Под Синбирском-городом, с кремлем, на верху горы рубленным, раздольна Волга. Книзу кремля, по овражистым скатам, террасами к Волге посад с торгами на деревянных лавках и скамьях. Посад тянет до хлебных амбаров, что на берегу. Улицы осенью вязки. Между кремлем и старым городищем город ископан речкой Синбиркой, идущей по дну оврага: в десять саженей глуби откосы оврага. Выше посада, ближе к рубленому городу-кремлю – острог. В остроге, окопанном неглубоким рвом с однорядными надолбами, обрытыми наполовину землей, осадный двор да приказная изба, в которой осенью, чтоб не плестись на крутую гору в кремль по грязи и скользкой дороге, вершатся все городовые дела. По стенам острога деревянные башни четыре, пятая – воротная, кирпичная, выше других.
Взяв под Девичьей горой на двухстах стругах людей и лошадей, чтоб по горам не уменьшать их силы, Разин плыл к Синбирску.
Низко и хмуро осеннее небо. Сыпали дожди. То ветер рванет, и завоют жадные волны раздольной реки, потешаясь, полезут на борта стругов; заскрипят мачты, и черпаки, повизгивая, шаркая, начнут отливать воду… Атаман в виду города, – а видно Синбирск далеко, – вышел на нос своего струга. Протянул большую руку вперед, другую упер в бок, и все струги услышали его грозный голос:
– Гей, голутьба донская, слышьте! И все вы – обиженные, замурдованные голяки, мужики, горожане и будники – те работные люди, кто на будных станах ярыжил, обливаясь поташом, кто сгорел почесть до костей от работы тяжкой и голода! Мститесь – пришло время – над боярами, мучителями вашими! Вот оно их гнездо, на синбирской горе, в рубленом городе! Сюда, опаленные вашим гневом и ненавистью, сбежались они от мужиков, козаков, от стрельцов и будников, сюда ушли они от тех, кто идет за вольную волю… Веду я вас сокрушить дворянство всей Волги и Поволжья широкого! Побьем воевод – спалим Синбирск, и будет вам воля всегдашняя, будет торг бестаможенной, будет и земля вся ваша!