Сказка Гоцци

Шаргородский Александр

Шаргородский Лев

ТОМ 2

ПРО БОЦМАНА КАЦМАНА И ЛОЦМАНА ШВАРЦМАНА

Все лето мы проводили на Рижском взморье, на станции Авоты, которой уже больше нет, где было море, и дюны, и бескрайний пляж, по которому, как нам тогда казалось, можно было дойти до самой Швеции… Но никто, правда, не доходил. И вот с этих дюн, с этого пляжа, почти что из Швеции, каждый год надо было возвращаться назад, в наш Ленинград, в город трех революций. Мы тогда еще любили революции, все три, и вообще революцию, и улицу Марата, и его самого, а также Дантона и Робеспьера, хотя улиц в их честь не было.

Дело, в общем, было не в том, что надо было возвращаться в Ленинград. Потому что, если б мы возвращались в Зимний дворец, или в особняк балерины-Кшесинской, или, на худой конец, в обычную квартиру с окнами на Неву или хотя бы на Фонтанку, — это была бы ерунда. Но мы возвращались в нашу комнату, темную даже в солнечный день, которых в Ленинграде, как утверждают, всего тридцать пять в году. И то по подсчетам советских метеорологов. Там было темно, по тогдашнему выражению, как у негра в желудке… Там кончался безбрежный пляж, и казалось, что нигде нет ни моря, ни неба, ни красного солнца, которое в Авоты в июне садится в одиннадцать часов в это самое море, а вы купаетесь и плывете к нему, а оно все уходит, уходит, и, наконец, исчезает, чтобы завтра подняться над соснами… В этой комнате казалось, что вообще нет солнца, что оно утонуло, а есть только двадцать метров, пусть и квадратных, из которых шестнадцать занимали двустворчатый зеркальный шкаф, коричневый буфет, деревянная кушетка, квадратный стол, на который было лучше не опираться, и стулья, при взгляде на которые хотелось стоять… Стол и стулья пели, как впрочем, и вся остальная мебель. Это была не обстановка, а сводный хор…

Итак, шестнадцать квадратных метров занимал скрипичный оркестр, а остальные четыре — мы четверо. Каждому — по метру. По полному метру, на котором мы учились, танцевали, думали, проверяли тетради, боялись, ожидали письма от тети Маши, дня получки, стипендии, ночного стука в дверь и благодарили товарища Сталина за счастливое детство. К сожалению, больше нам его благодарить было не за что. Все-таки он каждому дал по метру, эталон которого хранился в Севре, близ Парижа. Причем наш метр, если вы помните, был значительно лучше: он был квадратным!

В тот год возвращаться из Авоты особенно не хотелось. Помимо тесной комнаты и тех же трех революций надо было еще поступать в институт. Боже мой, легче было сделать революцию. Но надо было поступать. Почему? — спросите вы. Потому что еврей должен обязательно поступать. Ради этого живет его отец. Мать. Тетя. И даже тетин муж. Это они видят в своих снах и наяву. Об этом мечтают. И об этом просят Бога, даже если они и неверующие. Потому что если они не поступали, если они не кончили институт, то хотя бы должны кончить их дети. А уж если они сами кончили, как же могут не кончить их дети? Во всех случаях, как ни крути, а получается, что надо поступать.

Институт был для нас таким же обязательным делом, как служба в армии, которая была необязательной, только если вы поступили в институт. Куда поступали евреи? Они поступали туда, куда они не хотели. Потому что там, куда они хотели, — не хотели их. Их не хотели в Университет и в Институт международных отношений, их не хотели в Институт тяжелого машиностроения и в Институт легкого. Их даже ж хотели в Ветеринарный — потому что они могли отравить корову. А что удивительного — хотели же они отравить Сталина! А для того, кто мог отравить Сталина, ничего не стоило отравить корову. А при тогдашнем положении с мясом, это могло кончиться всеобщим голодом. Впрочем, как и при нынешнем.

НЕВЕСТА ДЛЯ НАШЕГО ПОЛКОВНИКА, КОТОРЫЙ БЫЛ МАЙОРОМ

Самым тяжелым делом для уезжающих в Израиль было исключение из партии. Моя мама может вам об этом рассказать. Ее исключали в шесть приемов. Но папа — папе повезло. Ему не надо было исключаться из партии, потому что его оттуда уже исключили. И дважды. И совсем не из-за Израиля — еще даже и Израиля не было, — а за обрезание своего старшего сына. А второй раз — за анекдот о Дзержинском, которого тоже, впрочем, в анекдоте обрезали. Сейчас можно было рассказывать сколько угодно анекдотов, и никто тебя из партии не исключал, — и за пьянство не исключали, и за разврат не исключали, ни за что не исключали.

Многие не знали, что же делать, чтобы выйти из этой самой партии. Ну хоть умирай! Но никто не хотел умирать…

Короче, с партией у папы было все в порядке. Но перед отъездом папа должен был сняться с военного учета. А для этого он обязан был сдать свой военный билет. Мы искали этот военный билет четыре дня всюду, мы даже отрывали паркет и отдирали обои — а вдруг там?

Но билета не было. Наконец, папа вспомнил, что он его выбросил. Во-первых, он считал, что войны не будет, во-вторых, если даже и будет, его не призовут. В 73 года воевать с китайцами тяжеловато… И, в-третьих, ему не нравилась фотокарточка на билете. Она его раздражала. Поэтому папа его и выбросил.

— Куда, — спросила мама, — ты хоть помнишь, куда?!

СУЩНОСТЬ ПРОРОЧЕСТВА У ЭКЗИСТЕНЦИАЛИСТОВ

В нашем городе было триста сорок три общественных туалета. Так утверждал мой друг-философ Гоша.

— Можешь не искать, — говорил он, — ты нигде не найдешь этой цифры. Во всех справочниках указано количество дворцов, каналов, мосте, но кому они все нужны, когда припрет?!

Гошу припирало каждые сорок минут.

— Зимний дворец построил Растрелли, Медного всадника — Фальконе… Пустые слова! Чем они мне помогут в трудную минуту?

Гоша назубок знал все туалеты великого города. Он знал их на Васильевском и Петроградской, в Гавани и в Лесном, и даже в новых районах, где о них не знали даже новоселы. Он знал все туалеты райкомов и горкомов и даже штаба революции — Смольного.