В книге рассказывается о жизни и творчестве дагестанского поэта Эффенди Капиева (1909–1944 гг.). Свою литературную карьеру Э.Капиев начинает с составления сборников «Дагестанские поэты» и «Дагестанская антология», затем работает в газете «Молодой ленинец», пишет очерки и статьи о народных поэтах, переводит песни Батырая.
Часть первая
МОЛОДОСТЬ
I
Анджи-Хала — так называют Порт-Петровск сами горцы. Оттуда в Темир-Хан-Шуру ездят на тройках. Мать прижимает его к себе, натягивает папаху глубже, чтоб не сбило ветром. Он выворачивается из ее рук. Здесь Дагестан, здесь пятилетнему мужчине стыдно держаться у подола матери.
Лошади идут хорошей рысью, и желтое облако пыли и песка движется за ними, не отставая. Слева — горы.
— Горы! — кричит он.
— Какие это горы! Вот подожди, завтра будут горы…
Небо голубое, яркое, залитое светом. Желтое и голубое, желтое и голубое. Уже глаза болят от солнца, от света, а он все смотрит.
II
Все предметы в техникуме велись на русском языке. Преподаватели в эти годы большей частью были русские.
Общежитие для учеников интерната помещалось в молельне бывшего реального училища, на втором этаже. Учителя дежурили там по вечерам. Николай Филиппович Тарасевич, преподаватель русского языка, грозно возглашал:
— Кто идет, почему идет, куда идет?
— Эффенди идет, Капиев идет, по делам идет! Капиев не всегда оставался ночевать в интернате — только когда засиживался допоздна с друзьями за уроками. Коек не было, бросали матрас и подушку прямо на холодный пол, заворачивались в одеяло, жались плотнее друг к другу.
Часто поздно ночью собирались в кухне. Горела печь — уже готовили завтрак. Было тепло. Эффенди начинал читать глухим замогильным голосом:
III
Он уехал в кумыкский аул Аксай, и с первых же дней ему открылась такая страшная жизнь, о которой раньше он мог, пожалуй, разве что подозревать, разве что догадываться по рассказам старших.
Семейные отношения горцев, резкая граница, разделяющая жизнь мужчин и женщин, — все это впервые явилось ему здесь с такой наглядностью, с испугавшими его подробностями. До этого он никогда подолгу в ауле не жил, а отдельные разрозненные впечатления детства и юности не могли, конечно, его, лакца, поразить так, как поразили они, например, уже упоминавшегося нами наблюдательного и, главное, впервые столкнувшегося с этой жизнью русского ученого-путешественника Н. И. Кузнецова.
«Это было в Рутуле, — описывал ученый. — Каждый вечер, перед закатом солнца, сидели мы на высоком балконе Ахмед-бековского дома и пили чай. И в это время могли мы наблюдать следующую вечернюю деревенскую картину: с поля, с гор, по большой дороге возвращались домой в аул стада овец, ишаков разных мастей и оттенков; а из аула по той же дороге шли за водой, большею частью группами, реже поодиночке или попарно, женщины и девушки аула с большими кувшинами за спиною.
…И из богатой семьи, и из бедной — все идут за водой. Но никто на них не обращает внимания, как никто не обращает особого внимания на проходящее стадо ишаков, и они точно так же не обращают никакого внимания ни на кого — ни на встречных мужчин, ни на сидящих на балконе их начальника лиц. Как будто бы они составляют совершенно особый психический мир, которому так же мало дела до других людей, как проходящим по этой же дороге баранам или ослам. Все эти женщины идут с покрытыми большими платками головами. Лицо у них нe закрыто, и при встрече с мужчиной они лишь слегка отвернутся, либо опустят глаза в землю и даже не оглянутся назад, после того как мужчина прошел и их уже не видит, а они со свойственным женщинам любопытством могли бы безнаказанно и беспрепятственно осмотреть его, если он знакомый человек, позубоскалить промеж себя на его счет и т. п. Нет, положительно, мне кажется, горной женщине любопытство совершенно не свойственно», — восклицал ученый. Ему, видно, и в голову не приходило, что «безнаказанным» такое любопытство не могло остаться ни в каком случае, что полное внешнее равнодушие к мужчине, старание не заметить его и остаться незамеченной было единственной возможной формой поведения для аульской женщины, — и это самое «свойственное женщинам любопытство» могло оставаться все таким же неотъемлемым свойством, никак, однако же, не проявляясь внешне.
Что касается того, что и мужчины, по наблюдениям ученого, не обращают на проходящих мимо женщин внимания, то не забудем, что не только слово, но слишком откровенный взгляд мог быть истолкован как нанесенная женщине обида. А за убийство обидчика, если оно совершилось тут же, на месте нанесенной обиды, самой ли женщиной, отцом ли ее или мужем, по адату никакого наказания не полагалось…
IV
Учебный год Капиев не закончил. В апреле 1929 года он был арестован. Вскоре выяснилось, что оснований для этого не было, но Капиев уже не вернулся в Аксай, а отправился в дом родителей, в Буйнакск.
Сохранились смутные воспоминания, будто именно его охотное общение со стариками, рассказывавшими ему горские легенды, в конце концов и навлекло на него подозрение в связи с «кулацкими элементами». Подозрения эти легко объяснимы. Для ровесников Эффенди, активных и деятельных, но малообразованных, старики постепенно становились явлением реликтовым, знаком отжившей истории Дагестана. Прошлое не заслуживало ни внимания, ни тем более сочувствия. Единственное, что следовало сделать, — поскорее от этого прошлого отгородиться. Капиев, ближе многих соприкоснувшийся с культурой и влюбленный в русскую литературу, совсем не собирался, однако, порывать с наследием отцов и дедов, воплощенным в поэзии и в самой истории Дагестана. Он начинает, как было сказано, писать «Историю аула Аксай», и это, как вспоминает Н. Капиева, «помогло ему завоевать дружбу человека высокого духовного благородства — народного поэта Абдуллы Магомедова. Часто заглядывает Эффенди в дом известного всему Аксаю Бий-Будай-Хана. Это старый офицер одного из кавказских полков, образованный человек, обладатель богатой библиотеки по кавказоведению. У Будай-Хана Капиев берет комплекты редких журналов, зачитывается трудами В. Потто и Р. Фадеева о Кавказской войне».
Все больше он интересуется народной поэзией.
Капиев записывает и переводит лакские и кумыкские песни (главным образом песни). Позже, во время поездок в южный Дагестан, он пробует записывать и лезгинские — составляет подробные их подстрочники, дотошно выспрашивает об оттенках значений каждого слова незнакомого ему языка.
Эти ранние записи не сохранились. Это естественно — конечной их целью был перевод горских песен на русский язык; как только он был сделан, записи были уже не нужны. Фольклористом по призванию Капиев не был.
V
1931 год, столь важный для него, застает его полным энергии, нимало не растерявшим целеустремленности и выработавшим в себе сверх того драгоценное свойство — инерцию работы.
Привычка к труду — ежедневному, обязательному, не превращающемуся в муку и тягость для себя и для окружающих, — разумеется, нисколько не заменяет других необходимых человеку качеств. «Есть зуд труда, и он у нас в крови…»
Этот «зуд» не возмещает отсутствия таланта или достойной цели, доброты и живой способности к состраданию — словом, он не в силах заполнить никаких пустот в человеческой личности.
Недаром молодые люди нашего времени гораздо чаще, чем их ровесники двадцатых и тридцатых годов, остаются холодными к джеклондоновскому герою, с неподражаемым упорством идущему к своей цели. Напористость, энергия, даже личное мужество — все это меркнет, едва лишь цели такого героя расходятся с собственным представлением читателя об истинных и ложных ценностях. И это не удивительно: катастрофические события середины XX века сделали для всех очевидной ту истину, что чем больше природных сил, самообладания и упорства отпущено человеку, движущемуся к недоброй цели, тем более гибельной музыкой звучит для окружающих треск сучьев под его ногами.
Но заметен сейчас и другой процесс — побочное, не совсем законное следствие первого. Все чаще мы видим — затягиваются надолго поиски достойной цели, которая оправдала бы в глазах молодого человека ежедневные, обременительные для него усилия. Человек не подгоняет себя, он не спешит осуществиться. Это не значит, что время идет впустую — он многое видит, узнает, размышляет; он знает радость общения с друзьями; он живет. Но не нужно слишком приглядываться, чтобы увидеть — он осторожничает. Он боится ошибки — не потратится ли он зря? Не переоценит ли впоследствии ту цель, ради которой сидел ночами, недосыпал, отнимал у своей молодости ее законные права?.. Не покажется ли эта цена непомерной? Но так устроена жизнь, что один и тот же — и лучший — возраст дается человеку на многие дела сразу. Одна молодость дана человеку на все — на любовь, на рождение детей и на самые напряженные усилия в избранном деле. И что приобретено в молодости, остается человеку надолго. И потому опасно слишком осторожничать. Приходит момент — цель, наконец, найдена, а движение к ней становится мукой. Оказывается, теперь уже не хватает одного — той самой обыкновенной привычки к ежедневному труду, которая не дается враз и далеко не всегда обретается одновременно с осознанием своего истинного предназначения. Оказывается, что-то уже окостенело в человеке и он не пригоден уже для выполнения самой подходящей ему жизненной цели.