Сборник "Избранные произведения"

Чуковский Николай Корнеевич

В 1-й том Избранных произведений в 2-х томах известного советского писателя Николая Корнеевича Чуковского вошел роман «Балтийское небо», который повествует о героической обороне Ленинграда в годы Великой Отечественной войны. Во 2-й том включены повесть «Варя» и рассказы разных лет, посвященные теме героизма и мужества нашего народа, проявленных в годы Великой Отечественной войны, проблемам воспитания любви и дружбы.

Николай Чуковский. Избранные произведения. Том I

Балтийское небо

Глава первая. Марья Сергеевна

Марья Сергеевна Андреева, маленькая женщина в шерстяном платье, спрыгнула с грузовика у Балтийского вокзала, отряхнула ладошками заляпанную глиной юбку и пошла к трамвайной остановке. Она больше месяца не была в городе и с тревожным любопытством озиралась, разглядывая знакомую привокзальную площадь. Больше месяца она рыла противотанковые рвы – сначала в Кингисеппском районе, потом к югу от Ораниенбаума, потом, когда немцы заняли Петергоф и Стрельну, возле самого города, за Северной верфью, рядом с заводом пишущих машинок "Ленинград". Всё это время она вместе с десятками тысяч других женщин спала не раздеваясь, на земле, жила под постоянной бомбежкой, под обстрелом среди горящих деревень и вытоптанных полей. Вести из города доходили до нее скудно и редко, и всё же она знала, что с начала сентября город бомбят, что фронт подошел к нему вплотную. Она не совсем ясно представляла себе, каким увидит город, когда вернется, но была уверена, что увидит его изменившимся.

Однако, к удивлению ее, город показался ей обыкновенным и привычным. У вокзала киоски торговали водой с разноцветными сиропами, девочки рисовали квадратики на панели и прыгали, прохожие ели эскимо в шоколаде, милиционерша пританцовывала на углу, застоявшаяся вода Обводного канала была пестра от нефтяных разводов, трамваи скрипели мирно, как всегда. И только в небе, на страшной высоте, среди легких перистых облачков, озаренных солнцем, стлался закрученный, как замысловатый вензель, белый след едва различимого самолета. Марья Сергеевна не знала, наш это самолет или немецкий, но, увидев его, подумала о Коле Серове.

Она решила прежде всего поехать на Васильевский остров к Быстровым, так как знала, что дома ее никто не ждет. Обоих своих детей, Ириночку и Сережу, она еще в начале июля отправила с районным лагерем под Валдай.

Весь июль прожила она одна, дожидаясь эвакуации школы, в которой работала преподавательницей русского языка. Школа должна была эвакуироваться вместе со всеми учащимися и всеми педагогами.

Глава вторая. Майор Лунин

Константин Игнатьевич Лунин, инструктор лётной школы в одном из городов на юге России, с первого дня войны настойчиво требовал, чтобы его направили на фронт. Это был плотный, крепкий человек средних лет, с ясными голубыми глазами на широком лице, уже лысеющий – "заездами" со лба, в виде буквы "М". В авиации он работал смолоду, налетал множество километров, обучил сотни летчиков, многие из которых уже успели прославить свои имена. Людей, умевших обучать летчиков, на фронт отпускали неохотно. Но он был упорен, и с желанием его посчитались. После короткого пребывания в запасном полку он в конце августа был назначен в морскую истребительную авиадивизию на Балтику.

Направление в часть Лунин получил в Москве. При аттестации ему дали звание майора – вероятно, учли и его участие в гражданской войне и его высокую лётную квалификацию. В черной фуражке, в непривычном кителе с золотыми нашивками на рукавах, с чемоданом в правой руке и свернутой черной шинелью подмышкой левой руки, он направился на Ленинградский вокзал, потому что только в Ленинграде должны были ему сказать, где находится его дивизия.

Вагон, в который комендант усадил Лунина, был набит военными, но все они направлялись недалеко – в большинстве не дальше Калинина. Многие утверждали, что дальше Калинина поезд не пойдет, так как путь там поврежден бомбардировками.

– Вам, товарищ майор, лучше бы через Вологду ехать, – говорили Лунину. – Дорога Вологда – Ленинград работает безотказно, там поезда еще по довоенному расписанию ходят.

Глава третья. Дом на Васильевском

Когда незнакомая женщина, с пятнами глины на юбке, сказала Соне, что мама убита, Соня сразу решила: дедушка этого знать не должен. А раз не должен знать дедушка, не должен знать и брат Слава. Никто не должен знать. Она вошла в квартиру с окаменевшим лицом и, накрывая к обеду на стол (это была ее обязанность), даже улыбалась, когда дедушка, выходя из кухни, взглядывал на нее. Но, расставив тарелки и вилки, она убежала в мамину комнату, где столько лет спала вместе с мамой, села за свой столик, на котором стоял игрушечный театр, склеенный из раскрашенного картона, и заплакала. Плакать нужно было молча, и она старалась не дышать, потому что при каждом вздохе изо рта вырывался звук, похожий на стон.

– Соня, обедать! – крикнул дедушка из столовой своим, высоким, резким голосом. (Готовить обед было его обязанностью.)

Она смахнула слезы и вышла улыбаясь. Он уже сидел за столом, важно откинув маленькую головку, и вдруг так пронзительно посмотрел на нее сбоку, что ей на мгновенье показалось: он всё понял. Однако он не сказал ничего. Чтобы выиграть время и лучше овладеть своим лицом, она торопливо отошла к открытому окну и крикнула вниз с шестиэтажной высоты:

– Славка, обедать иди!

Глава четвертая. Осень

Всё начало сентября немцы, заняв Гатчину, рвались к морю, к южному берегу Маркизовой лужи, и вышли наконец к воде на узком пространстве между Петергофом и юго-западной окраиной Ленинграда. Ни в одном месте не удалось еще им подойти к осажденному Ленинграду так близко, как здесь. Заняв Стрельну и Лигово, которые давно уже слились с городом, они были остановлены у кирпичных стен завода пишущих машинок "Ленинград", за которым начинался уже самый город. И нигде положение гитлеровских войск не было таким неудобным, как здесь, потому что вышли они к морю узким клином, а расположенный к западу от Петергофа Ораниенбаум попрежнему находился в наших руках. Дальше, на запад от Ораниенбаума, прибрежная полоса шириной около двенадцати километров, с поселками Большая и Малая Ижора, Лебяжье, Гора-Валдай, тоже не была захвачена немцами, не преодолевшими могучего артиллерийского огня южных фортов Кронштадта. И так называемое "Ленинградское кольцо" состояло теперь из двух "колец", сообщение между которыми по суше было невозможно; в первое "кольцо" входил Ленинград и прилегающая к нему самая узкая часть Карельского перешейка, а во второе "кольцо" входил клочок южного побережья Финского залива, от Ораниенбаума до устья речки Воронки, впадающей в Финский залив с юга. Немцы, вклинившиеся между двумя этими "кольцами", весь сентябрь рвались вперед, в улицы города, сосредоточив здесь артиллерию, танки и большие авиационные силы.

Каждый день, а иногда по нескольку раз в день, немцы посылали на город и на флот армады бомбардировщиков. Их встречали небольшие отряды советских истребителей, поднимавшихся с аэродромов, расположенных вокруг города и даже внутри города. Здесь были истребители, входившие в состав войск Ленинградского фронта, и истребители, входившие в состав Балтийского флота; но подчинялись они в это время одному командованию, сражались по единому плану, в самом тесном взаимодействии. В условиях численного превосходства вражеской авиации постоянное взаимодействие всех частей было особенно необходимо.

Среди этих отрядов была и эскадрилья Рассохина. Рассохинская шестерка вылетала по четыре, пять, семь раз в день. Она атаковала вражеские самолеты, сколько бы их ни было.

В промежутках между нападениями армад немецкая авиация почти непрерывно действовала небольшими группами. То появлялся разведчик, висящий на страшной высоте над Кронштадтом, заметный снизу только по тянущемуся за ним белому следу, то корректировщик низко проползал над передовой, направляя огонь артиллерии, то бомбардировщик осторожно крался между тучами, стараясь неприметно доползти до какой-нибудь важной цели, то появлялся отряд немецких истребителей, стремившихся вызвать на бой рассохинскую шестерку и уничтожить ее. Висеть беспрерывно в воздухе вшестером они не могли, а потому в сравнительно спокойные дни вылетали на барраж парами поочередно. У старта стоял шалашик из еловых веток, и в этом шалашике они дожидались своей очереди. Лунин всегда вылетал с Серовым.

Глава пятая. Перелет

Двор большого дома на Васильевском острове в декабре был пустынен, заметён глубоким снегом, и только несколько, кривых тропок бежало от ворот к дверям. Дворник татарин Абрам по утрам выходил на борьбу со снегом. Он ужасно похудел за последний месяц и стал еще больше похож на великомученика с древней иконы: высокий, прямой, со скорбно-торжественным, испитым, темным лицом. Тощие ноги его болтались в широких новых валенках. Привычным движением он взмахивал лопатой и погружал ее в снег. Но после двух-трех взмахов вдруг останавливался и начинал странно качаться, словно длинное тело его не находило равновесия. Он садился на тумбу и, тяжело дыша, строго смотрел на снег. Он ненавидел его, но, обессиленный, ничего не мог с ним поделать. В этот час профессор Медников обычно выходил во двор подышать свежим воздухом. Он останавливался возле Абрама, опершись на трость и важно откинув маленькую головку.

Все жившие в доме давно уже знали, что этот небольшой человек лет шестидесяти пяти, в пальто с дорогим мехом, в меховой шапке, в теплых ботах, с маленьким, воробьиным, но гордым личиком, – профессор. Хотя никому в точности не было известно, какой наукой он занимается, все – и женщины-домохозяйки, и дворник Абрам, и краснофлотец, делавший какое-то таинственное военное дело в одной из квартир второго этажа, – относились к нему с уважением, потому что уважали науку.

Чаще всего он молчал. Но иногда заговаривал с Абрамом. Речь его была монологом. Абрам сидел на тумбе, сурово смотрел на снег, и по лицу его нельзя было даже отгадать, слушает он или не слушает.

Однажды профессор протянул вперед левую руку, отодвинув рукав пальто, отогнул край перчатки и посмотрел на обнажившееся запястье, тоненькое, как у ребенка. Потом проговорил спокойно и назидательно:

Николай Чуковский. Избранные произведения. Том II

Варя

1

Моя начальница Варя Барс стояла перед зеркалом на пуантах. В темном, как омут, стекле она отражалась во весь рост: серые глаза, полные губы, круглое личико, обнаженные, совсем еще детские руки, белая кофточка, темная юбка и прямые легкие ноги в серых чулках. Она мечтала о балетных туфлях, но их не было, и упражнялась она совсем без туфель. Стоя на одной ноге, на носке, она подымала другую ногу, вытягивала ее перед собой параллельно полу и кружилась. При каждой остановке тяжелая светло-каштановая коса ее перелетала со спины на грудь; но привычным движением плеча она перебрасывала ее назад, на спину.

Кроме Вари в зеркале отражались тяжелые груды книг. Они смутно громоздились одна над другой, поблескивая в сумраке золотым тиснением корешков. Книги лежали на полу, на столах, на всех подоконниках, затемняя окна, и без того мутные, так как их не мыли и не отворяли в течение двух лет. Эти книги привезли сюда, в библиотеку Дома просвещения, из здания Пажеского корпуса и свалили как попало на пол. Прошлым летом в здании Пажеского корпуса подняли мятеж левые эсеры; после подавления мятежа в здании начался пожар, книги покоробились от воды и жара. Теперь их привезли к нам, и мы с Варей должны были их разобрать. Варя была заведующей библиотекой, а я – ее единственным подчиненным. Мы с самого начала были с ней на «ты», но это вовсе не свидетельствовало о нашем равенстве. Напротив, мы совсем не были равны: она первенствовала и главенствовала, а я подчинялся. И не потому, что она была заведующей. А потому, что мне было всего пятнадцать лет, а ей уже семнадцать.

Я был значительно выше ее ростом и гораздо сильнее, но тем не менее она еле до меня снисходила. Всю умственную работу вела она – сортировала книги и записывала их в толстую бухгалтерскую тетрадь. Мне же она поручала только дела, требовавшие грубой физической силы, – я переносил кипы книг с места на место. Впрочем, нас никто не торопил, работой нашей никто не интересовался, начальство к нам никогда не заглядывало, и мы, предоставленные самим себе, не слишком себя утруждали.

Два раза в неделю Варя посещала по вечерам хореографический кружок здесь же, в Доме просвещения. Кружком этим руководила старая балерина Серафима Павловна Экк. По правде сказать, никто в точности не знал, была ли она когда-нибудь действительно балериной. Я помню отцветшую женщину с длинным желтым лицом, со впалой грудью и такую сухую и жилистую, словно вся она была сплетена из ремней. Танцующей я ее никогда не видел, так как хореографического кружка не посещал. Но Варя сразу же стала ее усерднейшей ученицей, восхищалась ею и твердо решила сделаться балериной.

Упражнялась Варя в служебные часы перед большим зеркалом, вделанным в дверь библиотечного зала. Кружилась и прыгала неутомимо. Серафима Павловна сказала своим ученицам, что каждая балерина должна развить упражнениями мускулатуру ног, и Варя время от времени нагибалась, чтобы пощупать свои ноги и узнать, развилась ли на них мускулатура.

2

Пятнадцать лет мне исполнилось в 1919 году.

Моя мать только что родила четвертого ребенка. Родителям моим было не до меня, старшего из четверых. Петроград голодал, отцу тяжело было кормить большую семью. И я всегда хотел есть. Ничем меня нельзя было насытить, я мог есть сколько угодно и что угодно. Я привык к этому состоянию и даже не верил, что можно быть сытым. Эта постоянная тоска по еде зависела, вероятно, и от возраста – я быстро рос в то время. Несмотря на недоедание, отличался я отменным здоровьем, никогда не болел и неожиданно оказался самым сильным в классе. Я гордился своей силой, за которую сверстники почитали меня.

Но зато наружность моя очень меня мучила. Я был дурно одет: носил стоптанные солдатские ботинки на два номера больше, чем следовало, и короткую курточку, из которой так вырос, что рукава едва закрывали локти. Впрочем, кругом все были одеты не лучше. Меня огорчала не одежда, а мое лицо, которое я считал заурядным и безобразным. С некоторого времени на нем появились прыщики, повергавшие меня в уныние. Особенно много скапливалось их над бровями. Школьные остряки уверяли, что на лбу у меня всегда можно рассмотреть римскую цифру, указывающую, в каком классе я учусь.

Я поступил на работу в Дом просвещения поздней весной, когда окончились занятия в школе. Служащим Дома просвещения полагался дополнительный паек сверх того, что выдавалось по карточкам: полфунта хлеба два раза в неделю, немного крупы, рыбы. Это меня и прельстило. Крупу я относил домой, остальное съедал сам, тут же. Кто меня устроил туда, не помню, но Дом просвещения запомнился мне так, словно я был в нем вчера.

Он помещался в длинном четырехэтажном здании с угрюмым коричневым фасадом, выходившим на Мойку. До революции большая часть здания была занята банком, а в бельэтаже, за зеркальными стеклами, жили Алексеевы – сказочно богатые люди.

3

Ее странная фамилия – Барс – в те времена не казалась мне странной. В Петрограде было много людей с фамилиями, звучавшими не по-русски, и я привык к ним. Население столицы разноплеменной империи складывалось из детей разных народов. В этот огромный русский город кроме русских в течение двухсот лет съезжались в поисках работы, торговой удачи, служебных успехов эстонцы, латыши, финны, шведы, поляки, татары, выходцы с Кавказа и Украины. Были и немцы – свои, прибалтийские, и дальние, из Германии. Были французы – потомки гувернеров, поваров, куаферов, портных и тех дворян-эмигрантов, которые когда-то бежали от якобинцев. Все они, из поколения в поколение, переваривались в общем котле большого города, теряли свои национальные приметы, смешивались, говорили только по-русски, и их уже нельзя было отличить от выходцев из центральных русских губерний. И в Варе Барс не было ничего нерусского, кроме фамилии.

Она постоянно помнила, что она старшая, однако, по правде сказать, разница в возрасте между нами иногда совсем терялась. По просторным пустынным комнатам Дома просвещения она, например, бегала вприпрыжку, чего я себе не позволял. А когда мы отправлялись с ней в долгие блуждания по бесконечным закоулкам бывшего банка, где она постоянно робела, я чувствовал себя даже старшим и оказывал ей покровительство.

В семнадцатом году город был переполнен людьми до предела, но два года спустя, к девятнадцатому, он опустел. Люди состоятельные, населявшие центральные улицы, бежали к белым. Уезжали рабочие: заводы стояли из-за отсутствия топлива, а фронты гражданской войны требовали все новых и новых бойцов. Семьи тех рабочих, которые еще не потеряли связей с деревней, уезжали, гонимые голодом, к родным. Уже были не только квартиры, но даже целые дома, в которых не жило ни одного человека. Громадные этажи торговых контор, акционерных обществ, банков, занимающих так много места в центре капиталистического города, стояли запертые и пустые, как соты брошенного улья.

Главный вход банка, огромный и пышный, был заперт. Мы с Варей проникли в банк нечаянно и совсем особым путем. Нас неожиданно привела туда та маленькая дверца в углу библиотеки, на которой, чтобы сделать ее неприметной, были намалеваны полки и книжные корешки.

Я обратил внимание на эту дверцу в первый же день своей работы в библиотеке. Но тогда я еще робел, чувствовал себя связанно и не посмел к ней прикоснуться. Дня через два я толкнул ее плечом, но она не поддалась. Я догадался, что ее нужно открывать на себя, но дверной ручки у нее не было, и я не знал, как приняться за дело. К тому же я был убежден, что она заперта. Однако еще через день я засунул линейку в щель между дверцей и стеной, нажал, и дверца распахнулась.

4

По вторникам и пятницам нам выдавали паек. Иногда в этот паек входила вобла. Это были дни ликований, сушеную воблу мы считали самым удивительным лакомством, существующим на свете. Подобно многим людям моего поколения, память о том, как она вкусна, я сохранил на всю жизнь. Спустя десятилетия я время от времени встречал ее в магазинах, заставлял снимать с продетой сквозь глаза веревки, чистил, съедал, вспоминая, и огорчался, что она так изменилась на вкус, что она уже не такая, какой была в моем детстве.

Мы с Варей ели воблу торжественно, почти ритуально. Получив по ломтю хлеба и по вобле, мы уходили в библиотеку, запирали дверь, расстилали газету. Держа воблу за хвост, мы долго колотили ею по мраморным подоконникам, чтобы она стала мягче. Потом отрывали ей голову. Чешую снимали от шеи к хвосту. И начинался пир. Засунув указательный палец в распоротое рыбье брюхо, извлекали икру и съедали. Затем принимались за спинку. Мы отдирали от хребта коричневые стружки сухого мяса и долго жевали их.

– Как шоколад! – говорила Варя, блестя белыми ровными зубками.

Не знаю, чем эти кусочки рыбы напоминали ей шоколад, – может быть, цветом. А может быть, тем, что восхищали ее, как когда-то в детстве восхищал шоколад, которого мы не ели уже несколько лет и о котором сохранилось воспоминание как о чем-то неслыханно вкусном… После спинки мы очищали от мяса хвост. Наконец оставались только косточки ребер, и мы обламывали их и долго обсасывали одну за другой.

После еды мы не сразу принимались за дело, а сидели и разговаривали. Мы с Варей, разумеется, и в другое время немало болтали, но все больше о пустяках, о том, что попадалось на глаза. А тут мы настраивались на важный и серьезный лад и говорили о важном и серьезном.

5

Не помню, когда я увидел Леву Кравеца в первый раз и с какого именно времени он стал появляться у нас в библиотеке. Приходил он в те дни, когда Серафима Павловна Экк вела свой хореографический кружок, потому что занимался в этом кружке и, кажется, не только занимался, но был как бы помощником Серафимы Павловны и постоянным ее партнером по танцам. Впрочем, как он танцевал, я не видел, а внешность у него была такая, что никто не заподозрил бы в нем танцора.

Это был смуглый, черноглазый брюнет с сухощавым лицом. Ему исполнилось уже девятнадцать лет, так что он был не только недосягаемо старше меня, но и на целых два года старше Вари. Вообще для нас это был взрослый человек, в опытности и бывалости которого мы не сомневались. Бывалость его отражена была прежде всего в почти военной одежде, вызывавшей во мне, признаться, зависть и восхищение.

Так, по нашим представлениям, одевались комиссары, члены революционных комитетов. Лева Кравец носил кожаную куртку поверх полосатой матросской тельняшки. Штаны у него были галифе, широчайшие, синие, обшитые сзади желтой кожей. Сапоги высокие, узкие, лакированные, подбитые на каблуках железками. При каждом движении он весь скрипел кожей. Он объяснил мне, что кожа на штанах очень удобна при езде верхом.

– Тебе случалось скакать на коне, юноша? – спросил он меня.

Я только вздохнул, потому что мне никогда не случалось скакать на коне.

Рассказы

Цветок

Талдыкин медленно встал с кровати. В затылке ныло после вчерашнего, и стена, покрытая фотографиями киноактрис, качалась перед глазами. Он опустился на стул и просидел несколько минут в рубашке, сжав виски ладонями.

В зеркальце отражалось распухшее, синеватое лицо.

«Нет, с таким лицом ничего нельзя», – подумал он уныло. Он тяжело плюнул на пол, натянул брюки и, пересилив тошноту, пошел на кухню. Там, у крана, он помочил себе нос, лоб, щеки. И вернулся в свою комнату.

Под обоями шуршали тараканы, равномерно, словно треск часов. Талдыкин был к ним равнодушен. Он причесывался перед зеркалом, смазав гребенку бриолином. Светлые волосы вились, но он их разглаживал, оставляя только одну волну над самым лбом. Сегодня волна вышла отлично, и это его обрадовало. Он стал надеяться, что ему удастся привести свое лицо в порядок. Он был от природы недурен, знал это и очень дорожил своей внешностью.

Бродяга

В тысяча девятьсот шестнадцатом Мише пошел двадцатый год. Миша был курчав, плечист, толстоног, и только темные гнилые зубы портили его. Он жил с отцом и матерью в южном городе. В разных концах города отец держал шесть рыбных лавок.

Каждый вечер Миша шел на бульвар и встречался там с приятелями. Шумной шайкой отправлялись они гулять по бульвару. Увидев какого-нибудь прохожего поскромней, они начинали с жаром спорить между собой. Когда прохожий был совсем близко, Миша внезапно оборачивался к нему и говорил:

– Послушайте!

Прохожий останавливался. Но Миша, повернувшись к нему спиной, продолжал спор. Прохожий, думая, что о нем забыли, собирался идти дальше. Однако Миша опять останавливал его:

Сестра

По утрам, приходя к ней наверх за кипяточком, я всякий раз с любопытством оглядывал ее жилье – кухню и спальню.

Желтая зимняя заря смотрела через окна прямо в стену спальни.

Лихо глядел на меня со стены казак Кузьма Крючков, выжженный на дощечке.

Другой Кузьма Крючков был вышит крестиками на канве неумелой детской рукой.

Федор Иваныч

Широкий, большеголовый, тучный, в коротеньких штанишках и шерстяных чулках, Федор Иваныч был похож на огромного младенца. Стуча тростью по деревянным ступенькам, он медленно спустился с крыльца директорского домика и побрел, колыхаясь, к зданию гидростанции.

Уже год стояла она здесь – серая, с квадратными оконцами. За нею блестело озеро, оно сливалось с сияющим весенним небом, и чудилось, будто за гидростанцией пустота, обрыв. Сегодня было Первое мая. Наверху, на плоской крыше, помдиректора Герасим прикреплял, свесившись через перильца, красный флаг. Отсюда Герасим казался крохотным. Федор Иваныч узнал его, но сразу опустил глаза, ослепленный блеском неба, и улыбнулся. Улыбка так до конца и не сходила с огромного белого лица Федора Иваныча. У него слегка кружилась голова, но кружение это было приятно.

Возле двери Федор Иваныч протянул руку милиционеру.

– Ты сегодня дежуришь, Зыков? – спросил он. Милиционер был малый лет семнадцати, с детскими глазами и узкими плечами, в громадных сапогах.

– Такая судьба, Федор Иваныч! – прокричал он, подняв подбородок (с Федором Иванычем все говорили громко, как с глухим, потому что Федор Иваныч был чех). – Как праздник – мне на дежурство. Каждый раз так.

Пятый день

Отставной штабс-капитан Чекалин попал сюда случайно.

Он шел по Невскому, в черном пальто, в котелке, в хлюпающих калошах, как вдруг на Морской услышал выстрелы.

Он встрепенулся в восторге. Вена надулась на его желтом виске – штабс-капитану шел шестой десяток. Четыре дня назад большевики свергли Временное правительство, и штабс-капитан мечтал о гибели большевиков. Услышав выстрелы, он свернул на Морскую и быстро зашагал по панели.

Уже издали он увидел патруль юнкеров и понял, что юнкера заняли телефонную станцию. Он мысленно одобрил их – связь необходимо держать в своих руках. Он остановился против телефонной станции как раз в ту минуту, когда юнкера задержали проезжавший по Морской автомобиль.