Книга Лидии Чуковской об Анне Ахматовой – не воспоминания. Это – дневник, записи для себя, по живому следу событий. В записях отчетливо проступают приметы ахматовского быта, круг ее друзей, черты ее личности, характер ее литературных интересов. Записи ведутся «в страшные годы ежовщины». В тюрьме расстрелян муж Лидии Чуковской, в тюрьме ждет приговора и получает «срок» сын Анны Ахматовой. Как раз в эти годы Ахматова создает свой «Реквием»: записывает на клочках бумаги стихи, дает их Чуковской – запомнить – и мгновенно сжигает. Начинается работа над «Поэмой без героя». А вслед за ежовщиной – война… В качестве «Приложения» печатаются «Ташкентские тетради» Лидии Чуковской – достоверный, подробный дневник о жизни Ахматовой в эвакуации в Ташкенте в 1941–1942 годах.
Книга предназначается широкому кругу читателей.
Вместо предисловия
Бежать из Ленинграда мне на моем веку довелось дважды: в феврале 1938 и в мае 1941 года.
Первое бегство спасло меня от лагеря. Спасаясь, я знала, почему, зачем и от чего бегу. Второе бегство, как оказалось впоследствии, спасло меня от двух смертей сразу: лагерной и той, которая тогда еще никому не была ведома, еще не родилась, – ленинградской, блокадной.
…Февраль 1938. Деревянное окошко на Шпалерной, куда я, согнувшись в три погибели, сказала: «Бронштейн, Матвей Петрович» и протянула деньги, – ответило мне сверху густым голосом: «Выбыл!», и человек, чье лицо помещалось на недоступной для посетителя высоте, локтем и животом отодвинул мою руку с деньгами.
«Выбыл!» Я сразу пошла занимать очередь в прокуратуру на Литейный. Каких-нибудь двое-трое суток на лестнице, и вот я уже в кабинете у прокурора. На мой вопрос он ответил, что узнать решение я могу в Военной прокуратуре в Москве. В ту же ночь, «Стрелою», я выехала в Москву. На следующее утро один из моих ленинградских друзей известил меня по телефону, что Люшу и няню Иду сегодня переводят на Кирочную, к Корнею Ивановичу… Я поняла это сообщение так: на квартиру у Пяти Углов, нашу, Митину, где мы с Люшей и няней Идой остались жить после Митиного ареста, – за мной приходили. Я не ошиблась: пришли, оказывается, в час ночи, когда мимо меня, стоявшей в коридоре у вагонного окна, только-только успел проплыть ленинградский перрон.
В Военной прокуратуре в Москве, на Пушкинской, я услышала приговор, по тем временам совершенно стандартный: «Бронштейн, Матвей Петрович? Десять лет без права переписки с полной конфискацией имущества».
1938
10 ноября 38.
Вчера я была у Анны Андреевны по делу.
Никогда я не думала, что, с детства зная наизусть ее стихи, собирая ее портреты, когда-нибудь пойду к ней «по делу».
Когда мне было лет тринадцать, Корней Иванович однажды повел меня к ней и она надписала мне «У самого моря». Я не могла поднять на нее глаз, потому что К. И., войдя, сказал: «Лида говорит – по сравнению с журнальным вариантом тут не хватает строки». Это «Лида говорит» меня убило.
Потом – или раньше? – я видела ее в Доме литераторов на вечере памяти Блока. Она прочитала: «А Смоленская нынче именинница»
[2]
и сразу ушла. Меня поразили осанка, лазурная шаль, поступь, рассеянный взгляд, голос. Невозможно было поверить, что она такой же человек, как мы все. После ее ухода я очень остро испытала «тайную боль разлуки». Но никто не мог бы заставить меня идти знакомиться с ней.
1939
22 февраля 39 [8] .
Пришла – в старом пальто, в вылинявшей, расплющенной шляпе, в грубых чулках.
Сидит у меня на диване и курит. Статная, прекрасная, как всегда.
– Я не могу видеть этих глаз. Вы заметили? Они как бы отдельно существуют, отдельно от лиц
[9]
.
– Мальчика своего моя соседка не любит
[10]
. Бьет его. Когда она берет веревку и принимается за него, я ухожу в ванную. Попробовала я один раз с ней говорить – она меня оттолкнула.
1940
13 января 40.
Сегодня, только что, была у Анны Андреевны впервые после своего возвращения из Детского
[69]
. Слухи о почестях, ей оказываемых, достигали моих ушей и там
[70]
.
– Ну, что вы слышали обо мне? – был ее первый вопрос.
Говорит, что чувствует себя плохо, еще хуже, чем раньше: бессонница, и по ночам немеют то ноги, то голова. Но выглядит, по-моему, чуть получше. Сидела на диване, в пальто, причесанная, и в волосах – ее знаменитый гребень.
Все слухи оказались справедливыми. Действительно, ей уже прислали из Москвы три тысячи единовременно, и ежемесячная пенсия повышена до 750 рублей. Зощенко с каким-то листом, присланным из Москвы и уже подписанным кое-кем (Лебедев-Кумач, Асеев), ходит в Ленсовет просить для нее квартиру
[71]
. В Союз принимали ее очень торжественно
[72]
. За ней заехали секретарша и член правления Союза – Лозинский. Председательствовал Слонимский.
– Я его по привычке все еще называю Мишей. Он как-то очень долго был маленьким… Миша сказал, что я – среди собравшихся, и предложил приветствовать меня. Все захлопали. Я встала и поклонилась. Потом говорил Михаил Леонидович. Он ужасные вещи говорил. Представьте себе: дружишь с человеком 30 лет – и вдруг он встает и говорит, что мои стихи будут жить, пока существует русский язык, а потом их будут собирать по крупицам, как строки Катулла. Ну что это, правда! Ну можно ли так! Народу было много, и все незнакомые. Потом Брыкин доложил про малую серию поэтов. И еще про другое мое издание.
В промежутке
Июнь 1967.
На предыдущей странице обрывается Дневник 1940 года. Последняя его тетрадка утрачена. Дальнейшие записи об Анне Ахматовой обнаружены мною лишь в тетрадях военного времени.
Потеря досадная. Именно осенью 1940 года Анна Андреевна начала работать над «Поэмой без героя». В утраченной тетради моего Дневника несомненно содержались записи о «Поэме».
Быть может, тетрадь еще и найдется, если только я не уничтожила ее в припадке очередного страха: как раз в конце 1940 года начался тот настойчивый сыск, который вынудил меня весной 41-го покинуть Ленинград, а перед отъездом, зимою, несколько месяцев не прикасаться к Дневнику.
Прочитав «Софью Петровну» Анне Андреевне, я, приблизительно в то же время, прочитала повесть своим друзьям. Я пригласила к себе восемь человек; девятый явился незваный, почти против моей воли. Нет, он не был предателем и не побежал в Большой Дом докладывать. Но он был болтлив. Он рассказал кому-то интересную новость, а кто-то еще кому-то, и в конце 1940 года новость, в искаженном виде, «по цепочке» проникла туда; там стало известно, что у меня хранится некий «документ о тридцать седьмом» – как именовал «Софью Петровну» следователь, вызывавший на допросы далеких и близких.
Даже сейчас, через тридцать лет после ежовщины, когда я пишу эти строки, власти не терпят упоминания о тридцать седьмом. Боятся памяти. Это сейчас. А что же было тогда? Преступления еще были свежи; кровь в кабинетах следователей и в подвалах Большого Дома еще не просохла; кровь требовала слова, застенок – молчания. Где вы – журавли Ивика, где ты – говорящий тростник?
1941
15 октября 41. Чистополь [263] .
Сейчас получила телеграмму от Корнея Ивановича:
«Чистополь выехали Пастернак Федин Анна Андреевна…» Дальше про деньги и шубу.
Итак, мне суждено увидеть Анну Андреевну опять. Если только она не останется в Казани.
Ахматова в Чистополе! Это так же невообразимо, как Адмиралтейская игла или Арка Главного штаба – в Чистополе.