Посланник Бездонной Мглы

Чешко Федор Федорович

Книга первая

1

Очаг немилосердно дымил. Тяжелые жирные хлопья копоти сонно кружили по хижине, неторопливыми струйками выплывали в раздвинутые на ночь окна, в двери, в многочисленные щели обветшавших, источенных древогрызами стен — куда угодно, только не в дымоход.

Раха, с трудом выпрямившись, утерла засаленным подолом потные толстые щеки. Глаза пекло, веки заплывали слезами от злого кухонного чада. А может быть, и от злой обиды на мужа, который для других днем и ночью даром горбатиться готов, а на нее, Раху, и плюнуть поленится. Ишь, сидит, объедок противный! И ведь с самого утра так вот сидит, строгает что-то (не ради дома, конечно, жди от него!), и головы не поднимет, и слова доброго не скажет. Да что там доброго — никакого не скажет. Хоть бы обругал, все веселее бы стало. Бездонная Мгла, ну почему, ну за что же такое наказание?! У всех мужики как мужики, а у нее — так, горшок треснутый: и толку никакого, и выкинуть рука не поднимается.

Строгает, строгает… До лысины ему, что весь пол щепками своими погаными завалил, что дымоход не чищен, что чад, — все ему до лысины. Может, побить его? Нет, не стоит. Пыталась уже однажды, так потом три дня боялась к колодцу выйти, соседкам синяки свои показать… Вот поди ж ты, на вид из мозгляков мозгляк, чихнешь — расплескается, а силища в нем такая… И то сказать, воин же…

Это мамаша, помнится, присоветовала: «Ты, Раха, как мужика себе выбирать станешь, гляди, какой пощуплее. Чтоб при случае и поучить можно было». Спасибо ей, насоветовала, червивая голова… Ох, прости, Мгла, прости, прости, Бездонная! Это ж такое о покойнице помыслить! Да уж лучше голову свою глупую бабью об очаг разбить, чтоб дрянного не думала! Ну, быть теперь беде, быть несчастью: накажет Бездонная за непочтение к родительнице усопшей, ох накажет! А все из-за него, из-за этого древогрыза постылого!

Раха в сердцах плюнула в очаг, обернулась к мужу — выместить накипевшее на душе, сорвать злость:

2

Идти быстро не получалось.

Новое солнце уродилось ярым, оно уже высоко успело выползти на пустое скучное небо, и вымерзшая за ночь дорога раскисла. Вязкая грязь липла к обмотанному вокруг ног меху неуклюжей досадной тяжестью; Хон то и дело оскальзывался, два раза упал, заляпавшись с ног до головы. Поднимаясь, неласково поминал Раху: это из-за нее пришлось идти по теплу. Хотя он и сам виноват, конечно: вот же ввела Бездонная в искушение язык распустить…

Он собрался выйти затемно, но на беду споткнулся о некстати подвернувшийся горшок. Раха тут же вскинулась с ложа: куда отправился? И Хон сдуру рассказал, куда. Рассказал, хотя мог просто прицыкнуть, и все было бы ладно. А так… Не получилось у него ладно. И быстро — тоже не получилось. Сперва Хон, не сдержавшись, нарычал на Раху за то, что не сумела она вечером все объяснить толком, и он, из-за неловкости бабьего языка Мгла знает что о Ларде вообразив, перебил загаданное. Потом Раха доморгалась наконец, о чем речь, и ни с того ни с сего придумала беситься. «Я его кормила, ласкового моего, хворостиночку мою хрупкую, я его учила, вот этими самыми пальцами нос ему утирала, а теперь отдавать должна?! А вот ей, — визжала она и щелкала пальцами перед носом оторопевшего Хона. — Вот ей что, плоскозадой!» Хон пытался вразумить, говорил, что не так уж долго она с Лефом возилась; что выбор не скоро будет, что об отдаче Лефа речи нет, ведь не Рахе же придется ребенка терять… Раха будто и не слышала его слов, орала свое: «Ишь выдумал — сыночка единственного червоточине гнилостной за так подарить! Да не видать ей Лефа, как собственного языка, Ларде твоей!» Потерявший терпение Хон сжал кулаки и совсем уже было решился прибегнуть к самым веским из своих доводов, но тут Рахины вопли разбудили наконец Лефа. Услыхав его хныканье, Раха мгновенно забыла о споре с Хоном (да и о самом Хоне тоже), кинулась гладить, успокаивать и баюкать свою хрупкую хворости-ночку, а Хон плюнул на шмыгнувшего вдоль стены древогрыза и вышел вон.

И вот теперь приходится тащиться по грязи. Далеко, чуть ли не на самый верх Лесистого Склона. А вышел бы затемно — был бы уже на месте…

Хон перебрался через галечную россыпь, потом — по длинному бревенчатому мосту без перил — через прихотливую вязь стремительных мутных ручьев, именуемую речкой Рыжей. Собственно, речкой она бывала только осенью да весной, когда дожди, а зимой да в летнюю засуху получалось из нее вот такое: не грязь, не вода, а что-то третье. Мимоходом он примечал, что жердяной настил во многих местах проломлен, а опоры подгнили и шатаются даже от пустячной тяжести одиноко бредущего человека. Значит, ближе к весне непременно надо будет созвать из соседских дворов мужиков порасторопнее и заняться. Перво-наперво корчмарю Кутю надо будет сказать, что ветшает строение. Уж Куть расстарается общинников на починку наладить, ему от моста польза чуть ли не поболее, чем всем прочим, кто в Галечной Долине живет.

3

Пришла весна, и однообразная жизнь окончилась. Принялся хворать Леф. И хвори-то цеплялись к нему знакомые, не страшные вроде, но переносил он их так тяжело, что Раха вконец извелась, отощала даже. (Это ведь ежели кому из соседок пришло бы в голову ляпнуть, будто Хонова Раха отощать способна, так насмерть бы засмеяли такую. ) И то сказать: тяжело одной с хворым-то. Уж очень боялась она, что вновь может повториться то, давнее, память о котором по сию пору терзает муторной сердечной болью. А помочь было некому. У соседок своих хлопот выше темечка — и в огороде до летней суши успеть управиться, и опять же дети хворые. Когда у своих под носом блестит, это для матери куда как страшней, чем то, что чужой на Вечную Дорогу ладится.

А Хон… Хон — он и есть Хон, мужик, стало быть. Силовать его по хозяйству или за дитем глядеть — все равно, что водой наедаться: сколько ни глотай, сытее не станешь. Вечно его нету в хижине, вечно он по соседям ходит, поправляет обветшавшее за зиму (хорошо хоть не за одни благодарствия трудится — прежде и такое случалось). Да еще им с Торком срок пришел по ночам дозорничать. Оно, конечно, правильно. Погоды стоят туманные, темные — как тут углядишь, ежели (охрани, Бездонная!) на заимке сигнальные дымы закурятся? Да и послушникам не вполне доверять следует, могут прохлопать угрозу, бывало уже такое. Так что уж лучше без мужика спать, зато при голове неотрубленной. И опять же, харчи, что от общины положены за оберегание, Хон не все съедает, кое-что и приносит, а Лефу то кстати.

Совсем бы извелась Раха одна, если б не Гуфа. Ведунья приходила часто, на чем свет костерила издергавшуюся между огородом и хворым женщину за то, что та по глупости да беспамятству путает, когда и какие из оставленных ей снадобий давать мальчонке (Раха только вздыхала, дивясь: как это старуха дознается, что напутано было, ежели своими глазами того не видела?), а потом что-то делала с Лефом, причем Раху из хижины выгоняла и под страхом всяческих ужасов запрещала подглядывать.

Запрещала она, конечно, зря, не подумавши. Ужасов Раха боялась, но если запрещают смотреть, значит, есть на что. А в пологе дырочка такая соблазнительная… Ужасы то ли случатся, то ли пронесет, зато можно будет рассказывать соседкам (шепотом, округлив глаза, озираясь ежеминутно, — это уж непременно), как Гуфа, бормоча непонятное, бросала на очажные угли какую-то труху, от которой в очаге трещало и по хижине стлался тяжелый розовый дым. Потом ведунья снимала накидку и начинала размахивать ею, гнать этот дым на Лефа, и сморщенные, отвислые груди ведуньины тряслись-мотались, перекатываясь по тощему животу — вот-вот оторвутся. Леф вдруг переставал хрипеть, засыпал, а старуха наклонялась над ним, тонким костяным ножом надрезала ему предплечья и этим же лезвием заталкивала в ранки крохотные комочки чего-то зеленоватого, липкого, и тощая спина ее мокрела от пота, а черные, как земля, соски почти касались Лефовых губ — вот в этом-то, наверное, кроется самое страшное ведовство…

И еще то было хорошо, что с вопросами своими Леф от Рахи отстал, уразумевши, что Гуфа ему все куда как лучше растолковать сможет. Гуфа была терпелива, подолгу сидела с ним, и они говорили, говорили, говорили, а Раха возилась по хозяйству и радовалась: удачно складывается жизнь этой весною. Ох, не сглазить бы только…

4

Изо всех шестерых только Леф не понимал языка дымов, но приставать с вопросами он опасался. До боли в пальцах уцепившись за прыгающие тележные борта, он жадно прислушивался к гомону прочих, пытаясь уразуметь, что происходит, а главное — зачем его взяли с собой. Но пока удалось лишь узнать, что пришли бешеные и что бешеных этих трое.

Отец и Торк как-то вдруг и страшно переменились; незнакомые мужики, забравшиеся в телегу возле корчмы, наверное, тоже теперь не такие, как в обыденной жизни своей. А Ларда? Мгла ее разберет, Ларду. Все мрачны и хмуры, а эта будто до забавы веселой дорвалась.

Вот она, стоит в рост на передке, ухватившись за вожжи, пронзительными взвизгами подгоняет вьючное, несущееся неуклюжим тяжелым скоком. А встречный неласковый ветер одинаково треплет гриву вьючного и Лардину гриву, накидка рвется с девчоночьих плеч, оголяя узкую гибкую спину, и хочется на эту спину смотреть, скулить от восторга, а больше не хочется ничего.

Хон тоже стоял, опираясь на плечи сидящих рядом, вертел головой, старался уследить за извивами и переменами цвета обоих видимых дымов. Тот, что клубился над оставшейся позади заимкой Фасо, был все еще лучше различим и читался легче. Но далекая истрепанная ветром струйка, вскинувшаяся впереди, над утесами, первой сообщала новое, потому что была ближе к Ущелью Умерших Солнц, откуда шла смерть. Трое смертей, стремительных, безжалостных и безмозглых.

Даже Леф понял, что дымы рассказали плохое, когда отец неловко опустился на расхлябанное тележное днище и мрачно уставился на свои увесистые кулаки.

5

Погибших уложили в ряд, бережно подоткнув под голову каждому свернутую тючком накидку — это чтоб мертвые глаза могли следить, как спускается с неба готовое кануть в Бездонную Мглу одряхлевшее солнце. Только Хика не удалось устроить согласно обычаю: так и не нашлась его голова. И Тису не сумели разыскать под обгоревшими бревнами. Придется теперь им брести по Вечной Дороге в потемках, если послушникам не удастся умолить Бездонную, чтобы наделила она убитых ею за людские провинности Хика и Тису толикой света, сохраненного глазами прочих идущих. Послушники могут такое, но надо им успеть добраться до Сырой Луговины прежде, чем рождение нового солнца выпустит души, изнывающие в мертвых телах (а добираться-то, между прочим, серым надобно от Лесистого Склона: на здешней заимке нет священного колодца).

Они успеют. Покуда Торк, Хон и Леф сносили убитых к разоренному жилищу, Нурд с Лардой выискали среди утесов подходящее место, и клубы белого-белого дыма возвестили всем, что бешеные сейчас мертвы. Если послушники промедлят и затемно, до нового солнца не завершат требуемого обычаем, то Бездонная снова позволит проклятым жить — это сами носящие серое так говорят. Оно конечно, подобного не случалось еще ни разу, но ведь и послушникам ни разу еще не случалось запаздывать. Хоть Гуфа и твердит, что вранье все это, хоть и доверяют ей люди больше, чем послушникам, но до сих пор еще никто не набрался смелости проверять. У бешеного и одну-то жизнь отобрать тяжко, а тут что же, поутру все сызнова? Нет уж, надежней не сомневаться.

Ближе к ночи стали возвращаться сбежавшие в скалы обитатели Сырой Луговины. Одноглазый старик с трясущейся головой, две голенастые малолетние девки, баба с подвешенным к спине сосунком… Прячущий виноватые глаза дюжий крепкорукий парень… Ах да, ведь еще были те трое, на телеге, — они не вернулись. Шесть (это если и сосунка считать) да трое — вместе выходит девять. Мало их, выживших. Тех, которые провожают стылыми взглядами свое последнее солнце, заметно больше. Плохо…

Леф так умаялся, так испереживался за день, что был неспособен уже ни думать, ни понимать, а только брел на негнущихся деревянных ногах куда говорили, делал что говорили, и мечталось ему не о сне даже, не о постеленном матерью мягком ложе, а о возможности сесть и больше не шевелиться. Никогда. Как те, лежащие в ряд. А еще ему очень хотелось захныкать, и чтобы кто-нибудь погладил и пожалел, только после всего произошедшего такое было ну никак невозможно, и от понимания этого плакать хотелось еще сильнее. Да, он убил бешеного; в единый миг недотепа с четырнадцатилетним телом и пятилетним умишком обернулся воином; Хон и Торк теперь смотрят на него с уважением, а прятавшийся в скалах парень лебезит и заискивает, но все это не радует. Потому что мгновенно и навсегда потеряно слишком многое. И Ларда даже глянуть не хочет, отворачивается…

Труднее всего было тащить в одно место бешеных. Одетые в железо тяжелые туши валялись далеко одна от другой, да еще требовалось следить, чтобы не растерять принадлежащее им: если хоть самая никчемная из проклятых вещей минует священный колодец, то с новым солнцем бешеный снова вернется в Мир.