Николай Корнеевич Чуковский (1904–1965) – писатель, переводчик, сын Корнея Ивановича Чуковского. Большую часть войны Николай Чуковский провел в Ленинграде в качестве военного корреспондента, пережив в осажденном городе самые тяжелые блокадные годы.
В этот сборник вошла увлекательная, с почти детективным сюжетом военная повесть «Девять братьев» о летчиках, защищавших небо над Дорогой жизни, и мальчике Павлике из блокадного Ленинграда, сумевшего в одиночку найти и разоблачить предателя. А также замечательные рассказы «Девочка-жизнь» и «Кайт».
Девять братьев
Глава 1
В подземелье
1
– Бомба никогда не падает два раза в одно и то же место, – сказал Павлик и вошел в парадное разрушенного дома.
Сирены еще выли в дальних кварталах, но радио на углу уже смолкло, наполняя утренний сияющий воздух громким тиканьем. Дом был весь сквозной, и через огромные прорехи в его стенах виднелось бледное декабрьское небо. Наружная стена еще держалась, но внутри зияла пустота. Павлик, войдя сюда, почувствовал себя на дне глубокого колодца и на мгновение остановился. Высоко над собой он увидел широкий пролом в крыше. Остатки этажей располагались вокруг, будто ярусы в театре. На этих ярусах, как на полках, были расставлены шкафы, стулья, кровати, печки. Вещи казались снизу маленькими, словно кукольными. На уцелевших простенках, оклеенных разноцветными обоями, висели картины. Ветер шевелил занавески на выбитых окнах. Все эти привычные, обжитые вещи, казалось, были только что покинуты своими хозяевами, хотя кое-где по углам уже лежали кучки сухого, колючего снега.
Кругом не было никого, а между тем Павлик заметил, что человек в коричневом пальто и сером картузе свернул с панели именно в это парадное. Но куда он мог деться? Прямо перед Павликом начиналась лестница, чудом уцелевшая и повисшая в воздухе. Нижние ее пролеты были ярко озарены косыми лучами только что вставшего солнца, а верхние терялись в сумраке, и снизу нельзя было различить – соединяется ли лестница там, наверху, с каким-нибудь из разрушенных этажей, или нет. Павлик, подумав, перелез через несколько осыпавшихся груд кирпичей, добрался до лестницы и зашагал по ступенькам вверх.
В это время уже близко начали бить зенитки. Немецкие самолеты шли, видимо, к центру города. Это был второй налет за утро.
Павлик продолжал подыматься. Некоторые ступени лестницы вывалились, образовав щели, сквозь которые виднелась пустота. Павлик с трудом перебирался через эти щели, цеплялся руками за обломки перил, становясь коленом на следующую уцелевшую ступеньку. Он прошел уже три или четыре марша, когда совсем рядом заговорила зенитная батарея. Ее громкий лай казался в пустом доме особенно гулким. Лестница при каждом выстреле содрогалась. Павлик явственно услышал гул мотора, посмотрел вверх, в пролет крыши, но самолета не заметил, а увидел только разрывы зенитных снарядов, светлые, озаренные снизу солнцем.
2
Он очнулся, но не сразу открыл глаза. Болела голова. Падая, Павлик расшиб затылок. Его спасла ватная шапка, завязанная под подбородком тесемками.
Павлик открыл глаза. Лежал он на спине, в темноте. Впрочем, прямо над ним была узкая щелка, сквозь которую виднелось небо. Свет из щелки падал ему на лицо. Он полежал немного, потом сел. В голове было мутно, его слегка тошнило. Павлик посидел, пока прошла тошнота, затем встал, поднял руку и без труда дотянулся до щелки.
Тут, видимо, было отверстие, сквозь которое он и свалился в подвал. Но отверстие это перегородила широкая каменная плита. Он был бы засыпан и убит кирпичами и известкой, если бы эта плита не легла поперек отверстия.
Павлик уперся в плиту руками, но она не шевельнулась.
– Нет, здесь выйти нельзя, – услышал он сзади и обернулся.
3
Этот разговор ей, видимо, не нравился, она соскочила с нар и снова пошла вперед.
– Здесь был коридор, но его доверху засыпало, – услышал Павлик ее голос. – Чувствуешь, земля? Иди сюда, – закричала она уже с другого места, – я тебе покажу, что я тут нашла! Здесь дверь, она заперта, ее никак нельзя открыть. Но рядом… Сюда, сюда, я тут, дай руку! Видишь, камни в стене раздвинулись? Тут можно пролезть, если боком. Осторожно только, голову наклони. Вот мы с тобой в маленькой комнатке. Здесь я нашла изюм и сухари. Три мешка сухарей и ящик с изюмом. Кушай сухари с изюмом, это очень вкусно…
Павлик взял сухарь, пригоршню изюма и стал есть. Девочка тоже ела, и они молчали. Тишину нарушал только громкий хруст сухарей. У Павлика все еще болела голова, его немного тошнило, он был очень голоден. Ел он долго, с наслаждением, сосредоточенно.
– Чьи это запасы? – спросил Павлик, жуя.
– Не знаю. Это странная комната. Тут есть телефон.
Глава 2
Рябушкин совершает ошибку
4
А летчика, самолет которого Павлик видел сквозь щель из подвала, звали Илья Рябушкин. Ему было девятнадцать лет. Он месяц тому назад окончил сокращенный курс летной школы в одном городке на Азовском море, получил звание старшего сержанта и прибыл в авиацию Балтийского флота на пополнение в эскадрилью капитана Рассохина.
Небо было ясное, но эта ясность была обманчива. Над большими полыньями в Финском заливе и Ладожском озере клубился густой пар и легкой дымкой, пронизанной солнцем, заполнял весь воздух. В этом золотом солнечном тумане на расстоянии трех-четырех километров все сливалось, ничего не было видно.
Но полет в холодном сияющем воздухе доставлял Рябушкину наслаждение. Ему казалось, что его машина сегодня как-то особенно ему послушна, и он с удовольствием закладывал крутые виражи, заставляя подыматься к небу то один край лежавшего под ним города, то другой.
Эскадрилья капитана Рассохина стояла на лесном аэродроме возле маленькой деревушки и защищала этот город. Рябушкин никогда в нем не бывал, но уже несколько раз видел его сверху. Огромный город. Улицы тянутся из конца в конец, как стрелы, как лучи солнца. Шпили, соборы и башни бросают яркие синие тени на покрытые снегом широкие крыши домов. Город лежит на островах между многих величаво изогнутых рек, через которые перекинуты тоненькие струнки мостов. А за островами – равнина замерзшего моря, золотистая, белая и голубая. Когда Рябушкин, отодвинув до предела ручку штурвала, с высоты трех тысяч метров пикировал почти вертикально на город, Нева казалась ему стеблем огромной розы с нежными многоцветными лепестками; когда, задыхающийся, он выводил над крышами свой самолет из пике, на мгновение видел он толпы людей, и чувство какой-то особенной близости к этому городу наполняло его.
Рябушкин любил летать. Ощущение счастья и свободы никогда не покидало его в полете. Но сегодня к этому обычному чувству примешивались тревога, недовольство собой. Сегодня у него нескладно получилось: взлетев, он очень скоро растерял своих товарищей.
5
Рябушкин был так разгорячен боем и так взволнован своей победой, что совсем забыл о Костине и Карякине. Он несся к городу, и горящий «Юнкерс» стоял перед его глазами, как видение. Но когда город снова раскинулся под ним, он вспомнил все и понял, что искать их уже безнадежно, что они, безусловно, давно уже на аэродроме и что он виноват, безнадежно виноват, и вины этой уже не исправишь. Оставалось только одно – идти к аэродрому.
Но как не хотелось возвращаться виноватым! Рябушкин несколько отклонился от прямого пути, набрал высоту и пошел к Ладожскому озеру. Оно замерзало уже полтора месяца, и сейчас через него нельзя было ни переплыть, ни переехать. А между тем это был единственный путь, соединявший осажденный город с остальной страной. Рябушкин прошел низко-низко над краем озера. Горючее у него было совсем на исходе, и он повернул к аэродрому.
Аэродром он нашел, как всегда, по холму, возвышавшемуся над деревней. На самой вершине холма в овчинном тулупе и черной краснофлотской шапке стоял обдуваемый ветром наблюдатель с биноклем и автоматом. Рябушкин, сбавив газ, пролетел над ним в нескольких метрах, увидел окаймленное лесом поле, выпустил шасси, сделав круг, пошел на посадку.
Посадку он совершил великолепно.
К нему подбежал техник и помог вылезти из самолета. Рябушкин сразу заметил, что самолетов Костина и Карякина на аэродроме нет. «Неужели что-нибудь случилось? И случилось оттого, что я потерял их! Что же тогда?..» Он не мог даже додумать до конца этой мысли, такой страшной она ему показалась, хотел спросить техника, но не решился. Техник был гораздо старше Рябушкина, опытнее и в то же время был его подчиненным. Рябушкин, по молодости своей, в глубине души несколько побаивался своего техника. Он надеялся, что техник сам ему что-нибудь скажет. Но тот только осмотрел самолет и молча указал на шесть пулевых пробоин на плоскостях. «Если бы он знал, что я сбил «Юнкерс», – подумал Рябушкин. – Нет, он не знает. Никто не может знать…»
Глава 3
Девушка на льду
6
На аэродроме было оживленно. Самолеты взлетали, шли на посадку, но Рябушкин, всегда с жадностью следивший за полетами, теперь не поднял даже головы, не обернулся: ему тяжело было смотреть, как летают другие. Он добрел до деревни и зашел в летную столовую пообедать. После обеда Рябушкин пошел в избу, в которой обычно спал.
Изба была двойная: справа от сеней жили хозяева, слева – летчики. Рябушкину никого не хотелось видеть, и он надеялся, что сейчас, в дневные часы, на половине, занимаемой летчиками, никого нет. Но он ошибся. Перед печью сидел на табурете лейтенант Никритин и подбрасывал хворост в огонь.
Лейтенант был высок, тонок, с зачесанными назад гладкими, почти черными волосами. Звали его Николай Николаевич, но в эскадрилье его чаще называли просто Колей. Он сегодня не летал, потому что самолет его был поврежден и ремонтировался. Никритин с утра топил печь, и в избе было жарко, как в бане. Он топил ожесточенно и с угрюмым удовольствием следил, как хворост корежился и распадался в огне. Никритин был не в духе.
Рябушкин вошел молча, сел на свою койку и стал стаскивать с себя комбинезон.
– Ну, как? – спросил Никритин, не повернув головы.
7
Вздымая сухую снежную пыль, Никритин мчался на мотоцикле по дороге, прорубленной среди высоких сосен, и выехал на шоссе, проложенное вдоль берега озера. Здесь он понесся еще быстрее. Слева, между редкими стволами деревьев, виднелась замерзшая, пустынная гладь озера, тянувшаяся до самого горизонта. Наконец по обе стороны шоссе замелькали домишки и показался высокий маяк, построенный из красного кирпича на лесистом мысу. Неподалеку от маяка начиналась дорога через озеро. Ее только прокладывали. Группы красноармейцев на льду расчищали деревянными лопатами снег. Часовой остановил Никритина и проверил его документы.
– Лед тонок, – сказал часовой. – Утром вышла полуторатонка и провалилась.
Никритин дал газ и выехал на лед.
Расчищенный участок пути скоро кончился, и началась обыкновенная тропинка, протоптанная в неглубоком снегу. Ветер заносил ее морозной снежной пылью. Местами лед был неровный и состоял из отдельных смерзшихся льдин. Они трескались и шевелились под мотоциклом. Кое-где Никритину приходилось идти пешком и вести мотоцикл. Потом на льду стали попадаться осколки шрапнели. Раза три он видел полутораметровые воронки, пробитые во льду снарядами. Вблизи каждой из этих воронок тропинка внезапно делала выгиб, распадалась на несколько разбегающихся в разные стороны дорожек, которые потом вновь соединялись.
Никритин услышал далекий орудийный выстрел. Позади, метрах в пятидесяти от мотоцикла, разорвалась шрапнель. Стреляли немцы, захватившие южный берег озера, еле видный вдали. Через минуту новый шрапнельный снаряд разорвался слева от Никритина. Он понял, что метят в него, и увеличил скорость. Еще снаряд. Никритин несся во весь дух, подскакивая на неровностях льда. За его спиной садилось солнце – красное, огромное, заливая озеро багровым светом.
Глава 4
Павлик знакомится с Василием Степановичем
8
– Ну пойдем отсюда, пойдем. Ну зачем ты здесь стоишь? Здесь холодно. Ты замерз.
– Не пойду, – сказал Павлик.
– Ты опять хочешь кричать? – спрашивала Эрна. – Ведь ты уж кричал. Все равно никто не услышит. Кому нужно заходить на этот двор? Пойдем, посидим в тепле.
Павлик молчал. Он не собирался больше кричать. Но уйти отсюда он не мог. Если они уйдут туда, в темноту, на нары, их никогда не найдут.
Он простоял под этой щелью весь день и замерз, жестоко замерз, но холода, казалось, не замечал. Холод не пугал его. Его пугали надвигавшиеся сумерки.
9
Эрна, поев каши, сразу, не раздеваясь, заснула на диване. Василий Степанович накрыл ее шерстяным платком и подсел к железной печурке. Он все еще был в шубе, хотя комната уже достаточно нагрелась. Бобровая шапка лежала у него на коленях, и большой выпуклый лоб его, сливающийся с лысиной, блестел при свете крошечной коптилки, стоявшей на столе. Дверца печурки была открыта, и алые отсветы пламени прыгали по мебели, загромождавшей комнату. Здесь было много разных столиков, диванчиков, шкафов, кресел, стульев с гнутыми ножками и спинками, с поблескивавшей во тьме позолотой. Они стояли друг на друге, загораживая стены.
Василий Степанович время от времени подбрасывал в печурку щепки, а Павлик, уже съевший тарелку каши, сосал ломтик шоколадки, стараясь делать это как можно медленнее.
– Странная, безумная девочка, – сказал Василий Степанович. – Ты заметил, что она странная?
Павлик кивнул головой.
– Она вместе с матерью бежала от немцев из Таллина. Тогда уже проехать можно было только морем. На пароходе были одни женщины и дети, и все же немцы разбомбили пароход. Экие негодяи! Эрну и ее маму спасли – их подобрал в воде другой пароход. Но и этот пароход немцы потопили, и Эрна с матерью снова тонули, их снова спасли. Мать Эрны – это моя родная сестра – заболела и умерла, и с тех пор Эрна стала такая странная. Ей всюду чудятся немцы. Она тебе об этом говорила?
10
Павлик вышел из парадного. На улице было темно и пусто. Ночное небо осажденного города как бы вздрагивало от мгновенных огненных вспышек: кругом шли бои. Едва Павлик, сжимая в кулаке новый фонарик, перешел улицу и ступил на противоположную панель, завыла сирена.
Он остановился в нерешительности и с досадой подумал, что ему следовало бы находиться сейчас возле того дома, где человек в коричневом пальто пускает ракеты. Напрасно он так засиделся у Василия Степановича! А чтобы добраться до этого дома, нужно обогнуть целый квартал. Побежать? Но уже грохот зениток нарастал и приближался, как прибой, и сквозь этот грохот слышалось угрюмое жужжание моторов. Нет, бежать туда уже поздно.
И вдруг все кругом озарилось зеленым мертвенным светом, таким знакомым Павлику, таким ослепительным, что трудно было не зажмуриться. Ракета взлетела прямо над его головой. Откуда?
Так вот оно что! Ракету пустили с той же крыши, что всегда, но эта крыша находится рядом с крышей того дома, где Павлик только что был.
Он стремглав перебежал улицу, вскочил в парадное и, прыгая через ступеньки, поднимался вверх по лестнице. Окна с выбитыми стеклами не были завешены, и отсветы вспышек от зенитных орудий озаряли лестницу так ярко и часто, что Павлик даже не вспомнил о своем фонарике. Добежав до площадки пятого этажа, он увидел в этом мигающем свете Василия Степановича. Василий Степанович был взволнован до крайности. Шуба на нем была распахнута.
Глава 5
Штурмовка
11
– Подъем! – сказал дневальный, заглянув в дверь, и ушел.
Лейтенант Вадим Алексеев проснулся первым. Он вскочил, надел в темноте брюки, унты и повернул колесико своей зажигалки. Зажигалка у него была на редкость крошечная, купленная в Эстонии, и он очень дорожил ею. Алексеев зажег керосиновую лампу на столике, и желтый свет озарил комнату.
Все проснулись. Алексеев достал из чемодана зеркальце в форме сердца, поставил его на столик и стал бриться. Бритье для него было делом сложным: он оставлял узенькие бачки, крохотные усики под носом и тщательно ухаживал за ними. Он очень заботился о своей наружности.
– Вадим, посмотри, какая погода, – сказал Костин. Костин лежал и курил, скинув с груди одеяло, узкий и худощавый, с выступающими сквозь тельняшку ключицами. Алексеев встал и, держа бритву в руке, слегка отодвинул кусок картона, которым загораживали на ночь окно.
– Темно, – сказал он. – Ничего не видно.
12
Когда летчики кончили завтракать, уже почти рассвело. У крыльца столовой их ждала полуторатонка. Небо голубело, но над землей еще стоял туман. Утро было сомнительное. Какой будет день?
– В лучшем случае вроде вчерашнего, – заметил Костин.
– Тю! – сказал Карякин весело. – К полудню все разнесет!
Карякин был человек бодрый, жизнерадостный и всегда предполагал только хорошее.
Костин как старший по званию и должности сел в кабину рядом с шофером; остальные полезли в кузов. Ехали стоя, положив руки на плечи друг друга и опершись спинами о крышу кабины. Карякин запел:
13
Вначале она очень много спала. У нее сильно болели ноги, но даже от боли она не просыпалась. Даже когда она на несколько минут открывала глаза, пробуждение не было полным, она все видела как сквозь сон.
Утром, после того как ее посетили два летчика, она сразу заснула. Очнулась при ярком свете дня и увидела возле своей койки толстую девушку в белом халате, с тарелкой и ложкой в руках.
Толстая девушка угрюмо совала ей в рот ложку, и она глотала горячий суп. Он обжигал ей нёбо, но она ела с наслаждением. Она была голодна, давно голодна, так давно, что уже привыкла не думать о голоде. Она приподнялась на локтях, чтобы удобнее было есть. Нюра подложила ей под спину подушку и после каждых двух-трех ложек супа подносила к ее рту ломоть белого хлеба.
– Ты жуй, жуй хорошенько, – говорила толстая девушка. – Нечего кусками глотать.
После супа ей дали вареной лапши.
14
Никритина хоронили в мутный, нелетный день на вершине лысого бугра, над аэродромом. Место это выбрали без колебаний: все-таки поближе к небу.
Из окна санчасти сквозь падающий снежок Люся видела, как медленно проехала по деревенской улице полуторатонка с красным гробом. За машиной шли летчики, техники, краснофлотцы в строю, девушки из столовой. Полуторатонка свернула на аэродром и скрылась за избами.
Люся уже бродила по комнатам, хотя у нее все еще болели ноги. Доктор Липовец дал ей синий халат и палочку. Но палочкой она почти уже не пользовалась.
Когда полуторатонка с гробом скрылась за избами, Люся вышла из палаты и вошла в приемный покой. Здесь было пусто. Липовец и толстая Нюра ушли на похороны. Люся торопливо осмотрела комнату. За белым шкафом висело ее пальто и поверх него шерстяной платок. В углу стояли валенки.
Она быстро оделась и вышла, опираясь на палочку. Снег таял у нее на лице. Она шла медленно, прихрамывая, но не от боли, а от того, что повязки на ногах мешали идти. Она вышла на аэродром и пошла по краю, вдоль елок, к бугру. От свежего воздуха у нее слегка кружилась голова. Сквозь сетку падающего снега она видела, как полуторатонка остановилась на склоне бугра, у входа на командный пункт. Машина долго стояла там, окруженная людьми, и Люся успела пройти больше половины пути, прежде чем гроб сняли с машины и понесли на руках на вершину бугра.
Рассказы
Девочка-жизнь
1
Я еще чувствовал себя прекрасно, только в глазах иногда рябило. Появлялись огненные зубчатые колеса и красно-золотые геометрические фигуры, которые крутились, дрожали и застилали поле зрения. Потом колеса бледнели, фигуры потухали, и я опять все видел, как прежде. Был и другой симптом – выпадение сознания: вдруг очнусь где-нибудь на лестничной площадке и не могу вспомнить, как сюда попал, куда иду. Некоторые думают, что голод – это желание есть. На самом деле так бывает только вначале, а потом остается лишь ощущение тянущей тоскливой пустоты внутри. К пустоте внутри я уже привык, а про все эти колеса и короткие обмороки мои подчиненные не должны были знать.
В бомбоубежище я спустился тоже только ради своих подчиненных. Я не мог бы заставить их пойти, если бы не пошел сам. Они считали, что, если бомба попадет, все равно где находиться – на доме, в доме или под домом; и я так считал. Но не ходить в бомбоубежище по тревоге – непорядок. А непорядка я допустить не мог.
В бомбоубежище было тепло и сыро. Электрического тока не давали уже вторые сутки, и подвал озарялся желтым светом керосиновой лампы без стекла. Копоть медленно оседала на лицах, желтый лепесток огня отражался во всех глазах. Когда где-то падала бомба, огонек вздрагивал и в лампе, и в глазах. В жестяной радиотарелке тикал метроном, и это означало, что воздушная тревога продолжается. Я задремал бы под это тиканье на скользких от сырости нарах, если бы не Ангелина Ивановна, которая без конца говорила одно и то же – как она похудела. Действительно, два месяца назад, когда я впервые увидел ее здесь, в подвале, она была полная белокурая женщина, а теперь казалось, что тело ее состоит из пустых мешков. Она повторяла, что все сваливается с нее, и заставляла женщин щупать себя. Она жаловалась, что скоро умрет, и светлые кудряшки тряслись над ее лбом.
Потом она рассказала, как умер наш дворник. Об этом все уже знали, а я даже видел его мертвого, сидевшего на деревянной лавке в конторе домоуправления. Ноги его в больших, совсем новых валенках протянуты были к чугунной печурке. Прошлой ночью он зашел туда погреться, заснул и не проснулся.
В бомбоубежище было человек пятьдесят, и все, кроме Ангелины Ивановны, молчали. Всем им нестерпимо было слушать ее плачущую скороговорку, и всем им, так же, как мне, некуда было деться от ее причитаний. Я ждал, когда она устанет и замолчит – хотя бы на минуту. И когда эта минута настала и Ангелина Ивановна замолкла, девичий звонкий голос сказал:
2
Так как сознание мое по временам потухало, я жил в отрывочном, не совсем связном мире. В этом мире уже несколько дней существовала девушка в очень белом пушистом платке. Я встречал ее только в полу-тьме и всегда внезапно; она вдруг обгоняла меня где-нибудь во дворе или на лестнице. Я видел лишь платок, покрывавший голову и плечи, и платок этот двигался сквозь мглу легко, летуче. Мне всякий раз хотелось догнать ее и заглянуть ей в лицо, но я не успевал об этом подумать, как платок исчезал за углом или просто растворялся во тьме. Заметив ее теперь в бомбоубежище, я вскочил и шагнул к ней. Но она уже выскользнула за дверь.
Я торопливо оглянулся. Наборщик Сумароков спал на нарах, раскинув ноги во флотских брюках; одна нога его была искривлена и не сгибалась в колене. Печатник Цветков спал тоже. И я вынырнул из бомбоубежища.
Едва железная дверь захлопнулась за мной, стал слышен дробный стук зениток. Четыре шестиэтажные стены с темными окнами окружали двор. Во дворе было темно, и только квадрат неба высоко вверху озарялся мигающими отсветами вспышек. Я озирался, вглядываясь в темноту, стараясь угадать, куда она побежала. Несколько лестничных дверей выходило во двор… И я успел увидеть, как белый платок мелькнул и скрылся за дверью.
Мы бежали по лестнице вверх; она на целый марш опередила меня. Сквозь стук зениток я слышал стук ее каблучков по ступенькам. Платок ее я видел только мгновениями, на поворотах. Вспышка озарила окно на лестничной площадке, и по огненному фону окна мелькнул ее темный узкий силуэт. Еще сегодня днем у меня начинала кружиться голова, едва я подымался на несколько ступенек. Но сейчас, догоняя ее, я перескакивал через ступени, и мне это ничего не стоило; я чувствовал себя легким, как бы бестелесным. Я бежал так быстро, что на третьем или четвертом этаже почти догнал ее.
– Я знаю, кто вы такой, – сказала она на бегу. – Вы редактор.
3
Когда я очнулся, я стоял в темноте на площадке, прислонясь плечом к стене.
– Сейчас пройдет, – услышал я рядом ее голос.
Огненные колеса, золотые зубцы, перепонки и стрелы бледнели, и я уже почти не видел их. Шум в ушах отхлынул и умолк.
– Это пустяки, – сказал я.
Она подошла ближе и взяла меня за руку. Смутно белел платок; я слышал ее дыхание. Рука у нее была маленькая, теплая.
4
Нет ничего торжественнее осеннего звездного неба, спокойного, холодного, неподвижного. Но не такое небо увидел я. Торжественность и стройность его были разрушены. Оно дрожало, металось и дергалось, все в грязных подпалинах зарев.
Среди этих мечущихся огней крыша плыла и качалась, как корабль. Шагая по ее гремящему скату, я жадно озирался, стараясь как можно больше разглядеть при свете мгновенных вспышек. Эти вспышки взрывов вели между собой разговор, окликая друг друга через все громадное небо. Вспышка – и зарева пожаров гасли, гасли звезды, и на долю секунды выступали из тьмы крыши, шпили, мосты, провалы площадей осажденного города. Вспышка гасла – и все опять пропадало во тьме, и оставалось только черное небо в тускло светящихся пятнах.
Пожары окружали город кольцом со всех сторон, но ярче всего пылали на юге и юго-западе – там, казалось, текла золотая река. Это горело Лигово, горела Стрельна. Это была та петля, которая душила нас. Днем она была невидима, хотя мы чувствовали ее каждую минуту. Но ночью она становилась зримой. Я впервые с такой наглядностью видел весь этот медленно стягивавшийся смертельный круг и смотрел, смотрел, задыхаясь от ненависти.
Ася стояла за спиной, выше, – на скате. Я вспомнил о ней и обернулся. Прямая, туго затянутая платком, она смотрела вперед – через мою голову. И все мечущиеся огни этого нестройного неба отражались в ее глазах.
– Как им хочется нашей смерти, – сказала она. – А мы должны им назло – жить, жить, жить!..
5
Когда я утром вошел в типографию, Сумароков не встал с табуретки.
Я вовсе не требовал от своих типографских, чтобы они вставали, когда я входил, но до сих пор они вставали.
Сумароков сидел на табуретке, протянув ноги во флотских брюках к железной печурке, в которой пылали бумажные обрезки. Одна нога у него была искривлена; из-за ноги его не взяли на военную службу. Еще не так давно он горевал об этом – ему было девятнадцать лет, он вырос в городе моряков и мечтал служить во флоте. Но теперь он забыл о флоте, сделался молчалив и малоподвижен, и его исхудалое грязное лицо – он давно не умывался – не выражало ничего, кроме постоянного страдания.
– Здравствуйте, – сказал мне Цветков, стоявший, прислонясь к машине.
Цветков был печатник средних лет, не попавший в армию потому, что страдал астмой. На прошлой неделе у него умерла жена.
Кайт
1
Конечно, он не очень красив.
Шерсть на нем свалялась, одно ухо торчит кверху, другое висит, и бегает он как-то боком – следы задних ног сантиметра на два правее передних. Порода? Какая там порода! Ни о какой породе не может быть и речи. Вернее, пять-шесть собачьих пород вместе. И все-таки не надо забывать, что с начала войны у него уже шестьдесят восемь боевых вылетов.
Если хотите знать подробности, обратитесь к начальнику строевой части полка старшему лейтенанту административной службы Сольцову. Сольцов все записывает, у него точнейший учет всех боевых действий каждого экипажа. На Кайта он тоже завел особый листок, только хранит его не в несгораемом шкафу вместе с остальными документами, а в своем личном ящике письменного стола. В этом листке вы можете увидеть, сколько за те боевые вылеты, в которых участвовал Кайт, уничтожено немецких танков, сколько потоплено транспортов, сколько разбито мостов и железнодорожных эшелонов, сколько подавлено батарей, сколько рассеяно и истреблено вражеской пехоты. Вы, конечно, можете сказать, что никаких тут у Кайта заслуг нет, потому что летал он только в качестве пассажира, и будете правы. Однако все-таки любопытно отметить, что собака принимала участие в таких великих делах.
Кайт вырос на аэродроме, среди самолетов, и привык к ним, как собака пастуха привыкает к коровам. Он нисколько не боялся шума и грохота моторов и отлично умел обращаться с самолетами – сторонился, когда они шли на посадку, чтобы не попасть под колеса, и знал, как встать при взлете, чтобы его не сбил с ног ветер винта.
Он родился незадолго перед войной, и вся жизнь его прошла на войне. Он понимал, что такое оружие, нисколько его не боялся, но был разумно осторожен. Когда оружейники испытывали на аэродроме пулеметы своих машин, Кайт умел отойти в такое место, где случайная пуля не могла задеть его. Когда немецкая артиллерия обстреливала аэродром, Кайт заходил в землянку, под укрытие, но делал это без всякой паники, спокойно, с чувством собственного достоинства.
2
Как уже сказано, Кайт летал только в качестве пассажира, но пассажиром он был образцовым. Его, очевидно, укачивало, и на пятой минуте полета он обычно уже спал, положив голову на переднюю лапу. Даже треск пулеметов во время схваток с «Мессершмиттами» не мог пробудить его, даже когда штурман Кожича начинал бомбить и бомбы взрывались, он продолжал спать. И только иной раз, когда слишком близко разорвавшийся зенитный снаряд тряхнет самолет и заставит его шарахнуться в сторону, Кайт откроет один карий глаз, поглядит невозмутимо на облачка разрывов, на скрещивающиеся струи трассирующих пуль и опять закроет его.
Капитан Кожич был так неразлучен с Кайтом, что многие дивились, когда он говорил, что не любит собак и что до Кайта он никогда не имел ни одной собаки. Кожич был прирожденный щеголь, даже в его небрежной походке, в его манере говорить было много щегольства; особое щегольство видели и в том, что он летает с собакой, но считали, что собаку ему следовало бы завести породистую, щегольскую, а не такую кудлатую дворнягу, как Кайт. Однако, когда ему говорили об этом, он сердился.
– Вот еще! – отвечал он. – Мне не надо никаких собак – ни породистых, ни дворняжек. А Кайта я не заводил.
И он был прав. Те, которые служили с ним с начала войны, знали, что Кайт вовсе не его собака, а старшего лейтенанта Манькова.
В полку осталось не так много людей, которые видели старшего лейтенанта Манькова, но слышали о нем все. Любой, даже самый молоденький летчик, только вчера прибывший из училища в полк на пополнение, мог бы вам рассказать про старшего лейтенанта Манькова и про его последний бой. О капитане Кожиче с уважением говорили:
3
В то лето немцы наступали, и полк работал по уничтожению коммуникаций в немецком тылу. Это была изнурительная работа – по пять-шесть вылетов в сутки, ночью и днем, с кратчайшими промежутками для сна и еды. Прилетишь, вылезешь из кабины, ляжешь в комбинезоне на спину в траву возле самолета и жадно дышишь, пока оружейники подвешивают новые бомбы. Не успеешь отдышаться, перекурить – и снова полет на запад, навстречу огромной багровой вечерней заре, туда, где все небо рябое от мгновенных звездочек зенитных разрывов.
Командир эскадрильи был убит, и Кожич стал командиром эскадрильи. Теперь он водил свою эскадрилью в бой и первый взлетал с аэродрома, и все остальные самолеты пристраивались к нему в воздухе. Он придавал большое значение строю, он знал, что правильный строй делает их менее уязвимыми для «Мессершмиттов», потому что в строю они защищают друг друга своими пулеметами, он знал, что, когда они идут в строю, зениткам труднее к ним пристреляться, потому что строй рассчитан на то, чтобы ни один самолет не прошел по пути другого. И главное – он знал, что при железном строе от него одного зависит, прорвутся ли они вместе к той дороге, к тому мосту, к тому городу, который они должны поразить.
Маньков лучше всех держал строй и шел в воздухе всегда справа от Кожича. Сколько бы раз ни поворачивал Кожич голову вправо, он всегда на одном и том же расстоянии от себя видел самолет Манькова. Казалось, будто самолет Манькова висит в воздухе неподвижно. Это неизменное постоянство самолета Манькова всегда наполняло Кожича радостью и уверенностью. Когда путь им преграждал заградительный зенитный огонь такой густоты, что, казалось, и воробью не пролететь через него, Кожич смотрел на самолет Манькова и, видя его на прежнем месте, вел эскадрилью вперед, зная, что никто не свернет и не отстанет.
В тот душный день тучи шли низко, свисая почти до земли. Кругом горели подожженные немецкой артиллерией леса, и грязный дым висел во влажном воздухе, скрывая все дали. Лучше не было дня для удара по железнодорожному мосту, расположенному в трехстах километрах позади немецких армий. Это был самый главный мост для всего фронта немцев – от него расходились все пути, питавшие их наступление. Ни в одном месте не было у них столько зенитных батарей, как у этого моста, – два полка истребительной авиации охраняли его. Удар по мосту можно было нанести только внезапно. Это был самый подходящий день для того, чтобы подкрасться к нему исподтишка.
Эскадрилья поднялась и сразу потонула в тумане. Идти можно было только по приборам, как ночью. Клубы облачного пара, исполинские, медленно движущиеся, полные причудливых пропастей, обступали самолет Кожича со всех сторон. Кожич часто не видел не только своей эскадрильи, но даже крыльев своего самолета. В такие минуты им овладевало беспокойство, и он напряженно ждал, когда туман хоть немного отступит. Он хотел видеть всех своих товарищей, он отвечал за каждого из них. И прежде всего из мути выплывал самолет Манькова, который висел справа от него, всегда на том же месте. И радость охватывала Кожича, и, успокоенный, следил он, как в слегка редеющей мгле постепенно прояснялись очертания всех остальных самолетов, идущих за ним журавлиным клином.
4
А как же Кайт? Находился на самолете Манькова и погиб вместе со своим хозяином во время его последнего подвига?
Так и решил Кожич, когда вернулся на аэродром и не нашел Кайта у старта. Но техники сказали ему, что Маньков на этот раз не взял Кайта с собою и Кайт ждал его, пока самолеты не вернулись на аэродром. Когда же он увидел, что на посадку идут не шесть, а пять самолетов и самолета Манькова нет между ними, он вдруг повернулся и побежал, побежал прочь, в дальний угол аэродрома, где рос не выкорчеванный еще ольшаник, и скрылся в кустах.
Четыре дня Кайт не появлялся, и никто его не видел. На пятые сутки ночью Кожич, лежа в землянке, услышал протяжный вой. Он накинул на себя реглан и вышел из землянки.
В темноте что-то мягкое, теплое прикоснулось к его ногам.
– Кайт!