Желтые глаза

Шессе Жак

«Желтые глаза» – ПОРАЗИТЕЛЬНЫЙ роман. Впервые со времен набоковской «Лолиты» столь откровенно с психологической точки зрения и столь безупречно с точки зрения литературной исследуется в нем образ «ребенка-демона», чья подростковая природная сексуальность оказывается губительной для немолодого интеллектуала, с трудом удерживающегося на грани эротического безумия – и не способного обуздать силы своего подсознания.

Часть первая

I

К вершине того, что, должно быть, являлось моей карьерой, мы – моя супруга и я – поселились в Рувре, в большом старом доме на холме; до этого мы несколько лет жили в Мёртоне, главном городке той пустынной местности. Я был тогда известным, если не сказать уважаемым писателем, и недели не проходило без того, чтобы мое имя не оказалось на страницах центральных газет или меня не пригласили бы на очередной конгресс в один из уголков Земли; впрочем, ездить на эти конгрессы я избегал, моя нелюдимость полностью шла вразрез со временем.

Анне было тридцать пять, и она так и не стала матерью, несмотря на многочисленные усилия, которые предпринимала. Потому решение усыновить ребенка для нас не было чем-то особенным.

Благодарение Богу, после наших бесчисленных административных хлопот органы опеки наконец доверили нам подростка, в итоге кардинально изменившего нашу жизнь. Почему бы генеральному опекуну не отдать нам девочку, для которой, уверен, я стал бы отцом безо всяких проблем; или любого другого невинного ребенка, который своим появлением не втянул бы меня в сомнительные дела? Ибо с тех пор, как Луи вошел в наш дом, мне показалось, что у нас поселился дьявол, не дававший мне передышки и в шутку преодолевавший все мои попытки сопротивления.

Я запомнил это лето во всех подробностях. Дожди, грозы, неожиданно наступавшие невыносимые минуты ослепления и обмана. Целыми днями я пребывал в состоянии оцепенения, неспособный писать, молчаливый, расслабляясь только в одном-единственном деревенском кафе, куда я возвращался все чаще, чтобы до одурения накачиваться алкоголем.

Анна тоже нервничала, ожидая прибытия нашего протеже. Только она видела его: я отказывался, чувствуя отвращение к этим своеобразным визитам ветеринара, которые прекрасно себе представлял. Мы выполнили требования закона, этого было вполне достаточно. Да и бумаги ребенка были совсем готовы, что вполне меня устраивало. Анна провела рядом с ним много часов, посещая приют, где он находился. Она описала мне его. Мы с улыбкой обсуждали то, что привлекало наше внимание в его родословной. Его место за столом было определено. Его комната была готова: на втором этаже, возле нашей. Точнее, между нашей и моим рабочим кабинетом. Весь гардероб – в шкафу. Пианино настроено: он, наверное, будет играть на нем, станет брать уроки у жены пастора Муари, исполняющей обязанности церковного органиста. Мы приготовились к тому, что ему нужно будет учиться, ведь приютская школа могла дать лишь начальные знания, мало подходившие для его возраста. Эту помеху можно было устранить с помощью частных уроков, и мы попытались бы определить мальчика в коллеж в Мёртоне, где он наверстал бы упущенное.

II

Вот как это началось, клянусь. Все произошло быстро и свалилось на меня издалека: так действует слюна бешеного животного после укуса, когда страдает все тело, мозг, печень, почки, легкие; болезнь собирается с силами, отступает, бродит, возвращается, чтобы прикончить слабое тело, и наступает смерть, добрая смерть, избавляющая плоть от мучений.

Однако вы, быть может, удивитесь такому медицинскому сравнению? Я – писатель, и оставался им двадцать лет, пока сопротивлялся растущему давлению этой местности. Что за давление? – спросите вы. Разве сложно догадаться, что оно представляет собой страх? Страх. Особенный страх, боязнь однажды попасть в западню, стать предметом злых сплетен, быть отравленным – и все прочее, что еще только можно придумать. Скрытый страх, который в самые неожиданные моменты, ночами или в разгар работы, вдруг нарастает, расцветает, проникает внутрь, как фурункул под кожу. Страх романиста? Аналитика? Вы не знаете, что за яд распространился по этой равнине. Я видел людей, вешавшихся от страха в этом гостеприимном климате. Я не преувеличиваю. Это происходило без обычных сакральных действий и не в результате краха карьеры; это не были простые бродяги или одуревшие пастухи с огромными ширинками. Отнюдь. Серьезные, благородные люди, отравленные страхом, вешались, стрелялись, взлетали в воздух с помощью динамита. Иногда можно прочесть, что в этом краю ничего не происходит. В самом деле, ничего, что видно с первого взгляда. Путешественник, дачник радуются чистой синеве и ничего не замечают. Необходимо поселиться – даже, наверное, стоило бы написать

пожить

– в этих отдаленных краях, чтобы почувствовать, как очень медленно и верно страх возникает в сплетении вен, орошает сердце, питает мозг упрямой и независимой силой. Голой силой. И со всей моей отвагой, ибо я чту закон, истину, порядочность, я попытался бороться с этой силой. Я часто одерживал верх, и тогда наступали годы непрочного мира, о которых я говорил. Наконец я был побежден, как и другие.

Отметьте, что помимо страха существуют прочие формы давления – боязнь

Итак, страх, желание, ненависть и проклятое наслаждение плоти. Все это усиливается крепостью расы, изощренностью вкуса, твердостью зубов, тупостью восприятия и уверенностью в том, что исполняешь свой долг. Вы удивляетесь, что я говорю о расе? И тут же начинаете махать руками за моей спиной, объявляя меня дьявольской марионеткой Третьего Рейха и тенью его ухмыляющихся философов. Не заблуждайтесь. Существует замкнутая раса невозмутимых, упрямых дикарей, влюбленных в свои земли – холмы, равнины, овраги, тенистые склоны; у представителей этой расы мощные тела, широкие кости, завидный аппетит, насыщенная свинством и алкоголем кровь; воображение подскажет вам все остальное. «Он обдумывает», – и этим все сказано. Он размышляет о связях, поступках, полученных и нанесенных ранах. О бараки из досок в час между собакой и волком, амбары, чердаки, лестницы покосившихся лачуг, бревенчатые хижины, душные пристройки, вонючие, полные мух кабинеты, о вы, альковы бедняков! Богачи снимают штаны в прохладных комнатах дорожных мотелей!

Край заблудившейся красоты. Пустыня. Райское место, выметенное ветрами, безумное, истекающее жизненными соками. Над этой пустыней раздавался голос пророков и яростные вопли каинов (все авели с косыми взглядами пересчитывают друг друга на отрезке между церковью и полицейским участком), да, над этой широкой изумрудной равниной, искривленной холмами, которые выстроились по берегам речушек; где склоны поросли елями, где простираются вдаль непроходимые для любого чужака тропы. Впечатление завораживающего одиночества, Альпы на горизонте, подчеркивающие, как далеко от человека они находятся.

III

Я изучал глаза Луи, маленькие лучистые щелочки с рыжевато-серыми ободками, и теперь уже мальчик, улыбаясь во весь рот и обнажив острые зубы, смотрел в ответ на меня. Я не знал, что именно сказала ему Анна обо мне, однако я представлял, как она рассказывает ему о моих книгах. «Папа – писатель», – вероятно, говорила она мальчику. (В то время, в первые недели после того, как Луи поселился у нас, она хотела, чтобы он называл нас «папой» и «мамой». Эти обращения не прижились, хотя Луи пытался называть нас так из смущения, пока наконец он не оставил меня в покое – ибо я сам испытывал отвращение к его нежному и глубоко личному

папа,

подсказанному мальчику его лживостью, – и стал называть меня по имени, Александр; это звучало немного важно, согласен, для персонажа, которым я являлся, немного пространно, если иметь в виду мою судьбу. В конце концов я согласился, что оно звучит гармонично.) «Папа – писатель, ему нужны тишина и покой. Он также пишет сценарии к фильмам. Вскоре ты сможешь прочитать некоторые его книги…» Итак, Луи любопытствовал, но, несмотря на улыбку, во всем его теле чувствовалась тревога, которую в первый момент я приписал трудностям приютской жизни.

Мы поднялись в его комнату, которая, как я уже сказал, находилась между нашей спальней и моим кабинетом. Он сразу же бросился на кровать и, вытянув руки и ноги, оставался неподвижен в течение нескольких мгновений, словно помещенный в камеру узник.

Я почувствовал, что Анна растерялась, и испытал гнев, видя его тело, распростершееся на кровати.

– Пойдем, – сказала Анна мягко, – пойдем, Луи, дальше осматривать дом.

Я отметил, что всюду, куда мы приходили – в моем кабинете, в нашей спальне, на чердаке, на первом этаже и даже в прохладном подвале старого дома, – мальчик ощущал беспокойство, словно боялся своих сторожей, искал глазами путь к спасению, куда он мог бы убежать при малейшей опасности. В некоторых комнатах он буквально осматривался вокруг, совершая те неискренние движения, которые я заметил в первый момент нашей встречи. Повсюду он был напряжен и беспокоен, словно ожидал угрозы. Он облегченно вздохнул лишь в саду, видимо, оттого, что попал на открытое пространство – поросший травой склон холма перед домом, лес.

IV

Я родился в горах, и, может быть, именно поэтому у меня развито чувство справедливости, возвышенное, головокружительное чувство, и ненависть ко всему неправедному. Я ненавижу скользкость, таинственность, которые, будто дыры в карманах, наполнены пустотой и скрытой угрозой. «Дьявол прячется в этих дырах, – говорила моя мать, – и главное – это послушание!» И вот уже сорок лет я послушен: это плохо, грязно, нечисто – все, что противно установлению Царствия Божьего на земле. Так говорила моя мать. «Все, что противно…»

Когда мои родители принимали на работу новую служанку, моя мать, достойная супруга моего отца, проповедника, отмывала ее в прачечной большим куском марсельского мыла; я и сегодня вижу эту картину: она стоит перед дверью, ведущей внутрь, она ждет, пока ее пленница тщательно вымоет себя. Если бы вы видели, что происходило с матерью, когда она видела случайно несмытую грязь! Она распахивала дверь и принималась разглядывать со всех сторон одежду девушки. Новая служанка должна была встать на колени возле гладильного столика, а мадам Дюмюр осматривала, нет ли на ней еще где-нибудь грязных пятен. Только потом девушка могла одеться, но уже не в свою прежнюю одежду: ее дезинфицировали в течение недели. Мадам Дюмюр покупала ей другую: в магазине стандартных цен «Орел», в отделе для пожилых дам она выбирала панталоны и рубашку, скрывавшую женские формы, как и полагалось. Ни вопросов, ни возражений она не допускала. Мадам Дюмюр запрещала красить губы, ногти, пользоваться духами. Ты пришла не гулять! Девушка работала и молчала. Если она начинала возражать, ее тут же вышвыривали за дверь. Отхлестав по щекам. Мадам Дюмюр называла это «менять свой мир».

Я родился в горах и не менял свой мир. Мой отец, проповедник, и мадам Дюмюр умерли, спаси Господи их души, и я благодарю Тебя, Господин бездны, что Ты избавил их от моих блужданий и чтения моих книг. Если бы мадам Дюмюр была с нами, ничего бы не произошло. Она, вероятно, сгорела бы со стыда и вновь умерла от огорчения. Что касается моего отца, протестанта, он просто не понял бы ничего и, склонив свою седую голову, повторял бы: «Господи, помилуй; Господи, помилуй». Как делал это всю жизнь в церкви. Чай, соленые хлебцы, молитва и исповедь. И снова молитва, исповедь. Снова соленые хлебцы и чай. Вся святая жизнь, прошедшая близ горных вершин, проповедь, возвещаемая от города к городу (церкви, молитвенные собрания, общества борьбы с алкоголизмом, приюты для девушек, диспансеры, собрания верных, конгрессы Друзей доктора Швейцера) требовала от моего отца постоянного напряжения; он с возвышений пел свои гимны… Наконец, когда он постарел, Церковь сжалилась над его почти нищенским положеньем и присвоила ему чин сборщика пожертвований, назначив небольшое жалованье и сохранив за ним право на пенсию. 

Моим первым преступлением, совершенным после их смерти, была встреча с Анной; другие злодеяния – написанные мною романы. Когда я писал, то старался следовать наставлениям так точно, как только мог: когда наступали мгновения, в которые я был не способен написать ни строчки, я, как сказала бы моя мать, чувствовал себя «наказанным свыше» и в глубине души был согласен с этим, хотя и демонстрировал полную независимость. Что касается Анны… Я встретил ее, когда ей исполнилось двадцать. Я с ужасом вспоминаю ее маленькие груди с розовыми сосками, черные волосы и крепкие, мускулистые бедра, худые руки чемпионки по теннису. У нее было до меня несколько любовников, и к моменту нашей встречи она уже устала расставаться с ними, путешествовать, смотреть мир. Это было именно то, в чем я нуждался. Я женился на ней через несколько месяцев после нашей первой встречи, и мы уединенно поселились в Мёртоне.

Анна помогала мне. Без ее помощи я не смог бы писать. В течение пятнадцати лет она принимала участие в моей работе и организовывала тот мирок, о котором я говорил, ублажала и забавляла меня. Да, Анна – забавный человек. У нее есть чувство юмора, она умеет сохранять дистанцию, она справедлива. Вы спросите, что может делать дни напролет молодая женщина в таком крошечном селении, как Мёртон, или на холме, где мы живем вот уже три года? Анна не Пенелопа – скажете вы. Я ни на секунду не оставлял ее, разве только когда уезжал на конференции, о которых упоминал выше, или для того, чтобы выпить; время от времени мне было необходимо выпивать и проводить время с местными женщинами легкого поведения. Я не скрывал от Анны ничего. Я только не говорил ей об этом заранее. Когда я возвращался домой, шатаясь и падая, она понимающе улыбалась и вела меня прогуляться в лес. К тому же я зарабатывал своими книгами достаточно денег. Анна тоже много читала, выписывая книги из Л. Она слушала музыку. Она ездила на машине в Мёртон. Она ненавидит кухню. У нас есть Мария. Милая Мария с сюсюкающим пизанским акцентом.

V

Поскольку я только что говорил об Анне, мне хотелось бы рассказать здесь о том, что я никогда не устану вспоминать. Это случилось вскоре после нашего приезда в Рувр.

Однажды вечером мы отправились часок-другой посидеть в кафе «Олень»; время текло блаженно – тогда мы умели понимать это; посидев, мы одновременно пошли в туалет, каждый в свою кабинку, без сомнения, для того, чтобы быть рядом – каждый на своем месте. Туалеты в кафе – шумные и гулкие, вода без остановки течет из тамошних труб, и от этого возникает любопытное эхо.

Я как раз мочился в тот момент, когда Анна начала петь в соседней кабинке, и любимый голос, раздававшийся в сырой и прохладной тишине, вдруг наполнил меня безумной радостью. Я мочился, она пела нежным высоким голосом – не помню, что именно, может быть, избитый куплет какой-то песенки: то ли из «Любовных удовольствий», то ли из «Сезона вишен», теперь уже не важно; она пела очень нежно, моя молодая жена, которая была рядом со мной, чтобы рассеять мои страхи перед суровой реальностью. Сейчас, по прошествии трех лет, я вспоминаю это мгновение, и почти плачу от того, какими были ее голос, моя радость и моя уверенность в полнейшей безопасности. Я

in

aeter

пит

[3]

благодарен моей супруге за то, что в тот миг она была со мной. Да обретет она свою часть вечного спасения. Ибо те, кто делает счастливыми ближних, никогда не умрут. Никогда.

Однако на следующий день, ужасный день, я вспомнил об опасности, распространявшейся через укусы. Одной из моих первых забот было дать нашему мальчику образование (я бы даже рискнул сказать «достойные знания»), которое смогло бы помочь ему в развитии и, отполировав его, вывести на тот уровень, который был бы достоин его возраста. Мы связались с директрисой деревенского коллежа, прося ее позаботиться о мальчике. Когда Луи узнал, что начиная с 15 августа он должен ходить в школу, он ничего не сказал, однако мы заметили, как сильно он побледнел, а его взгляд вдруг сделался сосредоточенным, словно в минуты сильных волнений. Следовало ожидать, что в школе Луи будет испытывать тоску. Он должен был не понаслышке знать множество драм, которые происходят в приютских классах, когда воспитанник оказывается среди двадцати подростков того же возраста, что и он сам. Сначала Луи дрался, кричал, бунтовал и так откровенно дерзил, что учительница делала круглые глаза, рассказывая нам все это. Тем не менее она привыкла к Луи. В ее понимании это был непредсказуемый, невоспитанный, агрессивный, жестокий в самых незначительных стычках ребенок. Наконец она стала запирать его на переменах в классной комнате, и обстановка начала постепенно разряжаться…

Мы спрашивали Луи:

Часть вторая

I

В 1957 году, когда умерла моя мать, я, с детства любивший и культивировавший смерть, не имел времени заняться этой частной смертью: подумать о ней, поразмышлять, проанализировать ее, почувствовать себя опустошенным, чтобы понять ее. В то время я писал рассказ и сконцентрировался на нем. Этот рассказ мешал мне любить мою мать. Вернуть ей то, что я был ей должен.

Конечно, у меня не было времени подготовиться к смерти, заставить себя – заботливо, разумно – впустить ее в свои мысли и тело. Большинство из тех, кто теряет близких (но была ли близкой мне моя мать?), могли привыкнуть к тому, к чему привыкать я отказался, пережив все это снова пятнадцать лет спустя. Однако даже запоздалые воспоминания о матери были лишены понимания и страдания, которое я должен был ощутить, ведь я посвятил себя написанию рассказа.

Моя мать попала в автокатастрофу; это случилось в полдень, а вечером, в десять часов, она умерла, так и не придя в сознание. Единственный сын, я должен был по крайней мере присутствовать на церемонии, пригласить родственников, распоряжаться на кладбище. Я игнорировал все это из-за неприязни к торжественным похоронам и не принял в них участия. Я получил счет за церемонию и оплатил его в течение тридцати дней, предусмотренных законом в таких случаях. Не драматизировать. Не слишком горевать. Сохранять разум если не холодным, то хотя бы ясным, и за повседневными заботами забывать то, что может увлечь в преисподнюю, отказаться от рвения, слишком напоминающего стремление в ад. Я не пожелал посмотреть фотографии, сделанные на месте происшествия, – на то, что осталось от машины и тела моей матери в исковерканной железной коробке, – страховой агент пытался меня заставить увидеть все это. Я не хотел смотреть на снимки окрестностей. На точку на карте в масштабе один к двадцати пяти, которую он совал мне, «чтобы я мог составить представление о том, где произошло это ужасное несчастье». Наконец, этот тип взглянул на меня, как на чудовище, и когда он удалился, его глаза, кажется, готовы были выскочить из орбит; больше он не вернулся. «К чему представлять подробности?» – спрашивал я себя. Какой контраст с безудержным желанием последних лет, в течение которых я старался восстановить в памяти лицо моей матери, историю ее жизни и подробности катастрофы!

В то время я был любовником женщины, возраст которой был схожим с возрастом матери, и, быть может, это обстоятельство отчасти объясняет отсутствие интереса к смерти супруги проповедника. Я познакомился с Полой Зосс годом раньше, октябрьским вечером, когда оправился бродить в нижний город – в район, где каждую осень у нас останавливается маленький бродячий цирк; я пересек Миланскую площадь, словно предназначенную для оскорбительных встреч с проститутками, нищими и хулиганами всякого рода, так я добрался до зверинца, примыкавшего, как я узнал впоследствии, к ветхому павильону цирка. Вокруг было мрачно: дырявая, протекающая крыша, ржавые клетки, дрожащие в них трусливые призраки и, будто управляющий всем этим, худая пигалица, окинувшая меня лихорадочным взглядом. Снаружи ливень мочил площадку возле входа. Стоя внутри, я разглядывал клетки и испытывал изнурительный страх. Своего рода это наша преисподняя, твердил я себе. Ведите себя отвратительно. Дух бодрствует, Божье око не перестает наблюдать за вами; и однажды вечером вы оказываетесь на маленьком тесном кладбище, под бесцветным фонарем; мы больше не малютки-буржуа с кучей детишек; мы стоим на сквозняке, среди запаха мочи. Огненное озеро и сера Апокалипсиса очаровательны по сравнению с этим позором! Грязные обезьяны, облезлые коты, птицы с выдранными перьями, тощая гиена в железном ошейнике, две-три свиньи, хрюкающие в глубине клетки, ненастоящий индеец, продающий медали, араб, прогуливающий измученного верблюда в надежде покатать какого-нибудь ребенка, и в конце дорожки из опилок неизменный домик Ганса и Гретель, в который часто забредают лилипуты и их самки в розовых костюмах. Чтобы проблеваться.

Итак, я блуждал, углубившись в эту спасительную активность, когда неожиданно кто-то тепло окликнул меня:

II

– Почему ты бродишь? – спрашивала меня мадемуазель Зосс.

Я объяснял.

– Расскажи мне о какой-нибудь из своих встреч. Я рассказывал.

– Это не самая удивительная. Расскажи еще. Я повиновался. На самом деле мадемуазель Зосс интересовало не то, что могло показаться изумительно карикатурным, типичным, упрощенным, но в моих рассказах всегда присутствовал один и тот же мотив: все возможно, открыто, реальность постоянно меняется, множество форм дано тому, кто ищет случая выделиться, подставиться, предложить себя. Разумеется, приключение принимало постельный оборот, секс происходил в наиболее неожиданных местах, самый разнообразный, скрытый от чужих глаз. Желание никогда не успокаивается, оно постоянно распаляет жажду, любопытство, изобретательность: то бешенство, которое является метаморфозой несчастья быть человеком. Любой секс оказывается неожиданным. Навязчивое сексуальное желание гипнотизирует и постоянно растет. Меньше не становится. В сексе всегда присутствует

приключение,

как справедливо замечает народ. Оно притягивает, помогает воображению, и пока это приключение живет, смерть не имеет власти над своей жертвой.

Днем работа заставляла мадемуазель Зосс разъезжать по больницам, тюрьмам, ездить к духовному наставнику в Б. Я уже сказал, что она была в том же возрасте, что и моя мать: ей было пятьдесят пять лет, мне – тридцать пять. Она была еще моложавой, стройной, удивительно подтянутой. Высокая, быстрая, прекрасно выглядела… Мы встречались каждый вечер после ужина, а потом ложились в постель. Странно, что я не уставал; Пола Зосс обладала искусством постоянно возвращать мне ощущение комфорта. Она ласкала меня, массировала часами. Во время этих массажей мы разговаривали.

III

Я не стал бы так долго рассказывать об эпизоде моей жизни, связанном с Полой Зосс (после нее были и другие женщины), если бы не две причины: во-первых, возраст Полы; то, что она была старше меня на двадцать лет, успокаивало меня, возвращало мне внутреннее равновесие и помогало ясно почувствовать мою связь с матерью. Во-вторых, ее изобретательность в сексе, которая отвечала моим устремлениям и открывала передо мной неожиданные перспективы.

Когда я много позже разглядывал тело Луи, его «книги» или носовые платки, я невольно вспоминал вопрос, который мне однажды задала мадемуазель Зосс:

– Ты спал с мужчиной?

– Нет.

– Ты уверен? Даже чуть-чуть?

IV

Любовник, которого выбрала Анна, покинув Рувр, был химиком с ростом баскетболиста; он вполне отвечал ее сексуальным желаниям. Они жили вместе в маленькой квартирке на авеню Уши, где Луи занимал третью комнату. Луи ходил в школу, и казалось, что он справляется там. Счастливое влияние городов… Однажды из окна машины я видел химика под руку с Анной. Он был очень красивым, мощным, высоким блондином. Вот мужчина, в котором нуждалась моя жена. Тем лучше для нее – к их любви я не ревновал, не ревновал к тому, что нужно было истребить в душе. Это была их жизнь, связанная с Луи, их любовь напоказ перед Луи, их удовольствие видеть, как он живет, фыркает, хорохорится, лжет, злится, кусается, убегает. Патрик Вейсс, химик – это лишь комок мускулов. Но Луи, Бог мой! Слабое, осторожное бродячее животное… но его игры с Анной, прогулки, поцелуи, прикосновения, сцены в ванной. Я постоянно вспоминал первую сцену. Вспоминал бешенство Клер Муари. И обманчивые движения лисы в ответ на окрик. Я представлял Луи в кровати, за столом, в школе, на улице. Его длинные губы. Его янтарные глаза, его зубы, смоченные дурной слюной… Луи, животное. Лиса под выстрелами. Чей укус заразен. Не трогать. Поспешить в больницу в случае нападения, предупредить жандармерию… Я вновь представлял его выходящим из комнаты, где он брал уроки музыки, с таинственным видом, пока Клер Муари маленькими виноватыми шажками направлялась к своей машине. Я снова видел его обнаженным, в саду, в объятиях Анны, под полуденным солнцем. Проскальзывающим в пижаме в свою постель. Или кусающим, с неподвижным взглядом, свое медовое пирожное – облизывающим губы, яростным от беспокойства. Чуть более стыдливо я представлял его в комнате, прильнувшим ухом к стенке, пытающимся услышать крики Анны. Или прилепившимся к ней в ванной; и ее, ласкающую мальчика, нежно льстящую ему. Или воображал Луи в руках Клер Муари, убегающим вместе с ней по лесной дороге.

И тут мной начинало овладевать бешенство, я повторял себе, что любовники украли у меня сына и что они разыгрывают весь этот спектакль. Анна бросила меня потому, что после смерти мадам Муари не могла больше лгать. Допустим. Я не мог противиться ее решению. Но какое она имело право втягивать Луи в свои новые любовные приключения? Клер Муари была наказана ужасным образом. Она пыталась забрать с собой на тот свет и Луи. Насмешка и мерзость греха! Однако какое они имеют право наказывать меня тем, что я не могу видеть ребенка, которого люблю? Продажа дома после нашего с Анной расставания и хлопоты, связанные с устройством в Л., отняли некоторое время; кроме того, я грезил романом, который хотел написать. Через несколько недель ожидание стало невыносимым. По условиям, определенным адвокатом, которого наняла Анна, я имел право видеть сына раз в месяц. Спокойствие, которое внушала мне мысль о продаже Рувра, не торопило меня заканчивать работу над книгой. Мой издатель был со мной молодцом и отправил мне несколько писем; однако у меня витали в голове иные мысли (впрочем, издатель был настолько сообразителен, что понимал авторов с полуслова). Итак, я оказался свободным от обязательств, а точнее, пребывал в творческом застое. Я видел Луи только один раз, когда был в Л. Мы зашли в привокзальный буфет, он к тому же опоздал и явился на встречу замкнувшийся и мрачный. Я спросил его, как идут дела в школе, он отвечал вяло, и мне показалось, что в его глазах вспыхнуло пламя, когда я задан ему вопрос о школьных товарищах. Ничего по поводу Анны, ничего о ее любовнике. Почти заученным жестом он дал понять мне, что не желает говорить о них, едва я спросил его. Ничего. Он даже покраснел, но так, словно торопился вернуться к ним на авеню Уши и продолжать жизнь рядом с ними… но кем он был для них? Выслушивали ли они его, пытались ли дать понять, что заботятся о нем так, как мы делали это прежде? Хотела ли этого Анна?

Уверен. Она хотела. Невозможно, чтобы она оставалась безучастной возле такого пробуждения чувственности, порочной и быстрой дикости. Но почему мальчик ничего не хотел говорить о школе? Там наверняка был его сообщник, может, чуть старше Луи, худой, пылкий и довольный тем, что способен дать выход своей необузданности. Много дней подряд я представлял, как Луи раздевает девочку; не знаю почему, я был уверен, что она – итальянка или смуглая испанка; после уроков они забирались в прачечную и там, спрятавшись в тени от приемщика, от почтенных дам с первого этажа и уличных ребятишек, делали это. Иногда я воображал Луи с взрослым мужчиной, который курил и швырял свои брюки на грязную кровать. Я думал о его связи с Клер Муари, о ее смерти, о визитах, которые наносил нам пастор. Я размышлял о мучениях Клер. Любопытно, что эта женщина и Анна стали в моем воображении неразделимы и похожи оттого, что одинаково хотели Луи, добивались его благосклонности. Я желал Клер Муари издалека, чувствуя неловкость, потому что она была женой пастора, потому что у нее было несколько детей, потому что… Я ничего не знал об этом. Но желание осталось во мне, я продолжал представлять ее жесты и ее тело. Часами размышляя о ней, я приходил к тому, что начинал думать о Луи, как бы в угасании этой мертвой женщины. Я стал ее любовником по доверенности. Любовником? Глупец! Во мне сразу же рождалось сомнение. Я ничего не знал, я никогда ничего не узнаю о Клер Муари.

Второй раз я увидел мальчика во время грозы с градом, расколотившим стекла в кафе, где мы сидели после прогулки на машине. Гром еще грохотал в небе, молния освещала обетованную землю, земля тряслась и дрожала… В этот момент, когда расцеплялись элементы бытия, мне показалось, что между нами, мной и Луи, возникло некое подобие нежности, и я рискнул спросить его о Клер Муари. Луи сразу опустил глаза и не разжимал зубы до самого города. Я принял все меры предосторожности, я спрашивал мальчика, тоскует ли он… Напрасное занятие. В тот же вечер Анна сказала мне по телефону, что Луи больше не хочет меня видеть.

Что дурного я сделал? Это было слишком. Анна перегнула, лишив меня всего. Конечно, я намеренно спросил ребенка о Клер, нужно было вначале подготовить его, но разве Анна не могла понять мое нетерпение? Луи находился в ее распоряжении, она видела, как он дышит, трогала его, изучала. Я был уверен, что он все рассказал ей, что она все знала о связи Клер и Луи много месяцев подряд. Может быть, именно этим объясняется, почему ее голос в телефонной трубке был таким сухим и агрессивным. Она ревновала к Луи и Клер: умерев, Клер оказалась вне досягаемости, ее образ становился все более отчетливым и простым. Я не должен был его касаться. Спрашивать Луи о Клер Муари значило проникать в домен, который захватила Анна, я же попытался внести туда свои правила. Она простила бы мне все, что угодно – даже если бы я стал умолять ее и мальчика вернуться. Она, может быть, этого хотела или, скорее, хотела, чтобы Луи не был привязан к ее мирку. Патрик Вейсс был не в счет. Ни для нее, ни для меня. Важен был только Луи. Луи, который своей дикостью занимал всю территорию, существуя на ней в единственном числе.

V

Действительно ли я видел Луи в тот вечер? Что он делал на Миланской площади? Я вновь прокручивал перед глазами появление тени, силуэта, его быстрое исчезновение за деревьями. Это точно был он, я уже не сомневался. Могла ли Анна подтвердить, что в тот вечер он выходил на улицу и бродил в тех злачных местах? Площадь и холм находятся по соседству с Уши, требуется лишь несколько минут, чтобы добраться от квартиры Анны до площади и незамеченным вернуться обратно. Челночный бег между домом и преисподней. Знала ли об этом Анна? Конечно. Могла ли она отрицать то, что это был именно Луи? А может быть, она сама подтолкнула его на эти похождения. Он должен был вернуться домой нервным, возбужденным, и когда она, улыбаясь, приблизилась к нему, ей, наверное, хватило одного лишь прикосновения пальцем, и он бросился на нее. Он вознаградил ее, она пользовалась им часами…

Как видим, все осложнилось, благодаря глупой случайности, инфернальному характеру Луи и той свободе, которую ему предоставляла Анна.

В полдень, когда я сидел дома, пытаясь работать, то есть открывал и закрывал тетради и спрашивал себя, не настало ли время пройтись, мне позвонила Анна, заявившая, что Луи стал «невозможен» и что она больше не способна «держать фасон».

– Он бьет меня, – призналась она.

– Да ну?