1919 год. Гражданская война перевалила Уральский хребет и окатила кровавым приливом сибирские просторы. Коренной чалдон Степан Зыков возглавил отряд партизан и отбил у колчаковцев уездный городок, помог поднявшим мятеж большевикам и… был расстрелян красноармейцами вместе с женой на пороге собственного дома…
Велика и щедра сибирская тайга, неисчерпаемы ее богатства — мед, пушнина, орех. И люди, живущие в тайге, широки и привольны душой и телом. И каждую весну из больших и малых поселений уходят в тайгу на промысел старый и малый — бродяги — в надежде найти свою удачу. Вот и сошлись как-то у одного костра бывший политический Андрей, старый промысловик Лехман, да двое неразлучных друзей — Антоха и Ванька-Свистопляс…
ВАТАГА
Глава I
— Здорово, хозяюшка. А где сам-то? — Один — усатый, другой — щупленький парнишка с птичьим лицом остановились в дверях, с ног до головы облепленные снегом.
Высокая чернобровая Иннокентьевна, в черной кофте, черной кичке, как монахиня, подала им веник:
— Идите, отряхнитесь в сенцах. Нету его. В бане он.
— Может, скоро придет? — спросил одетый по-городски парнишка.
— А кто его знает. Поглянется — до петухов просидит. Париться дюже горазд. А вы кто такие?
Глава II
Месяц стоит в самой выси морозной ночи. Голубоватые сугробы спят. Горы сдвинулись к реке, и у их подола — городишко. Три-четыре церкви, игрушечная крепость на яру: башня, вал, запертые ворота. Улочки и переулки, кой-где кирпичные дома, оголенные октябрьским ветром палисады. Это на яру.
Спуск вниз, обрыв и внизу будто большое село — вольготно расселись на ровном, как скатерть, месте — дома, домишки и лачуги бедноты.
Городок тоже в снежном сне. Даже караульный в вывороченных вверх шерстью двух тулупах подремывает по привычке у купеческих ворот, да на мертвой площади, возле остекленного лунным светом храма, задрав вверх морду, воет не то бесприютная собака, не то волк.
Город спит тревожно. Кровавые сны толпятся в палатках и хибарках: виселицы, недавние выстрелы, взрывы бомб, набат звенят и стонут в наполовину уснувших ушах. Вот вскочил старик-купец и, обливаясь холодным потом, нырнул рукой под подушку, где ключи:
— Фу-у-ты… Слава те, Христу.
Глава III
Зыковские партизаны в этом месте впервые. Но население знает их давно и встречает везде с почетом.
Уж закатилось солнце, когда голова утомленного отряда пришла в село. На площади, возле деревянной церкви, зажглись костры. Мужики добровольно кололи овец, кур, гусей, боровков и с поклоном тащили гостям в котлы.
— Обида вам есть от кого? — допрашивал Зыков обступивших его крестьян. — Поп не обижает?
— Ох, батюшка ты наш, Степан Варфоломеич… Поп у нас, отец Сергий, ничего… Ну от правительства от сибирского житья не стало. Набор за набором, всех парней с мужиками, пятнай их, под метелку вымели. А придет отряд — всего давай. А нет — в нагайки… Ежели чуть слово поперек — висельница… Во-о-о, брат, как. Опять же черти-собаки…
— Знаю.
Глава IV
С утра Жук повел отряд дальше. Их путь был среди гор, в стороне от большака, напрямки, по ущельям, падям и узеньким долинам горных речушек. Древние засельники этого края, инородцы, частью были перебиты в гражданской склоке, частью бежали, куда глаза глядят, а иные притаились поблизости, в недоступных потайных местах.
И расстилались по пути горы, тайга, сугробы, вольный ветер и безлюдье. Редко, редко, в стороне — заимка, деревня иль село.
В это же утро оповещенные по заимкам кержаки сбирались в избу. Уж нечем было дышать, и Зыков предложил пойти на воздух.
Румяные, веселые лица баб и девок улыбчиво проводили кержаков. Бабы стряпали, топили печь, звонко перекликались.
Гараська остался в избе. Сидит, врет. Бабье смеется.
Глава V
Небольшой собор битком набит народом. Людской пласт так недвижим и плотен, что с хор, где певчие, кажется бурой мостовой, вымощенной людскими головами.
Редкая цепь солдат, сзади — мостовая, впереди — начальство и почетные горожане.
Все головы вровень, лишь одна выше всех, торчком торчит, — рыжая, стриженая в скобку.
Служба торжественная, от зажженного паникадила чад, сияют ризы духовенства, сияют золотые погоны коменданта крепости поручика Сафьянова, и пуговицы на чиновничьих мундирах глазасто серебрятся.
Весь чиновный люд, лишь третьегодняшней ночью освобожденный из тюрьмы, усердно молится, но радости на лицах нет: ряды их неполны: кой-кто убит, кой-кто бежал и что будет завтра — неизвестно.
ТАЙГА
I
Кедровка — деревня таежная. Все в ней было по-своему, по-таежному. И своя правда была — особая, и свои грехи — особые, и люди в ней были другие. Не было в ней простору: кругом лес, тайга со всех сторон нахлынула, замкнула свет, лишь маленький клочок неба оставила.
Деревня — домов тридцать, а кладбище за поскотиной большое, хватило бы на добрый городок.
Когда она появилась на божий свет, — никто путем не знал. Только дедка Назар, вот уже второй век коротавший, сидя на печи, говаривал, еле ворочая непослушным языком:
— Еще когда Петр царем служил, наша деревня-то народилась. Дедушка мой Изот Кедров, покойна головушка, с каторги быдто бы бежал да сел тут. Так и пошло, благословясь, от нашего кореню.
Земли в Кедровке было немного: кой-где по увалам и падям, вдоль речки, да там, на той горе, что приподнялась желтой лысиной над тайгою. Впрочем, мужик и не дорожил землей: ему тайга давала все — и белку, и соболя, и медведя, и орех. Но за последнее время стал падать зверовой промысел, вздорожал хлеб, — и тогда топор загулял по тайге, глубоко врезаясь в ее недра.
II
Назимово — большое стародавнее таежное село.
Недалеко от Кедровки, и сотни верст нет, — это не расстояние, — но жизнь там поприглядней. В Назимове и «царские преступники» — политики — жили, и книжка по рукам ходила, и грамоте кой-кто из парней кумекал: школа была.
Там церковь каменная, колокол большущий, как бухнет-бухнет — долго гул идет, есть священник, купцы да и от проезжей дороги недалеко. А проезжая дорога прямехонько упирается в уездный городишко, семьсот столбленых верст до города.
Однако греха и всяких поганых дел было много и в Назимове.
Торговый человек, Иван Степанович Бородулин, жил в двухэтажном доме с палисадником. Дом его по селу первый. Сам Бородулин мужик в соку, с большой черной бородищей, румяный, волосы в скобку, зубы белые, бабы его любят.
III
Лишь загудит весной тайга, бродяги надевают заплатанную торбу, берут жестяной котелок, суют за голенище отточенный нож и выползают на божий свет из черных бань, брошенных избушек, зимовьев, обросшие волосами, шершавые и почерневшие от копоти за долгую северную зиму. Выпрямляют согнутые спины, щурятся на солнце, ищут в синеве небес белый лебединый бисер, прислушиваются к хлопотливому крику плывущих с юга птиц и, покорные зову тайги, рассыпаются по ее звериным тропам.
Солнце еще не закатилось, но скоро спрячется за хребтом: вот дрожат последние лучи его на макушках дерев. Еще немного — скользнут мимо в сереющий вечерний простор и растают. Тихо внизу, а там, над тайгой, ветерок погуливает, шелестит хвоей, вздорит.
— Тюля, кроши чай-то, — октавой сказал плечистый лысый старик, по прозвищу Лехман.
— Есть, — отрубил Тюля, лет тридцати парень, с простоватым круглым, толстогубым лицом, и, крякнув, завозился у мешка.
Лехман — старичина дюжий, бородища изжелта-седая, огромная, прядями свалялась, нос с горбиной, взгляд угрюмый, брови густые, хмурые. А встанет, сутулый, да как гайкнет, — ох и рост же у деда, ох и голос — труба трубой… Лехман и есть, весь зарос мохом, по всем статьям лесовик.
IV
Только теперь почувствовала Анна, что Андрей и она — одно.
Когда наладилось у них с Андреем — веселая была, без песни не работала, а теперь словно подменили: тихая, молчаливая. А то — задумается, стоит столбом, у печки, неживая. Окликнут — вздрогнет. Бородулин сердиться стал.
— Я на тебя, Анка, штраф буду накладывать… Однако я тебя, девка, к себе в спальню утащу…
Но Анна строгим, укорчивым взглядом гасила купеческую кровь.
Давненько на нее Бородулин зарился: так, поиграть хотел. Надо бы Дашке отставку дать еще с осени. Анну приручить тогда — раз плюнуть, полагал купец, а теперича… Большого купец дал маху: у Андрея действительно рожа замечательная, благородный… без штанов, а в шляпе…
V
Завтра в Кедровке праздник. Каждый год в этот день из часовенки, или, как ее называли, полуцеркви, что стояла среди кедровой рощи, подымают кресты и всей деревней идут в поле, за поскотину, к трем заповедным, сухим теперь лиственницам — служить молебен.
После молебна начиналась попойка, а к вечеру угаром ходил по деревне разгул с пьяной песней, орлянкой, хороводами. К вечеру же заводились драки — кулаками и чем попало; доходило дело до ножовщины.
Пьянство продолжалось на другой и на третий день. За этот праздник вина выпивали много. В хороший год с радости: «Белка валом валит к нам в тайгу», в плохой год с горя: «Пропивай все к лешевой матери, все одно пропадать».
Вино всех равняло — и богатых, и бедных. У всех носы разбиты и одурманены головы, все орут песни, всем весело. Будущее, как бы оно плохо ни было, уходит куда-то далеко, в тайгу; мысли становятся короткими: граница им — блестящий стаканчик с огненной жижицей, пьяные бороды, горластые бабьи рты. Все застилает серый радостный туман, и сквозь него смеется тайга, смеется поле, смеются белки: «Бери живьем, эй, бери, богатей, мужик!» И мужик брал: тянулся к штофу, бросался вприсядку, махал свирепо кулаками, вопил в овечьем стойле, торкнувшись головой в навоз: «Й-эх, да как уж шла-прошла наша гуля-а-а-нка!..»
Проходили эти три хмельные дня — и все снова начиналось по-старому, вновь наступала серая, унылая жизнь.