Есаулов сад

Черных Борис

Писатель слагает своим героям дивный венок благодарности за уроки свободы и радости посреди безумия падающих обществ и опять, как великие его учителя и предшественники по русской литературе напоминает, что свет растет из страдания. И это лучшее сопротивление всем карательным устремлениям исторической неправды, спокойное противостояние всем политзонам и злым трубам хамской власти «подавляющего большинства».

Прямо пойдешь…

Как заботлива Россия к своим лучшим детям, к писателям своим. Как бережно устраивает их судьбы, награждая порывистой душой, острым чувством чести, беспокойным нравом и любящим сердцем. И как обдуманно складывает историю, чтобы ее поэтам хватило материала: деспотии, восстания, мятежи, Кавказ, ссылки, дуэли, изгнания.

Отойдет одна пора, родятся новые поколения. Им – свои революции, войны, великие стройки с великими неправдами или духовные параличи, которые хуже бега. И опять насилие, лагеря, ссылки, запоздалые реабилитации. Будто мачеха-история ждет от них усталости, ожесточения, капитуляции. А они держатся за матушку-Родину и в свой час переносят все – жадно строят, восстают против зла, сидят по лагерям. И все ищут свободы и правды, все ищут Родине чести и со всех перепутий идут прямо, туда – где голову сложить.

И вот чудо – поперек жизни, но вдоль русской правде – их литература горит светом и верой!

Борис Черных – писатель этого рода. Его сжигает русское желание воли и справедливости. И сто раз осмеянный вопрос

«Что делать?»

всегда выходит у него призывом к этому самому делу. Ему в молодые лета хочется умной здоровой партии, и его по этому самому исключают из нее в 1966 году. Ему видится счастливая детская республика Советов учащихся в малой школе на берегу Охотского моря. Но школа скоро умеет освобождаться от республиканских мечтателей. Ему хочется книжного товарищества под светлым знаменем друга молодости Александра Вампилова – так не угодно ли проверить законы товарищества пятью годами строго режима в политзоне на реке Чусовой?

1. Рассказы

Плач перепелки

Готовясь к ночи, она говорила:

– Мальчик мой будет лучшим мальчиком в Урийске.

– Что значит лучший? – спрашивал предполагаемый отец.

– Ну, он не станет лгать. Вы, мужчины, лжете на каждом шагу. Нужды нет, а лжете. И он будет любить свой дом. Вы любите забегаловки или чужие дома. А мальчик мой…

Предполагаемый отец раздевался донага с некоторым сомнением, в расчеты его не входил мальчик, да еще мальчик невиданных добродетелей. Он шел на зов этой женщины, не желая отягощать себя мыслями об отцовстве. Он просил и ее не загадывать вперед, а жить часом, ночью и еще одной ночью, если им не надоест быть вместе сорок часов кряду; и хватит ли сил на большое, неукротимое ее тело. Качала головой и она, сбрасывая одежды: ох, не то думалось, не то мечталось, когда она вызревала и наконец поняла, что быть матерью и ей.

Остров Дятлинка

Федя Гладковский, толстый неуклюжий мальчик одной из Урийских школ, сильно страдал. Иные не умели решать быстро задачки или высоко прыгать у волейбольной сетки – Федя не умел ходить в строю.

– Ты что, новорожденный, что ли? – с досадой сказал ему однажды физрук. – Из строя вечно выпадаешь.

С тех пор к Феде пристала кличка Новорожденный, и жить стало совсем невмоготу.

Он уходил на берег Умары, бродил по колхозному рынку, а последней школьной весной, когда надо было готовиться к выпускным экзаменам, полюбил дальний остров Дятлинку, его раннюю зелень и пацанов с удочками на пологом берегу. Федя научился курить и пытался покровительствовать маленьким рыбакам.

Никто не прогонял Федю с острова, никто не кричал на него, никто не мешал ему видеть жизнь на материковом берегу особо, издалека: острова в отрочестве и юности будто вооружают нас подзорной трубой, и люди, отодвинутые оптическими стеклами, становятся спокойными и неопасными.

Мазурка

Однажды в станице Албазинской вместе с группой армейских офицеров (среди них был и казачий в звании подхорунжего), по казённой надобности шедших в низовья Амура, к Хабаровску, оказались молодые поляки, разумеется, из католиков, но принятые на русскую службу, правда, гражданскую, не военную. Поляки эти как бы вняли великости державы, время от времени притеснявшей маленькую и гордую Польшу, и поэтому иронично, но и снисходительно похлопывали по плечу старшего брата. А наши офицеры были тоже молоды, либеральны в духе уже распущенной эпохи (дело было накануне мировой войны), они сочувствовали полякам и даже жалели их.

Христос, единый и всеблагой, привел спутников в дальние края, в станицу Албазинскую, вполне обустроившуюся, с лиственничными домами, с синими куполами церкви, с красивой – на Самсоновском взвозе – лестницей, рубленной еще к приезду цесаревича Николая, теперь императора.

Путешественники добрались на Амур через Байкал и Кяхту верхами, хотя могли бы и по железной дороге, но молодость и воспоминания о временах Муравьева и Невельского усадили их в седла, они мчались на косматых монгольских лошадях, били с плеча косуль и птицу, помогали денщикам на стоянках собирать хворост и варить кулеш, ухаживали по пути за скуластыми гуранками. Измочаленные перекладными, но уже сплавом, на барже, пришли они в Албазинскую. Стояло парное утро, в обильной росе. Они поднялись по Самсоновской лестнице и огляделись. Станица Албазинская была старинная, семнадцатого столетия, но тогда после горячих схваток с маньчжурами станицу пришлось отдать, а в девятнадцатом трудами и терпением забайкальских казаков удалось восстановить, станица быстро окрепла, похорошела, одомашнилась, по берегу Амура стояли скамьи, грубо рубленные, но оттого удобные. Покойные. Здесь старики собирались, чтобы выкурить козью ножку с терпким самосадом, а по вечерам кучковались парни и девки. Уже и качели стояли с двумя продольными лодками, крашеные и накатистые, в полную высоту лесин.

К тому дню, когда русские офицеры и польские чиновники оказались в Албазинской, во главе станицы третий срок трубил атаманом Василий Яковлевич Савинов, властный и боевой казак, за китайскую кампанию 1900 года и за японскую 1905-го получивший Георгиевские кресты. Однако когда путешественники по казенной надобности пришли утром в станицу, атамана добудиться не могли – накануне, в Преображение Господне, то есть на Яблочный Спас, тот наотмечался до положения риз. Писарь Яшка Сенотрусов пытался побудить атамана, Василий Яковлевич разлепил глаза, тяжело встал на смутных ногах, обутых в ичиги (сон свалил его внезапно), промычал что-то и упал снова на топчан.

Молодые офицеры и поляки расхохотались, когда писарь доложил им о немощи атамана – между прочим эта немощь свидетельствовала о том, что берег этот воистину наш и будет нашим вовеки, офицеры пошли в заезжую избу, приказали истопить баню, заказали завтрак. Все было исполнено неукоснительно. Им поднесли из рейнского подвала красного вина, они выпили и уснули богатырским сном. Так что когда смущенный атаман явился пред их очи, они в свой черед не могли поднять разбитых дорогою тел, и атаман пошел домой. Под вечер он зазвал гостей на ужин.

Месяц ясный

Есть тайны добрые. Еще вчера в оврагах и в лесных околках крепко держались снега, еще вчера ходили низкие тучи, обещая стояние холода, а нынче утром выкатилось солнце – и снег поплыл ручьями в пойму Умары, распахнулись лица и ожили птичьи голоса. Весна одолела запозднившуюся зиму. И то есть тайна – добрая тайна прихода весны.

На свете много добрых тайн. Таинственно машет веткой клен, таинственно дышит сдобным теплом хлебозавод, таинственно смеется учительница – она научила первачей прочтению слова «мама», и светятся тайной глаза девушек, несущих по миру бремя первой любви.

Но есть тайны с нахмуренным челом, с замкнутыми устами, тайны немые, взывающие к разоблачению.

Я знаю множество тайн. В специальной тетрадке я даже классифицирую их: тайны природные, тайны бытовые и национальные, тайны социальные. Собственные мои тайны, тайны моих детей и тайны любимых женщин – вот чем заполнена удивительная тетрадь в письменном столе под таинственным же грифом Т=У=М

[1]

.

Но и у тайн – я поздно это открыл – есть свои тайны. Вдруг оказывается, что тайна, мучившая всех, вовсе и не тайна, а только наряжалась ею; а рядышком ходила простушка, всем надоевшая глупой очевидностью, а завтра простушка предстала загадочным существом. Иногда объявляют тайной то, что всем понятно, и – самое удивительное – все молча соглашаются считать нетайну тайной и накручивают вокруг нетайны кучи небылиц, а позже создают всякие комиссии по раскрытию тайны, которая – как король в сказке Андерсена – давным-давно голая.

Гибель Титаника

Титаник появился во дворе, когда судьба березы уже не вызывала опасений у Серёньки, хотя он продолжал ухаживать за деревом. Это была дань памяти отца.

И вот появился Титаник. Титаник – это кличка, а не имя. У человека должно быть имя, а у Титаника имени не было. Во дворе за глаза все стали звать его Титаник. И всё. А в глаза его никак не звали.

Титаник работал в КЭЧ. Серёнька не понимал, что означает это слово – КЭЧ, и почему-то решил, что Титаник должен ездить за моря. Дело в том, что Титаник походил на пароход. Человек вообще-то не может походить на пароход, но Титаник был вылитый трехпалубный океанский лайнер. Ему потому и кличку-то дали ненормальную, зато как припечатали – Титаник.

В Урийске вообще мода такая – всем клички давать. На Чесноковской живет Кеха-американец. Кеха всем врет, что родом он из Америки, хотя старожилы знают: Кеха как родился на Чесноковской, так всю свою непутевую жизнь и прожил там. Есть в Урийске Илюха-холодный и Илюха-горячий, близнецы, коренастые забияки, причем драки всегда начинает Илюха-холодный. Крикнет во всю мочь:

– Братка, не могу терпеть больше! – и бьет обидчика коленом под дых, в живот норовит угодить.