Псаломщик

Шипилов Николай Александрович

ИСХОД

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Николай Шипилов

Псаломщик

Пролог

Чужие люди изорвали в клочья мой житейский букварь, а я выучился читать по нему себе на беду. Теперь мне кажется, что после московского мятежа девяносто третьего года прошли столетия.

Я лишь чудом остался жив на раздавленных баррикадах.

«Господи!» – сказал я в ночь перед штурмом. – Если останусь живым, то буду служить тебе всем, на что Ты дашь мне силы…»

Молиться я не умел, но, видно, кто-то из мертвых молился за меня.

После всего пережитого на баррикадах занятия литературой стали казаться чем-то вторичным, а наш брат писатель – докучливым болтуном. Мне стал омерзителен город с его пирами, на которых стоял густой запах трущобной помойки.

Часть первая

Воры и лохи

1

«… Рано утром, когда нищие еще не вышли в городок, я входил в него со стороны села Кронштадтский Сон. Было еще четыре дня до Покрова Пресвятой Богородицы, но уже ощутимо было дыхание зимы по ночам. Лимонная заря едва занялась и подсветила облака. Они, гонимые противным ветром, шли над пустынной степью, живо меняя очертания. Было неуютно и холодно в степи, но нельзя думать об этом в пути. Я шел и распевал акафист Смоленской Одигитрии. .

Когда жив был мой отец, то он меня спрашивал:

– Чо волосы отрастил, как пасаломщик?

– А чо? – как эхо отвечал я. – Все так ходят. Как в Ливерпуле!

– Ливер пуле нипочем, а вот вшивоту разведешь! Это похоже. Но это похуже пули в ливере! Пасаломщик!

2

Иногда глаза батюшки Глеба не казались мне человеческими. Впечатлительность ли моя тому причиной, но смотрела на меня из их синевы сама вечность. Я догадывался, что он пострадал во время хрущевских гонений на церковь, однажды спросил – глаза эти захмарились. Он покряхтел, помолчал и ничего не ответил… Позже он привязался ко мне, как, впрочем, и я к нему. Пьем чай на его терраске. Дышим майским цветом черемухи. Он, батюшка, с легкой слезою изливает мне свою добрую память.

– Когда мой родитель, Царствие ему Небесное, сделался священником, я, Петенька, всегда прислуживал ему в церкви. Он сам был – высокий, брови – крыльцами такими! Я – маленький, в белом стихарике! Умилительно было прихожанам видеть нас вместе-то, да-а! То я кадило раздуваю, то со свечечками церковными играю, храм из них строю! А уж как просфору любил запить святою водицей… Капелюшечки, веришь, не пролью под ноги! Родитель мой, тот – о-о-о! – послушал бы ты его! В церкви, бывало, мирян поучит! Потом в дом пригласит да еще поучит! Зимы длинные, а у нас все людее, людее! Лампадки, свечечки пома-а-а-аргивают так, пома-а-а-аргивают! И люди дома у нас охотней ему сердца открывали! А бывало, и мы с ним по хатам идем с требами, или с «постной молитвой» в Великий пост, или просто познакомиться! Пурга пуржит, метель метелит – идем! Папаша-то мой добрый, помню, и говорит однажды: «Надо, – говорит, – отдельно от гомилетики

5

научиться говорить, глядючи в глаза людям! А им, Глебушка, людям, важность подавай! Вот читал, – говорит, – я вчера проповедь, кончил. Стоят, не расходятся. Кивают головами: «Да, да, батюшка! Истинно так!». «Так расходитесь же, говорю, с миром!» Один спрашивает: «А когда, батюшка, Писание Божие будет?» «Да разве, говорю, вы не поняли, что я говорил? Я вам и говорил-то из Божьего Писания, только что не по книге». «Эдак-то ты, отче, и теперь говоришь! Так в церкви не говорят, там только читают. Ты, отче, читай по книге, мы и будем знать, что ты читаешь Божественное! А то – что? Так и партейный секлетарь умеет: говорит не знай что да глядит на людей!» «Из церковной книги вы ничего не поймете!» – говорю. А они мне: «Это все равно. Мы будем знать, что батюшка говорит нам Божие Писание!» После стал он брать любую книгу с клироса, клал ее перед собой на аналой и вроде по книге читал. Тогда слушают! Помню! А вот у тебя получаться, Петя, будет!

«Их, людей, понять нетрудно! – скептически думаю я. – Чего ж мы хотим, если в России Библия на русском языке была издана только в конце девятнадцатого века. То есть девять раз по сто лет подряд люди не знали, чему их там заставляют кланяться в церкви. А как узнали-и-и… Тут и началось!»

Словом, пустопорожняя моя образованность кикиморой манила в болото неверия, холодным дуновением скепсиса гасила слезы душевных озарений…

– У тебя получится! – заверяет батюшка. – И народ нынче ученый, другой, и я поучу, коль нужда будет! Я на тебя дивлюсь, Петя! Я во младых ногтях не мог ни есть, ни спать после отпевания. Закрою глаза, вроде засну, так и тут он – усопший! А то и она, усопшая! Вскинусь я среди ночи, как дитё: «Мама!» Помолюсь с оглядкой – отпустило, а уж и рассвет в окнах! – рассказывал мне доверительно старенький батюшка Глеб. – А тебе-то каково?

3

Предвыборные кампании шли по стране, как мировая революция имени Троцкого по планете.

В деревню Кронштадтский Сон приехал, а точнее – прибыл, вор Чимба, анархист по всем ухваткам. Он не был обуян тоской по малой родине, но здесь некогда жила его честная бабушка-трактористка. Он «перетер с кем надо» и решил выставиться в депутаты Краевой думы от родного районного центра. Впрочем, родным ему и населенным, да еще и пунктом, деревню Кронштадтский Сон нынче можно назвать с большим риском быть правильно понятым. Не поняты?м, а по?нятым.

По бумагам проживало здесь двести сорок семь человеческих душ. Сколько из них мертвых – знать забудь. Все они – лохи. А этому Чимбе, как и Чичикову, все равно: живые ли, мертвые ли они. Есть на бумаге с гербами – стало быть, вечно жив человек, можно его в банк закладывать. В этих бумагах до сих пор числятся несколько поселков, где на месте домов давно растут русские деликатесы – крапива с лебедой.

Но закрыть эти осиянные латунной, холодной луной пустыри власти не могут. Оттого, что множество из тех, кто уехали дорогами русского кочевья в направлении счастья, имеют здешнюю прописку – иначе бомж.

Клуб сгорел. В школе снегом продавило крышу, и местные зимогоры растащили стропила с обрешеткой на дрова.

4

Славу я знал лет пятнадцать, еще до той поры, когда он слезно напросился на срочную в армию. Его не брали потому, что он считался «умственно отсталым», учился в спецшколе. После пэтэу он, детдомовский сирота, мирно труждался на обувной фабрике. Умственная отсталость его никак особо не проявлялась, разве в том, что все в жизни ему нравилось. А так у полноценных юношей не бывает. Это ненормально. Ему нравилось после смены принять душ и, неспешно съедая ровно три порции мороженого, пешим ходом пройтись от проходной фабрики до проходной общежития. Ровня водку изводила, водка – ровню, ровня детские пинетки с фабрики выносила, а счастливый Слава ел эскимо на палочке. Там, в общежитии, под койко-мес-том стоял как знак самостоятельности настоящий чемодан. В чемодане как знак зажиточности таился настоящий взрослый фотоаппарат «Зенит». Счастливый Слава снимал девчонок-обувщиц и совсем не в том смысле, который вкладывается в слово «снимать» в наши безблагодатные, окаянные дни. Он обязательно дарил девицам мутные, худо закрепленные фотографии. Фиксированного заработка не всегда хватало на фиксаж, но половодье счастья казалось Славе вечным. Второе, что нравилось ему не меньше, чем столовские котлеты с макаронами, – это милицейская форма. Теплыми вечерами лета он с простецкой улыбкой топтался у дверей девичьих комнат в новенькой милицейской фуражке и с фотокамерой на ремешке через плечо. На зиму он околпачивался казенной шапкой того же рода войск. Зимой он часто приходил ко мне услужить по части походов по магазинам, а потом садился читать толковые словари.

Сына полка нигде не гнали. Он завел дружбу с райотделовскими «трудниками». Более того, сам капитан Клячин, народный поэт милиции, обещал:

– Сходишь в армию, паря, – будет, понимаете ли, семь на восемь харя, а когда станет харя семь на восемь, тогда и к нам, понимаете ли, милости просим!..

И все. И счастья юниору было не занимать.

Он сходил в армию по большому счету – на севера. Дедовщина? Так у детдомовского мэна – вся жизнь измена. И ухорезовская дедовщина ему – обычный пляжный режим: ударили – лежим. Еще раза дали – мы еще удале. Славу били крепко, так, что к лицу семь на восемь, словно сапожными гвоздичками, приколотили ему лютую ухмылку. С ней он и жил, готовился в академию. Иногда разыскивал меня, приходил поговорить о каверзах службы милицейского человека и почитать толковые словари. А бывшая жена ему – чай, кофе, хорошие манеры. Пигмалионила от всей своей души, а потом говорит, в таком барственном расположении:

5

Иду пешком. Октябрь, октябрь…

Разве с такими холодными чувствами уходил я в девяносто третьем из окруженного Дома Советов! Помню только, шел по битому стеклу, аки матерый йог. С тех пор не видел столько битого стекла. А поддержи нас тогда все эти бабкины дети с обрезами, глядишь – и бабка бы жила, и смрад не стал бы воздухом России, которую оседлали воры.

Смерть смерти, как и жизнь жизни, – рознь.

… Один загадочный попутчик рассказывал мне в поезде, что когда обыскивали карманы убитых у Останкинского телецентра, то у некоторых обнаруживались оплаченные квитанции на гроб. Однако на морозном тогда, как и сегодня, рассвете их дровами наваляли в грузовики и свезли в крематорий. Всё у нас записано, господа победители. И, сдается мне, что месть мертвых будет страшна, что она уже началась.

«Зрю тя гробе и ужасаюся видения твоего, сердечно каплющия слезы проливаю… Смерть, кто может избежать тя? Увы смерть, земля бо наше смешение, и земля покроет нас… О человече… аще доидеши величества сана и всея мудрости и храбрости навыкнеши, сего же друга не минеши, но земля еси и паки в землю поидеши»

10

.

Часть вторая

Ночи ворона

1

По сути, я делался занудой и внутренне одиноким дядькой. Не окончательно, но уже опасно одиноким. Бывают, выходит, случаи сумасшествия и от счастливой любви.

Уже четвертый день я живу в Китаевске. С болью сердечной вспоминаю лицо спящего сына. Сплю в обнимку с радиотелефоном, но Аня не звонит. Алешка не возвращается. К его поискам я пристегнул всех своих значительных знакомцев. Сам стою как на посту и все смотрю в окна.

Идет пора сиреневой зимы. Гнетуще метет сыпучие снега с юго-востока, со стороны Свято-Духова женского монастыря архиерейского подворья. Два с половиной века тому, как он был поставлен русскими поселенцами и казаками для защиты от набегов джунгарских каганов. Тогда деревянные церкви пришли на богатый Алтай вместе с преподобным Макарием. Гражданская война здесь закончилась позже, чем в России. Опытные уже богоборцы дружно накинулись на степные монастыри, миссионерские станы и часовни. А после войны с Германией в крае и вовсе-то осталось три храма: Покровский собор в Горнауле, Успенский собор в Убийске и Михаило-Архангельский храм в Бубенцовске. Каганы были здесь. Они никуда не уходили. Но храмы снова росли и сходились, как пальцы в щепоть, которая сильней кулака потому, что люди творят ею крестное знамение и ею же кладут малую копейку в кружку для пожертвований. Вот и моя Аня со ящичком для сбора пожертвований все ездит, наверное, на лошадке по степным деревням.

… Однажды родитель водил меня в цирк на сцене. Мне долго снилась потом артистка неземной, по моим представлениям, красоты, блестящая, как змейка, в черной парче с чешуйчатыми блестками. Через голову она ловко снимала с себя кольца огромного удава. Кольцо за кольцом падали к ее ногам. Это зрелище слилось в моем сознании с образом моей Анны-храмостроительницы. Не я ли этот удав? Или отец Христодул, терзающий ее послушаниями? Я еще раз убедился, что ничего случайного в судьбе нет. Отстранившись от единственно уже родных, я понял, как мне мнилось, истинные причины своей внутренней смуты и ехидного письма к о.Христодулу: похоже, я спасовал перед стоящим делом. Не потянул. Зажил в слове, ушел из живой жизни. Наверное, силы мои ушли в бумажные слова, и слова подменили дело. Что во мне безвозвратно крушилось? Что?

«Я красиво замощу дворик перед храмом. Как в Яровом…» – ворковала Анна, ясная и понятная.

2

Наташа не отходила от Греки, ночевала вместе с трубочками и краниками в его скорбных апартаментах – реанимация называется. Два дня не звонила мне – и вот звонит:

– Это ранимация, нянечка тетя Наташка Хмыз! Партийная кличка – Флюгер. Дохтура книжных наук Шацкого – можно?

– Как там дела, Натаха? Где ты там куришь-то?

– Курить, Петя, я бросила. А ты бери батюшку, бери кропила, кадила, тащи елея, смирны, иссопа – все, что подобает.

– Ты его бальзамировать намерена?

3

Отец Глеб ждал нас у кафедрального собора. Мы чуть задержались потому, что по дороге меня вдруг стало мутить.

– Остановись, друг Сальери! – еще пребывая в эйфории, попросил я Юру. – Скажи, ты в курсе, что гений и злодейство – несовместимы? – и зажал рот носовым платком.

– Это ты несвежей водки натрескался, Моцарт, – сказал он. – Беги к киоску – там урна. Сунь два пальца в рот – и пройдись по всей клавиатуре, Амадей. Потом купи мятных лепешек – и жуй, пока я не дам команду «отбой».

Так я и сделал, невзирая на мороз «со с ветром», как говорят старые сибиряки. А у отца Глеба за четверть часа ожидания губы стали синее глаз. Покуда мы крутились, чтобы подъехать к нему поближе, я видел, как он перекладывает из руки в руку старенький свой саквояжик. Завидев нас, он перекрестился и нырнул в теплый салон машины, как в холодную иордань, если судить по его судорожному дыханию.

– Задержались! Простите, батюшка! Благословите! – заорал я весело.

4

… Когда я чувствую талант в человеке – и не обязательно художественный – на душе моей становится легко и празднично. А если я пьян, то хмель покидает голову. Габышев с лицом братьев Кеннеди и Гендын с лицом китайца бурно одобрили наше решение, о котором вскоре знала добрая половина миллионного города. Нас не любили власти, но любили горожане, горожанки и селянки с теми же селянами.

Вскоре были проводы от Гендына. Гендын снимал тогда трехкомнатную квартиру на Серостана Царапина в районе общественной бани. Он наварил браги, мы выпивали, пели. Юра стал раздавать наше имущество. Человеку по фамилии не то Кусиков, не то Пусиков он отдал мои часы, говоря, что скоро мы с ним разбогатеем. Кусиков незаметно исчез. Стали искать, высказывали предположение, что он пошел пропить мои часы, но оказалось, что он в ванной комнате проверял часы на водонепроницаемость. Там же прислонился к стене и заснул стоя.

Мои часы шли. Время – деньги, и они кончились, вещи розданы. «И приспе осень…» – пора на поезд.

Похмельный и простой, еще более похожий на юного Дэн Сяопина, Гендын сказал:

– Денег нет. Аванс через неделю. Чем питаться-то, кери, будете на пути к славе?

5

Марианна Васильевна Коробова, Маня, была передана нам по наследству сибирским поэтом Иваном Шубиным. Во время оно Иван Шубин потрясал Москву своей изысканной простотой, а его приезды в столицу были похожи на явления ей старца Григория Ефимыча. Творческая элита андеграунда начала семидесятых годов двадцатого века трепетала, внимая его опусам, подобным этому:

Или:

С ним дружили режиссеры и писатели Евгений Баритонов и Валерий Смелякович, киноактеры Виктор Вавилов и Паша Сашечкин, поэты Лианозовской группировки и Людмила Митрашевская. Сам Андрей Сходненский – кумир «шестидесятников» – называл Ивана «сибирским киником». Вот он и осваивал теснины Москвы как представитель сибирской «пятой колонны» и был как бы нашим квартирмейстером. Иван и познакомил меня с Маней Коробовой, к которой я поселил Юру.

Эпилог

Мои друзья разбились на стосороковом километре от Убийска, взлетев в небо с трассы на скорости около двухсот километров в час. Зачем-то же я остался жить здесь, внизу?

2006 г.

РАССКАЗЫ

В монастыре

1

Утро было чудно синим, как забытое льняное поле.

Пора бабьего раннего лета из самых недр России взывала о себе к иссыхающим людям. Если иметь живое еще сердце, то ее, эту пору, можно было принять за стареющую красавицу, которая решилась уйти в невесты Господни. Но по доброте сердечной она явилась проститься с мирянами в своей девической, никому не нужной красе…

Так усталая мать беспомощно грозит жестоким детям: «Вот погодите! Умру – попомните…»

Этим сентябрьским утром Батраков снова влюбился в осень, как влюбляются в детские фотографии привычной жены.

Батраков недосыпал – Коленька подрезал орлиные крылья суток до цыплячьего размаха, но, вопреки расхожим представлениям о времени, жизнь не понеслась вперед и вскачь, а плавно растеклась вширь. Так холодное коровье масло на красную Масленую солнечно, жёлто и радостно растекается по черным чугунным сковородкам.

2

В дороге Батраков коротко познакомился с мужем дородной Екатерины Христофоровны, который впервые решился переступить порог православного храма и начать воцерковление прямо с монастыря. Это был молодой еще, некурящий отставной полковник высокого роста, несколько затруднявшего ему водительскую свободу. Цыганские сливовые глаза отставного полковника были влажны и остры. Они сидели в припухших мешочках, как стрелки в наспех отрытых окопчиках на господствующей высоте, из которых бдительно простреливали недальнюю дорогу. Звали его Ярославом.

– Что происходит с генералом Трошевым, Ярослав? – спросил Батраков, слушая как жены их, начавши о погоде, помалу втянулись в разговоры о безбожных ценах. – От него ждали многого…

– Башню клинит… – объявил Ярослав и попытался повертеть красной шеей. Шея похрустывала и канцелярски шуршала. Взгляды их встретились в зеркальце заднего обзора и полковник переспросил:

– С Трошевым, вы говорите?.. А что с ним происходит? Вы лучше спросите: что с нами, полканами, происходит… Были беззаботными – стали безработными… Катя вот меня на довольствие поставила, а не она бы, родненькая, – так прямо хоть в петлю ныряй… Стреляться, брат ты мой, патронов нет. – И он снова похрустел шеей. – У вас какое звание, Михаил?

– Раб Божий… – усмехнулся Батраков, прижимая к себе осовевшего Коленьку. Тот открыл сонные глазки и подтвердил:

3

Как же чудно устроился деревянный монастырский посад!

На отрубе старого села, возле песчаной усновосприимной горки он встал в страшной неземной красоте, понимающий печальное небо, отвечающий ему деревянными куполами-сродниками. Из дьявольского плена обещающий этой лазурной синеве верность и послушание.

Как, на эхо каких дедовских молитовок отозвались бедные кошельки мирян? За семь лет встали здесь и два храма, и банька, и общежитие насельниц с белыми занавесками на оконцах, и хлев, и птичий дворик. Все это пахло свежим, умиренным, но не умершим деревом и фимиамом. Здесь все говорило, шептало, пело: «Мир!»

– Проходите! – остановилась одинокая монахиня с ведром, завидев паломников. Она переложила дужку ведра из правой в левую руку и указала на храм. – Там у нас летняя церковь… А зимняя – там, на погосте…

Говорила она негромко и ровно, но слова ложились на слух, как на пух.

4

В храме малолюдно.

Батюшка служил один. Он – высок, тощ, молод и как-то по особенному чист, несмотря на созвездия и кружево конопушек по бледному лицу.

Горели, потрескивали свечи и ангельски пели монахини, вставшие не на крыльце-клиросе, а полукружьем, обративши лица к регентующей.

Служба длилась уже около трех часов.

Коленька, как выяснилось, был еще мал для такого послушания. Когда Батраков отпустил его на пол, то он потопал осмотреться. Он держал себя до поры как всякий послушный и в меру любопытный ребенок. Однако каким-то чудесным чутьем он распознал со спины утреннюю монахиню и решил выразить ей свои чувства. С криком «аминь!», который должен был сказать окружающим о том, что он, Коленька, тоже не лыком шит, маленький Батраков с разбега врезался в черные одежды той монахини. Она качнулась, едва не выронив молитвослова, но даже не повернула головы. Пение ее длилось ровно и благостно. Батраков схватил Коленьку на руки и выскочил во двор – он понял, что ребенку уже невмоготу, что ему надо двигаться.

В июне

1

На все вопросы о том, что же приключилось на старом кладбище, Коленька не отвечал. И следа румянца не проступало на млечном лице ребенка. Батраков прижал его к себе – сын заплакал молча, как взрослый мужчина.

– Папка… – шептал он. – Папа…

– Я здесь, Коля… – Батраков, приткнул его лицо к своему плечу и стал поглаживать по затылку и косицам. – Давай споем: как на Колины именины…

– Они хотели меня унести… – Коленька повернулся к отцу, и глаза его были полны обиды, но не страха. – …за темные леса, за кр-р-рутые гор-р-ры… – Чтобы быть правильно понятым, он даже букву «эр» произнес старательней, чем всегда.

Не зная, что же все-таки приключилось, Батраков посоветовал Коленьке:

2

Давным-давно вечный «командировочный» тесть привез из Вьетнама американскую компрессионную винтовку «Кросман» сто второй модели. «Воздушка» мирно покоилась в одном из домашних чуланчиков. До той поры, когда Коленька подрастет, войдет в рассуждение и займется отстрелом воробьев в подсолнухах, винтовку не трогали без нужды. Била она почти бесшумно, а пульки были притягательно красивы оттого, что покрыты тонким слоем меди. Когда Батраков смотрел на медь, у него становилось солнечно на душе, и мысли обретали стройность. Рассудок его уже не вздымал донного ила ненависти: какая-то грязная безмозглая тварь напала на Коленьку и до крови рассадила милую Наташину голову! Тут сам вид оружия ублажал предчувствием черной мести.

Патронов было еще пачек десять – он взял в запас сорок штук, насыпал в карман камуфляжа и надел его. «Перестреляю всех, с-собаки!» Сказывалось недовольство своим нынешним положением странствующего актера, своей болезнью и вечным отсутствием в доме Наташи, которая, казалось, канула в бучило церковных дел. Бучило это всасывало и уже не отпускало Наташу. А она тянула за собой и его грешного, и безгрешного Коленьку, и Марианну Федоровну, и соседей. Она страшно уставала, в доме не смолкали телефоны, и уже никто не брал трубок, зная, что звонят Наталье. Батраков помогал ей чем мог, но был не настолько набожен, чтобы с утра до ночи биться лбом об пол в молитвенном радении.

– Мишка, не вздумай! – услышал он голос Наташи. Она стояла в дверном проеме чулана. Лица и глаз ее было не рассмотреть в «контровом» освещении, но в голосе еще звучало эхо плача. – Не вздумай, Миша – это мистика… Это выше нашего понимания…

– Курить хочу… – Батраков прицелился в треугольник распахнутого под самою крышей окна мансарды.

Она не слышала. Вся эта история его болезни и наступившая ломка курильщика табака не казалась ей чем-то значительным.

3

… Прошло около часа пути – и вот они, сады смерти.

Батраков так и подумал: сады смерти. Видно, какой-то пьесой навеяло.

Ему нужно взойти на пологую горушку, миновать новую часовню – и вниз, к фамильному, некогда деревенскому кладбищу Перовых, которое теперь находилось в холмистых кущах городской окраины.

Батраков приостыл в виду этих садов.

Как режиссер, он увидел сцену со стороны: человек с ружьем. Сейчас пойдет к часовенке, встретит там лысенького господинчика: где бы, мол, разжиться кипятком, товарищ? Без кипятка, товарищ, совсем плохо – совсем приостыл.

4

Медово пахло хорошими свечами.

Батраков, как умел, молился о прибавлении ума. В полумраке часовни он вспомнил, что давно не ходил к причастию, щадя больные ноги, что перестал сдерживать мелкие обиды на Наталью, которая уже не была ему келейницей, как прежде, а вся принадлежала новостройке. И оттого, что она редко бывала дома, что приходила выжатой и усталой, в нем, в Батракове, легко вскипала уязвленная супружеским одиночеством душа.

«… Я бы помогал ей, был бы на посылках, но как? Верни Ты мне ноги, Господи – я пойду! Ты дал мне, Господи, пылкое воображение – как мне гасить его, когда я не вижу жены изо дня в день? Потом уезжаю на гастроли – и снова не вижу ее… Потом посты… И близость тает… На пустом месте взрастает горечь одиночества… И я уже не знаю, как ее обнять, что ей сказать… Я – пустое место, я старая бычья кожа, натянутая на некий обруч ее судьбы. Жизни-то наши пошли порознь – как быть? Мы строим храм, но почему рушится во мне мир, Господи?! Ведь есть же, Боже мой, простые человеческие страсти… Не в монаси же мне подаваться, бедному актеришке? Какой из меня мних – грех один? И каким же мрачным я вижу свое будущее – черней небес! Просвети же Ты мой разум, Господь милосерд! Я утратил смысл существования! Устал… Вспотел мыслями…»

Как разговаривают с Богом? Батраков говорил с Ним, как со столоначальником, словно составлял объяснительную записку о своей нерадивости, а иначе не получалось. Потому он не верил, что будет услышан. Не верил, вот беда…

Он застывал, когда нить молитвы ускользала, когда слова не нанизывались на эту ниточку, а рассыпались по деревянному полу часовни мелким бисером…

В поезде

Смеркалось, как заведено.

Поскрипывал тайными сочленениями чистенький вагон. Неугомонные колеса выговаривали: тяжело – хо-лод-но… хо-лод-но…

Коленька Батраков на четвереньках ползал по коврику вагонного купе и катал свой джип, рыча, как тигр-р-р-р-р…

– Куда же ты едешь, оголец?

Единственный пока попутчик, чья шевелюра уже унесена ветрами времен, снял очки для чтения и обратился к маленькому Батракову со свойской улыбкой. Такой, с которой во всем, наверное, подлунном мире обращаются к несмышленышам. Несмышленышем чувствовал себя в таких оборотах и сам стареющий Батраков, как бы становясь со своим ребенком единым существом и принимая в душу некое саднящее напряжение.