Николай Чуковский
Цвела земляника
1
Про младшего лейтенанта Игоря Королева говорили, что он боится женщин, и смеялись над ним. Сам он утверждал, что нисколько женщинами не интересуется. В действительности же он очень ими интересовался, но отношение его к ним было таким сложным, трудным и мучительным, что он из самосохранения избегал их. А с некоторых пор, после одного происшествия, к множеству чувств, которые он к ним испытывал, примешалось чувство отвращения и отравило все.
Происшествие это многим показалось бы ничтожным, но на девятнадцатилетнего младшего лейтенанта оно произвело огромное и противное впечатление. Батальон аэродромного обслуживания, в который он попал, наскоро окончив школу лейтенантов, стоял на опушке леса, километрах в трех от поселка, оставленного почти всеми жителями. Батальон должен был приготовить и содержать в порядке летное поле, на которое вот–вот могли прилететь и сесть самолеты; но летное поле было уже давным–давно готово, и зима — первая зима войны — шла к концу, а самолеты все не прилетали. Младший лейтенант Королев каждый день выходил со своими бойцами расчищать и уравнивать снег; других обязанностей у него не было. Они работали на ветру и морозе, борясь с наметенными за ночь сугробами, и из–за леса доносилось ровное громыхание фронта. Фронт в этих местах намертво установился еще осенью и с тех пор не передвинулся ни на шаг. После работы Королев, усталый и замерзший, возвращался в землянку, валился на койку и засыпал.
В землянке вместе с Королевым жили два офицера — начальник строевой части и командир роты связи. Оба они были лет на двадцать старше Королева и относились к нему добродушно и снисходительно, как к славному и ничего еще не смыслящему птенцу. Дела у них было немного, и они томились от скуки.
Иногда по вечерам они таинственно переглядывались и уходили, наказав Королеву что отвечать, если внезапно позвонит начальник штаба батальона. Бока их под шинелями оттопыривались — во внутренних карманах были бутылки. Королев знал, что идут они в поселок, в какой–то домик, где живут какие–то Надя, Клава и Стефа, что вернутся они на рассвете и что завтра они будут прятать свои опухшие лица и стараться не попадать начальству на глаза. Королев презирал их и в то же время не мог избавиться от тайного чувства зависти; его унижало, что они считали его птенцом, и ему хотелось показать, что он такой же, как они, — тертый, бывалый, настоящий мужчина.
Он пошел с ними только один раз — февральским вечером. Утопая в снегу, они долго шли гуськом по лесу, потом по длинной улице пустого поселка, на которой лежал такой же цельный снег, как в лесу. Вот и тот домик. Начальник строевой части поднялся на крыльцо и затопал, отряхивая снег с сапог. За дверью раздались женские голоса, высокие и хрипловатые. Они вошли все втроем и со стуком поставили бутылки на стол, где уже стояла миска с солеными огурцами. В комнате было жарко; потолок был так низок, что долговязый Королев подгибал голову. Появились три тетки средних лет, грузные, плотные и радостно оживленные. «А! Вы своего херувимчика привели! Наконец–то!» — воскликнула одна из них, остановясь против Королева, улыбаясь и деловито его разглядывая.
2
Весна шла бесконечная, затяжная. То дождь, то опять мокрый снег. Тяжкие тучи чуть не задевали за верхушки деревьев. Летное поле раскисло, и нужны были чрезвычайные усилия, чтобы содержать его в порядке. Грейдеров батальону не дали, все делалось вручную, лопатами, люди мокли и мерзли, и притом вся эта работа казалась бесцельной — самолеты так ни разу на аэродром и не прилетели. Командование строило сеть аэродромов с расчетом на какие–то предполагаемые события, но событий не наступало, фронт как застыл прошлой осенью, так и гремел на одном месте за лесом, и авиация наша работала все с одних и тех же аэродромов. Немецкие летчики тоже отлично знали, что на аэродроме, где служил Королев, нет самолетов, и, чуть ли не ежедневно пролетая над ним, никогда не сбрасывали на него бомб. Королев, в тяжелой от дождя шинели, все дни напролет, утопая в грязи, мотался из конца в конец по огромному полю и приходил в землянку только ночевать. В землянке тоже набралось немало воды, как ни вычерпывали ее ведром, и деревянный настил всплыл, и койки стояли в воде, как острова. Ни обсохнуть, ни согреться в ней было невозможно. Лежа ночью под мокрой шинелью, Королев страдал от приступов острой тоски.
Воспоминания о происшествии в поселке все еще отравляли его и сливались с этой безысходной сыростью вокруг. Он не знал, чем он недоволен — своей судьбой или самим собой, — но до боли желал, чтобы все было по–другому. До войны он мечтал поступить в университет, стать географом, путешественником. Смутно и нежно, втайне от самого себя, мечтал он о встрече с какой–то девушкой, неясной и удивительной, о любви и верности… Началась война, он попал в школу младших лейтенантов и мечтал о достойных мужчины поступках в это трудное время, даже о подвигах и славе. Он мечтал о дружбе, о людях, с которыми можно делить и хлеб и душу. Когда ему сказали, что его направляют служить на аэродром, он обрадовался, из всех родов войск авиация прельщала его больше всего. Он знал, что не будет летать, но он думал, что будет защищать летчиков на земле, будет жить среди самолетов… А оказалось, что самолетов на аэродроме нет и ему с утра до вечера приходится копать грязь — без всякого смысла… После той скверной ночи в поселке, и тех страшных женщин, и своего бегства оттуда, и общих насмешек он себя чувствовал таким же, как эта грязь, которую он копает.
Ему хотелось убраться от своих сожителей по землянке, от постылого аэродрома куда угодно. Пусть там будет хуже в сто раз, но только не так. Пусть его даже убьют: ему казалось, что он совсем не боится смерти, что смерть — это избавление от тайного стыда, от того затхло–кислого запаха, который ему мерещился повсюду.
После одной такой ночи он написал рапорт и отнес командиру батальона. Он просил в рапорте отчислить его в пехоту, на фронт. Командира встретил он на поле; тот прочел рапорт, разорвал его и бросил клочки вверх, чтобы их унесло ветром.
— А вы где, не на фронте? — спросил командир. — Делайте свое дело. Ступайте.
3
В поезде, в офицерском вагоне, он спал всю дорогу, чуть ли не целые сутки. Окно было открыто, ветер шевелил во сне его волосы, все те же запахи расцветающих лесов и болот овевали его. Просыпался он только на остановках — от тишины. Тишина здесь стояла особенная, от которой он отвык, — не слышно было глухого грохота фронта.
Ощущение беспечности и свободы не покидало его; и только к утру, когда он окончательно проснулся и понял, что до В. уже совсем недалеко и что уже через час ему придется приступить к исполнению своих странных обязанностей, он вдруг приуныл и опять пал духом. Выйдя из вагона, он от волнения видел все, как в тумане. Как в тумане, разговаривал он с комендантом на вокзале, звонил по телефону, шел на край города по длинной немощеной улице меж лопухов и заборов, предъявлял в проходной документы. И, как сквозь туман, услышал наконец голос девушки–сержанта:
— По вашему приказанию команда построена.
Этой девушки–сержанта он не разглядел, потому что не осмеливался поднять на нее глаза. Что–то тощее, бледное, длинное — она почти такого же роста, как он сам. Остальных девушек, построившихся в два ряда вдоль какой–то глухой кирпичной стены, он видел еще туманнее. Пилотки, гимнастерки, юбки, чулки, кирзовые сапоги. Глядя себе под ноги, он сделал над собой усилие и, словно проглотив застрявший в горле ком, начал говорить.
Эту речь он задумал заранее. Он считал, что боец аэродромного батальона должен понимать значение той работы, которую ему предстоит выполнять. Он всегда объяснял бойцам смысл того, что они делали своими лопатами. Но бойцы его были такие же парни, как он сам, и разговаривать с ними ему было чрезвычайно просто. Здесь дело совсем другое, здесь даже собственный его голос казался ему неестественным. Но, нечаянно взглянув на них, он увидел, что у них такие же испуганные глаза, как у него. Это чуть–чуть его приободрило.
4
Эшелон, которым они ехали, состоял из многих товарных вагонов, из платформ, на которых стояли орудия, и одного так называемого классного вагона, то есть жесткого пассажирского. В товарных ехали бойцы артиллерийского дивизиона, в классном — офицеры–артиллеристы. Девушкам, которых вез Королев, дали товарный вагон. Выходило так, что Королеву нужно было ехать вместе с ними. Ему это не нравилось, и он даже подумывал, не устроиться ли ему на открытой платформе, которая везла самоходку. Но комендант вокзала, руководивший посадкой, дал ему совет:
— Попроситесь к артиллеристам в классный, они вас пустят.
Его действительно пустили в классный вагон. Незнакомые офицеры не обращали на него внимания; он сел на лавку возле открытого окна, и мимо неторопливо поплыли леса и поляны. Птичий щебет был слышен даже сквозь гул колес. Пронизанные солнцем, одетые молодой листвой, березы были нежны и прекрасны. Темные шубы еловых лесов хранили какую–то тайну, но и эта тайна казалась нестрашной, заманчивой. И всякий раз, когда ели слегка расступались, он видел на земле белые пятна, словно пятна снега. Но, конечно, это был не снег, это цвела земляника; еще недавно шофер показал ему как чудо один цветочек земляники, а теперь от этих цветов белела вся земля в лесах. «Сколько нынешний год будет ягод!» — подумал Королев.
Мысль о таком изобилии будущих ягод почему–то обрадовала его. Вообще ему сегодня было радостно, он сам не знал почему; радостно ехать и вот так славно сидеть у окна и смотреть на плывущие мимо леса. Нельзя сказать, чтобы он переменил взгляд на данное ему поручение и перестал считать его неприятным. Если бы его спросили, он, как прежде, ответил бы, что не интересуется женщинами и старается быть от них подальше. Но его никто не спрашивал, и сознание того, что сзади, в конце состава, едет вагон с девушками, отзывалось в нем радостным волнением. Он не успел рассмотреть их, он ведь не вглядывался, но в памяти его беспрестанно возникали то глаза, то улыбка, то полоска девичьей шеи над подворотничком, такой хрупкой и беззащитной. По правде сказать, они больше всего поразили его именно своей беззащитностью. Для себя он от них не хотел ничего, кроме возможности защищать их в этом грубом мире.
Ни одного из их лиц он еще не представлял себе отдельно, ни одного еще не выделилось из того общего тумана, в котором он их видел; кроме разве лица девушки–сержанта, — с ней ему уже пришлось немного потолковать. Но как раз это лицо занимало его меньше всего — было в нем что–то постное, скучное, насквозь понятное.
5
Но твердое это решение он не выполнил. Уже на следующей остановке его потянуло к концу поезда — просто так, прогуляться. Он дошел до последнего вагона и обнаружил, что дверь задвинута. Разумеется, стучаться он не собирался. Он обошел вагон кругом и на той стороне, на откосе, обнаружил трех девушек, сидевших в траве. Увидев его, они встали.
Одна из них была та самая, которая обозвала его Игрушечкой. Это насмешливое прозвище еще болезненно сидело в душе у Королева, и он смутился. Зато она не смутилась нисколько. Эта маленькая толстушка оказалась бойкой, бесстрашной и говорливой. Королев и опомниться не успел, как уже ходил рядом с ней по путям взад и вперед вдоль вагонов и слушал ее непрерывную болтовню, не имевшую, казалось, не только конца, но и начала. В первую же минуту он успел услышать, что зовут ее Манечка Ложкина и что у нее много удивительных свойств, из которых самое удивительное заключается в том, что она всегда все про всех знает. Она сама не понимает, откуда у нее это берется, и сама себе удивляется. Она, например, отгадала, что его зовут Игорем. Просто посмотрела на него и поняла, что он — Игорь. Она часто отгадывает имена совсем незнакомых людей… Ну, если правду говорить, его имя она не отгадала, а подглядела в приказе, который получила Марья Ивановна. Вообще в ее отгадках никакого волшебства нет. А просто она все слушает, все замечает и никогда не забывает. И получается, что она про всех знает все.
— Хотите, я вам про наших девушек расскажу? — предложила она Королеву. — Ведь вам надо знать о каждой, раз вы теперь наш командир. Вот поглядите, например, на Лушу. Ее зовут Лукерья Зверева, но мы ее называем просто Лушей, мы между собой все по именам… Поглядите на Лушу и скажите, что в ней замечательного?
С тех пор как Манечка завладела Королевым и прохаживалась с ним, две другие девушки стояли на откосе, сося травинки. Луша была девушка неуклюжая, крупная — с толстыми ногами, с широкими плечами, с мясистым лицом, очень красным и ставшим еще краснее, когда она заметила, что Королев смотрит на нее. Он смотрел и не мог отгадать, что в ней замечательного.
— В ней замечательнее всего — сила, — сказала Манечка. — Она сильна, как паровоз. Нет, правда, если она наляжет на этот вагон плечом, вагон поедет. Для нее ничего тяжелого не бывает, она все может поднять. Марья Ивановна скажет: Луша, подыми, Луша, поставь, и Луша подымет и поставит хоть сто пудов. Заденет нечаянно стул, и стул летит в другую комнату и разваливается на лету. Если бы вы видели, какие у нее мускулы на руках — во, как горы, и так ходят! Она всех нас могла бы передавить, как муравьюшек, но она добрая, своих не трогает. А вот когда до немцев дорвется, так будет их хватать за лапки и швырять себе через голову. Жениться на ней, по–моему, опасно — сомнет нечаянно или задушит. Что, Луша, можешь ты этот вагон сдвинуть?