Добровольцем в штрафбат

Шишкин Евгений

За крутой нрав Федора Завьялова прозвали "бесова душа". Он получил срок за бытовую поножовщину и должен искупить свою вину. В лагере Федор подает рапорт: просится на фронт. Его ждут штрафбат и боевое крещение на Курской дуге, он проходит долгой фронтовой дорогой, которая никогда не бывает гладкой. Казалось бы, Победа совсем близко, но судьба опять испытывает Завьялова на прочность.

Часть первая.

БЕСОВА ДУША

1

В избе влажно блестит выскобленный, вымытый пол. Танька у порога отжимает над ведром тряпку.

— Не топчи тут мне! — покрикивает она на старшего брата Федора и щурится на редкие золотые пылинки в столпе солнечного света.

Солнце уже сползло на западный небосклон, но еще ослепительно-живо, оранжевым светом ломится в распахнутые окна. Лучи сквозят между алых шапок распустившейся герани, ударяются в большой никелированный самовар, который стоит у подтопка возле беленого бока русской печи. Осколки разбитого о самовар солнца зыбкими зайчиками лежат на створках громоздкого буфета, на строченом подзоре высокой кровати, на толстой матице, где на гвозде висит керосиновая лампа, и наконец — на темном резном окладе зеркала, в серебряное озерцо которого глядится Федор.

Он зачесывает русый волнистый чуб набок Гребень у него, однако, плох, щербат. Вот и опять один зуб погнулся и слегка царапнул висок

— Тьфу ты! — злится Федор, берет с подоконника нож с деревянной ручкой, и непутевый зуб гребня с легким щелчком отскакивает от лезвия.

2

Выйдя за калитку, Федор остановился посреди улицы. Поверх крыш домов посмотрел на синюю луковку церковного купола, на крест, сияющий в закатном огне солнца.

«С другим завлекается… — Ядовитое сообщение Таньки засело в мозгу, точно пчелиное жало. — Опять, значит, приехал. Видать, соскучился… В пальте, в галстуке форсит…»

Церковная колокольня зияла пустым поруганным оком. Несколько лет назад колокол сволокли на толстых канатах с законного места, увезли на переплавку для пользы новой, обезбоженной власти; покушались и на весь храм Господень, даже рассчитали, сколько уйдет взрывчатки, чтоб обратить его в руины, но отступились — оставив единственный приход на большую округу. Без долгой ремонтной подправки худилась, темнела ржавыми плешинами церковная крыша; облезла местами синяя обшивка купола; кое-где пообсыпалась белая, некогда нарядная штукатурка; откололись лепные столбики оконных наличников, обнажив бурую кирпичную кладку. Но все же храм, капитально поставленный богомольными предками, еще знатно стоял посреди села, как древний бастион неискоренимого Православия, возвышая над купольной сферой свое знамение — крест с ажурными завитками.

В центре же села, фасадом к церковным воротам, через небольшую площадь, утвердился свежерубленый двухэтажный домина под железной, суриком окрашенной кровлей — сельсовет и правление колхоза, местная полномочная цитадель. На коньке, на долгом толстом шесте закреплено большое кумачовое полотнище. Сейчас, в безветрии, флаг смотрелся вытянутым красным чулком, и казалось, величавый златозарный крест слегка насмехается над его тряпочной фактурой, хотя тот и олицетворяет немилосердную власть. Но когда поднимался ветер, особенно пред грозою, когда трепетало поле и пошатывался лес, когда оперенье деревьев шумело и задиралось матовой изнаночной стороной, словно на бабе платье, тогда полотно на длинном флагштоке привольно расправляло кумачовое пролетарское тело, хлестало направо-налево воздух, рвалось вперед, распарывало собой встречь летящее небо и будто бы затмевало пасмурный допотопный крест…

По дороге, между церковью и сельсоветом, идти бы сейчас Федору на вечерку, но он постоял в раздумье и отвернулся и от флага, и от креста. «Городской-то гость зачастил. Ох, зачастил!» — мстительно подумал Федор, обжигаясь внутри себя обо что-то каленое, горячее огня. И быстро зашагал по улице на сельскую окраину.

3

Раменская молодежь в зимние холода и осеннюю непогодицу устраивала вечерки по домам: то у одного воскресное сборище, то у другого. По весенней поре, начиная с Пасхи и новоприобретенного советского праздника Первомая, когда достаточно отеплеет и подсохнет, плясала на улице, под окнами тех, кто зазовет. В последнее время облюбовала для гулянок ближнюю окраинную пустошь, по-за домом главного здешнего игрока Максима. Плясовое место постепенно обустраивалось: возле вытоптанного круга появилось несколько нехитрых скамеек, а затем, по наущению девок, парни соорудили небольшой дощатый настил, чтобы чечетка каблуков резалась звонче, пробуждала и пламенила плясовой настрой.

Еще издали услыхал Федор высокий, с резким ивканьем голос Лиды, бойкой, миниатюрной плясуньи — первой Ольгиной подружки. За припевкой следовала усиленная дробь каблуков под разливистый проигрыш двухрядки. Максим наяривал лихо. Самоучением и даровитостью он одолел ряды тальянки и хромки, и ловко резвились его пальцы на клавиатуре, стройно ревели растянутые меха. Стихали переборы проигрыша, умеривалась дробь, и из круга неслась тенорная частушка озорливого Пани, ухажера Лиды, столь же охочего до топотухи.

Снова частили ноги плясавших, взревывала гармонь, раздавался чей-то присвист, хохот, девичий визг. Вечерка в самом пылу!

4

К вероисповеданию Федор был безучастен: ни поясным, ни земным поклоном киота не удостаивал, персты в молебную щепоть не складывал, в церковь ступал по крайней необходимости — на отпевание усопших родственников. Танька же — вопреки — росла богомольна и веропослушна, от покойной бабушки Анны, отцовой матери, унаследовала истинную преданность и почитание Пресвятой Троицы. Елизавета Андреевна всегда по вечерам зажигала лампадку в красном углу и шептала молитвословные заклинания, соблюдала посты и любила праздничные церковные службы; Егор Николаевич пусть и не слишком строго придерживался православных канонов, однако неизменно после всякой еды и перед любою работой троекратно осенял себя крестным знамением, а на Рождество шел к заутрене. Семья Завьяловых, словом, богоугодна, лишь Федор вере Господней не подчиним, бочком стоял пред святыми иконными ликами. Его за это не корили, сожалели только, что к семейной традиции он не приник.

Федор не лез в себя, не доискивался, почему так случилось, кто поселил в нем религиозное равнодушие, просто все это оставлял за пределом своих желаний и потребностей. Но и против веры ничего худого, никакой каверзы не имел, равно уважителен и к атеисту, и к схимнику. Верят люди в Бога, не верят — их кровное, неотъемное право. Высится крест над церковным куполом — так, верно, и надо. Треплется на ветру безбожный красный флаг над сельсоветом — и так, значит, надо. Но что есть в природе, в мире, во всем устройстве жизни человеческой некая загадочная — и божественная, и дьявольская — сила, которая то убережет от чреватого соблазна и омута, то обратит судьбу в паутинку: прикоснулся к ней — и нет ее, скомкалась, — с этим соглашался и чудодействие признавал.

И уж наверняка не божественная, а дьявольская указка уводила его в этот вечер от безотказной полюбовницы Дарьи.

Он спустился в темную сыростную прохладу оврага, между кустами молодых лопухов и крапивы пошел на чернеющие впереди углы крыш, беспросветные лохмы деревьев. В какой-то момент он вздрогнул от неожиданности, пошатнулся и остолбенел. Привидением мелькнуло светлое знакомое пальто. Он заметил его наверху, на краю оврага, там, где шла безоконная длинная стена сарая, возле которой лежали старые бревна. Днем на этих бревнах, на припеке, посиживали пацанята, плевались из папоротниковых трубок, лупили из рогаток по воробьям. Вечером здесь всегда было безлюдно, укромно; в позднюю пору оврагом ходил исключительный житель. Савельев и Ольга, должно быть, на то и полагались.

Не так много минуло времени с той поры, когда Федор впервые поцеловал Ольгу — не мимоходным, чмокающим поцелуем, а полноценным, безудержным. Потом он с веселой гордостью вспоминал первозданный вкус ее губ, застенчивую неумелость ее объятий. Она целовалась тогда еще безответно, жестковато, не по-Дарьиному: задыхалась от поцелуев, сильно зажмуривала глаза и всего пугалась — сторонней подглядки, чуждого шороха, собственной дозволенности. Со временем Федор добился от нее потачек, растормошил опасливую девственную страстность и уже обнимал Ольгу расслабленную, с мягкой услужливостью приопухших горячих губ; гладил ее по груди, по бедрам, хотя порой, спохватясь, она делала ему наивно-взыскательный выговор за подобные вольности. Теперь ее, предательски сговорчивую, жал Савельев — без долгих ухаживаний доступился к ней.

5

Глухой ночью возле лесной сторожки разразился лаем крупный серый кобель. Темный лес загудел собачьим «гавом», зазвенел эхом. Птица перепелка встрепенулась в траве и спросонок слепо полетела в безлунную темень, зацепляя крылами ветки.

«Кого несет?» — проворчал дед Андрей, приподнялся на лежанке. Он сообразил, что кобельев брех поднят на человека: волк летом смирен, лось, медведь, кабан ночью из своего логова не попрутся — незачем. Но только дед Андрей успел додумать это, как собачий лай оборвался; в лесных стволах смолкло и эхо. «Видать, свои. Надо посветить».

Он нащупал в печурке спички, зажег в фонаре свечу. На бревенчатую стену сторожки, протыканную пепельно-зеленым мхом, упала лохматая старикова тень с большой взъерошенной бородой. Хромая, стуча деревянной ногой по некрашеным половицам, он вышел на крыльцо и, еще не различив впотьмах гостя, услышал его частое дыхание.

— Кто такой?

— Это я, дед Андрей! Я! — голосом внука отозвались потемки.

Часть вторая.

ПЕКЛО

1

Весной сорок третьего года напряжно пыхтели на российских железных путях паровозы. Круглосуточно, выдыхая в небо черно-сизый дым, волокли на западный рубеж войны в вагонах и на открытых платформах непересчетно вооружения и облаченного в гимнастерки народу. Среди вагонов с живой силой, свозимой на фронт, попадались особенные. Люди в них ехали отдельного пошиба, покуда не в военной униформе, но равно одетые в ватники. Вот и сейчас на одной из путейских жил маленького полустанка в центре России, временно приостановя ход, стоял состав из той категории. В открытых дверях товарных теплушек, облокотясь или навалившись грудью на ограждающие выход доски, тесно стояли люди в сереньком, Они курили махру, жмурились на солнце в чисто-голубом майском небе, шумно балагурили. Беззаботные, податливые хохоту и шутке, они, казалось, катят на веселую гулянку с щедрой выпивкой.

Вдоль вагонов прохаживался высокий худосочный солдат с винтовкой на узком плече, в широченных штанах, в пыльных ботинках и грязно-белых обмотках. Винтовка с примкнутым штыком иллюзорно удлиняла и без того долгую тонкую фигуру дозорного. На острие штыка время от времени ослепительно вспыхивало отражение солнца. Оживленная толпа из вагонов язвительно, но незлобиво покрикивала солдату, раздразнивая на пререкания:

— Эй, каланча! Ты откуда родом будешь?

— Ишь вон! Не сознается. Тайна военная.

— А ты сколь на войне немцев убил, оглобель?

2

Похоронку принесла в дом Завьяловых почтальонша Дуня. Отдала ее Елизавете Андреевне бессловесно, обтерла кончиком головного плата губы и поскорее подалась из избы, чтоб не видеть чужого страдания.

«Смертную» бумагу Елизавета Андреевна подспудно ждала с первого дня разлуки с Егором Николаевичем. Мучаясь неотвязным предчувствием и кляня себя за это, ждала обреченно, — ждала сквозь преграду сокровенной надежды, сквозь заслон ежечасной мольбы. То ли само прощание с Егором Николаевичем сулило ей вдовью участь, то ли чуткое женское сердце знало наперед о таком исходе. Еще не прочитав текст в листе, Елизавета Андреевна в движениях почтальонши Дуни прочитала смысл. И бумага была уже не известием, а подтверждением. Имя, фамилия и пять букв, слитых в короткое зловещее слово «погиб».

— Егор! — вскрикнула она, будто позвала мужа. Но на самом деле окликнула вселенскую пустоту.

Танька подскочила к матери, заглянула в похоронный лист, отпрянула, недоверчиво уставившись на материны плечи, которые затряслись в плаче. И вдруг завизжала:

— Не… Не-е-е! — Выбежала опрометью из избы.

3

Паровоз запыхтел вхолостую — состав остановился. Дверь, открываясь, шумно поползла вдоль вагона.

— Выходи! Все выходи! — раздался чей-то голос снаружи, и луч фонарика обежал внутренности теплушки.

Ясная звездная ночь покрывала место, куда «штрафников» привезли к высадке.

Новоприбывших без проволочек отвели в батальонную казарму. Казарма — не лагерный барак: здесь не нары, а койки с ватными матрасами, с подушками и суконными одеялами. На завтра, как сводят в баню и обмундируют в военное, обещано и постельное белье. У бывших зэков радостно щебетнулось сердце. И впрямь почти воля!

— Отбой! Всем отбой! — сказал сопровождающий офицер, проверив людей по списку.

4

Еще до великого схлеста на Курской дуге земля страдала от тяжести орудийного металла. Только с немецкой стороны на один километр фронта натрамбовали до полусотни танков и самоходок, сотни артиллерийских пушек и минометных стволов. Две тысячи бомбардирующих и истребительных самолетов целили свои носы в ту же сторону, в курское небо. Немецкая Ставка в Растенбурге, Гитлер, «свастиковый» германский генералитет пестовали грандиозную наступательную операцию «Цитадель». С юга, со стороны Белгорода, и с севера, со стороны Орла, стальные челюсти, выточенные из немецких танковых армий, должны были сомкнуться и раздавить Курский выступ — положить начало успехам в летней кампании сорок третьего года. Скомканное, замороженное наступление под Москвой, пораженческий итог и разгром Паулюса на Волге… — третий сбой военной машины стоил хребта «третьему» пресловутому Рейху.

Москва тоже не благодушествовала. Властный Верховный Сталин, взыскательно-неустанный Жуков нашпиговывали фронты Курского выступа равновесным и преимущественным по сравнению с противником числом стволов и людским составом в оборонительные ряды. Дотошный военный историк спустя годы подсчитает, что одних траншей и окопов на фасе оборонительных районов было отрыто на пять с лишним тысяч километров, а стало быть, если сложить в один рукав, — от Москвы до Байкала. Шел третий год войны, и воевать с немцем уже научились. На самом горьком, адовом опыте.

Грозовым предчувствием жила курская лесостепь. Туда, на Центральный фронт Рокоссовского, на передовую, в поддержку противотанковым подразделениям, и перебросили штрафной батальон, в списках которого значился рядовой Федор Завьялов.

Грузный, с двойным подбородком, с толстыми в темной поросли руками, в сапогах последнего размера, командир батальона капитан Подрельский выступал перед строем:

— В бою назад не смотреть! При любой попытке драпать — сам, вот этой рукой, — комбат поднял вверх огромный кулак, — пристрелю! Кровью отмыть вину перед Родиной! — высокопарно выкрикивал он.

5

Терпение лопнуло июльской ночью.

Артиллерия Центрального фронта, дабы подкосить замышляемое на утро наступление немцев, упреждающе навалилась плотным огнем. Залпы дальнобойных гаубиц, «катюш», минометов вздыбливали и пожигали вражеские линии, и казалось, после такого грохочущего, каленого смерча ни один фриц, ни один жук навозный не сможет выбраться из своих щелей, из-под обломков расстрелянного наступательного плана… Однако все вышло не так С просчетами. Упреждающий удар пришелся не совсем в толк Снаряды подчас накрывали не конкретные цели и позиции, а пустые территории. И когда утренне посветлело, фриц, по всем меркам укомплектованный, вполне освоился в поизменившейся обстановке и намерения атаковать не сменил. Теперь уже на русской половине фронта корежилась в огне земля. С оглушительным воем пушечно-минометный рой снарядов ухнулся на первые рубежи обороны, и все живое и неживое застонало, окутавшись взрывным огнем, дымом, пылью, гадким запахом толуола. А когда небо над позициями рокочущими волнами прошили пикирующие бомбардировщики, полоса обороны превратилась в рыхленое пекло. Даже в несколько накатов блиндажи тяжелыми разрывами выворотило наружу. Вместе с потрохами…

— Началось. Дождались; — шептал Лешка Кротов, часто облизывая губы и сплевывая в песок.

— О, как молотят, сволочуги! — зло изумлялся моряк.

— Для танков дорогу ложат. Счас попрут, — предупреждал Бурков.