Отец уходит. Минироман

Черский Пётр

Черский П. Отец уходит. Минироман

1

Начинается все это накануне моего двадцать четвертого дня рождения. Итак, сегодня 31 марта 2005 года; вечер, мы в Гдыни, в переулке между двумя оживленными улицами, стоим прямо рядом с «Аркадией» и пьем водку. «Аркадия» — кабак, который мы недавно обнаружили: кажется, при коммунистах это был ресторан класса люкс, так, по крайней мере, утверждает моя мать. С тех пор ровным счетом ничего не изменилось. Внутри. Это уже не ресторан класса люкс, а скорее трогательный скансен. Сейчас вообще такая тенденция, ПНР в моде, радикальные интеллектуалы более-менее скрытно тоскуют по временам вынужденного скромного существования, предшествовавшего нынешнему изобилию, а молодежь коллекционирует всякие раритеты: авторучки, блокноты, галстуки, партийные билеты. И пьет водку, закусывая огурчиками, на тематических вечерах, где диджеи в костюмах социалистической эпохи крутят попурри советских песен. В Варшаве даже открыли специальный клуб, стилизованный под пээнэровское предприятие общественного питания, — впрочем, возможно не в Варшаве, а в Познани, и не клуб, а дискотеку, и не под общепит, а под дансинг. Я уже давно где-то об этом читал и мог перепутать. Хотя подозреваю, что в Варшаве, да, точно, в Варшаве. Но мы между тем в Гдыни, возле «Аркадии», которая не какая-то там стилизованная рыгаловка, а самый что ни на есть настоящий пээнэровский кабак, поделенный на две части: в одной танцуют (по четвергам там стриптиз), а в другой — пивной зал, без стриптиза, зато с дармовым хлебом со смальцем. Между двумя этими мирами общий туалет, куда ведут крутые ступеньки, застланные красной ковровой дорожкой, которая чем ниже, тем грязнее, — а внизу, за фанерным столиком, оклеенным пленкой под дерево (модель 76), сидит пани Ядя в голубой кофточке, решает кроссворды и монотонно напоминает спускающимся: «Туалет платный, пятьдесят грошей». И все безропотно платят — старшеклассники, студенты и рабочие судоверфи, никто другой в «Аркадию» не ходит.

Стоим мы, значит, вечером в Гдыне, в переулке, и пьем за мое здоровье. Мы, то есть Аля, моя девушка — с недавних пор правда, познакомились мы, кажется, неделю назад, — и Анджей, мой друг еще со времен лицея, который нервно поглядывает на часы, потому что без пяти восемь должен встречать на вокзале Ольгу. Ольга живет в Лодзи, она еврейка, хотя вообще-то нет. Еврейкой она была бы, если б ее мать была еврейка, но это не так; еврей у Ольги отец, так что на самом деле никакая она не еврейка. И все-таки еврейка, потому что состоит в каких-то еврейских молодежных организациях. Вообще-то, кажется, почти все молодые евреи в Польше — евреи по отцу, деду или одноклассникам, но что поделаешь, если других нету? Рядом с Алей, значит, стоит Анджей, а дальше Кацпер и Бартош (мы вместе учимся на философском), Войцех, который уже часа три талдычит, что ему пора уходить, потому как выпускные экзамены на носу, а он еще учебника не открывал, и Михал. Михал учился в одном классе с Войцехом, но сейчас живет в Люксембурге, потому что его отец работает в какой-то европейской организации, где занимает ответственный пост и получает кучу денег. Поэтому вся семья перебралась в Европу, а здесь у них осталась шикарная квартира, куда Михал несколько раз в году приезжает. И еще тут стою я, между Алей и Михалом, и разливаю водку по пластиковым стаканчикам, думая о том, что мне тепло и хорошо, хотя завтра утром я уезжаю на три месяца в Краков, где получил в университете стипендию, а собраться еще не успел, так как всю последнюю неделю отчаянно пытался раскидать кучу дел, в которых погряз, но вся эта суета ничего не дала, потому что, когда делаешь десять дел одновременно, ни с одним не справляешься, а сейчас уже около восьми, я поддатый, раньше полуночи домой не вернусь, когда же собираться, о том, чтобы выспаться, я и не мечтаю, а еще надо позвонить туда и туда, и туда, и вообще давно уже все происходит чересчур быстро. И тут вдруг кто-то спрашивает: «Как думаете, Папа на этот раз правда умирает?»

«На этот раз да, на этот раз правда умирает», — неожиданно для самого себя отвечаю я. Раньше я об этом не задумывался. Всерьез не задумывался, хотя мне и случалось говорить: «Думаю, дни Иоанна Павла Второго сочтены, ему уже немного осталось», или: «Интересно, как польская церковь переживет смерть Папы», или еще что-то в этом роде, что обычно говоришь, сидя за кружкой пива с Анджеем или с Петром, который преподает физику в университете, или с Павлом — он закончил польскую филологию, но работает программистом, — или с Кацпером, Бартошем, Басей-журналисткой, Шимоном-поэтом. О чем говорить, когда цены на квартиры и условия кредитования уже обсудили, а черед партизанских баек о лихих временах еще не настал? Итак, кончина Папы уже давно предрешена и каждый свое мнение высказал, на этот счет царит всеобщее согласие, известны даже последствия: мол, Рыдзык

2

На следующий день он умер. Утром я проснулся с тяжким вздохом — вынырнул из глубокого, как колодец, и темного, как колодец, сна. Проснулся, нервно вздрогнув, на полу и с минуту лежал не шевелясь, обводя взглядом светлый прямоугольник окна, постер на стене, которого я раньше не заметил, сосновый стол, кровать, разбросанную одежду. Потом вспомнил вчерашнее и снова вздрогнул, пробормотал себе под нос что-то вроде "примстилось, примстилось" и неуклюже поднялся с пола. А потом вытряхнул из рюкзака вещи, выбрал нужные и пошел в ванную. Споткнувшись на пороге, вошел, пустил воду и долго стоял под горячей струей, неподвижно, с закрытыми глазами, прижав ладони к лицу, — долго стоял, долго, очень долго. А потом отыскал кухню — большое мрачное помещение на самом нижнем этаже, где каждый шаг отзывался враждебным эхом, а каждое перемещение чайника, тарелки, ложки — грозным грохотом, и в чужой кружке заварил себе чужой чай. Потом бродил по коридорам, тихо и осторожно, пытаясь угадать, есть ли в доме кто-нибудь кроме меня, а когда убедился, что нет ни души, набросил куртку и, прикидываясь перед самим собой, будто я вовсе не спешу, торопливо вышел, и по аллее парка, между деревьев, направился на остановку, и на автобусе доехал до центра. Ходил взад-вперед по Плянтам

[21]

, петлял, сворачивал то направо, то налево, наугад выбирая дорогу, стараясь запомнить названия улиц, выучить их расположение, и в конце концов неожиданно наткнулся на Рынок, где — как и говорил Клубень — стояли тонвагены и спутниковые передатчики, техники со скуки резались в карты на переносных столиках или дремали в кабинах, а выключенные камеры были нацелены в небо.

И когда я так слонялся — взад-вперед, туда-сюда, — позвонил Качка и спросил, что я делаю, а может, часом, ничего не делаю, и в таком случае он меня ждет в "Бункере", выпьем чего-нибудь и поболтаем. Ну и я пошел в ту сторону, которая казалась мне правильной, а потом в противоположную, а потом еще в третью, и наконец пришел куда надо — и мы посидели, и что-то выпили, и поболтали. И тогда Папа умер, но мы об этом не знали. Земля не содрогнулась, на небе не вспыхнул светозарный знак, никто не выскочил из-за столика, не побежал по улице с криком, никто не прислал эсэмэс, и даже звона Зигмунта мы не услышали в гомоне кафе, так что сидели и пили, и болтали себе преспокойно. А потом я пошел на Пилсудского, на остановку, и ждал автобуса, ехал на автобусе, вышел из автобуса, шел по улице, открывал дверь, входил в дом, раздевался, мыл руки; и только тогда подумал, что ведь это могло случиться, и — немного поколебавшись — все же включил телевизор, с пальцев у меня капала вода, я включил телевизор и увидел президента, который говорил: "Ушел великий Понтифик, Папа Римский, наш самый выдающийся Соотечественник, Святой Отец. Добрый отец всех нас, верующих и неверующих, приверженцев разных религий"; а вода капала с пальцев; "многовековая, необычайно глубокая духовность нашего народа породила выдающуюся, прекрасную личность, человека, который сумел так много дать миру"; а руки у меня были влажные, и это было неприятно; "и каждый из нас в этот печальный день счастлив, что нам было дано жить с ним в одно время". Я слушал президента, и мне казалось, что я стою перед огромной белой стеной, стою на огромном белом полу перед огромной белой стеной, и над головой у меня огромный белый потолок. И как будто при этом у меня мокрые руки. А потом президент сказал: "Дай-то Бог, чтобы мы были достойны Твоего ученья, дел Твоих, достойны Тебя", пауза: "дай-то Бог!" А я смотрел на президента, который снимал очки и откладывал листочки с этой замечательной речью, смотрел на него, и вдруг в уме у меня мелькнул вопрос — неясный, но упорно возвращающийся, точно кружащая над головой назойливая муха; я долго не мог найти в себе сил, чтобы сформулировать этот вопрос, но наконец произнес его вслух и только тут понял, что же я спрашиваю; стоя с мокрыми руками перед телевизором в темной комнате, я спросил президента: "А министр Сивец уже поцеловал калишскую землю?"

Пустое было воскресенье, бездельное; я ходил по коридорам, громко топая, гремел стулом в столовой, хлопал дверьми — без толку, никого я не выманил в коридор, потому что никого в этом большом доме не было, один я, да стены, да Папа, в мыслях — волей-неволей — склоняемый на все лады. Бродя между ванной и кухней, своей комнатой и прачечной, я пытался себе представить, как будет теперь, когда выражение "Папа-поляк" перестанет быть столь же привычным и однозначным, как "белый орел" или "Балтийское море", когда само слово "Папа" будет приложено к другой фигуре, другому лицу, — не получится ли, что, например, слово "дерево" будет означать не "дерево", а "дом", "река" или "туча"; другого Папы ведь я не знал. Когда двадцать четыре года назад я — ужасно неохотно — рождался на свет, когда посиневшими от кислородного голодания губами объявлял, что я существую, когда акушерки в панике засовывали меня в инкубатор, споря, сколько я протяну, Папа-поляк уже был. Когда мне было несколько недель и более-менее понятно стало, что я не умер, в Папу-поляка стрелял Али Агджа, смуглолицый малый с застенчивой улыбкой, чье фото в тюрьме во время свидания с Папой-поляком бабушка подарила мне то ли на третий, то ли на пятый день рождения. "Вместе с нашим Папой Иоанном Павлом" — было написано в катехизисе, по которому я заучивал наизусть порядок литургии перед первым причастием — и выучил на зубок; и даже сегодня, когда я уже не помню ни церковных заповедей, ни божественных благословений, даже сегодня, разбуди меня ночью, я, услышав лозунг "вместе с нашим Папой", продолжу: "Иоанном Павлом". А вскоре после первого причастия, по каковому случаю мне был подарен красный магнитофон, "наш Папа-поляк Иоанн Павел Второй" совершил паломничество в Польшу — до сих пор помню слезы на глазах у мамы, которая смотрела передачу по телевизору и пела вместе с паломниками "Авва Отче", а мне велела все записывать на мой, подаренный к первому причастию, магнитофон, потому что видака у нас не было. И я записывал, приставляя микрофон к динамику телевизора, качество получалось ужасное, но я записывал — для мамы, чтобы она могла вспоминать то паломничество, когда ей только захочется; кассеты до сих пор лежат где-то на полке, их потом никогда не ставили. Мама моя, ты истинная дочь этой земли и этого народа, ты Мать-полька!