Страх

Шмелев Иван Сергеевич

«С грустью гляжу я на снеговую гору в саду: она размякла, течет, продавили ее салазки. Март на дворе, кончилась зима. Вчера в первый раз подавали к чаю «жавороночков» из булочной. Такие они красивые, румяные, не наглядишься. Румяная головка с глазками из черничинок выглядывает из заплетенной косы как будто; но это не коса, а так сложены крылышки. Жавороночки прилетели – весна пришла. И радостно мне, и грустно. Всегда грустно, когда уходит хорошее. Много было зимой хорошего…»

С грустью гляжу я на снеговую гору в саду: она размякла, течет, продавили ее салазки. Март на дворе, кончилась зима. Вчера в первый раз подавали к чаю «жавороночков» из булочной. Такие они красивые, румяные, не наглядишься. Румяная головка с глазками из черничинок выглядывает из заплетенной косы как будто; но это не коса, а так сложены крылышки. Жавороночки прилетели – весна пришла. И радостно мне, и грустно. Всегда грустно, когда уходит хорошее. Много было зимой хорошего.

Я стою на размякшей горе и слушаю, как уныло благовестят. Я знаю, что начинается Великий пост. Но почему Горкин такой печальный? Он любит Великий пост, а теперь ходит повеся голову. И все в нашем доме и на дворе какие-то другие, – все шепчутся и украдкой заглядывают в окна. А сегодня утром матушка велела позвать кучера Гаврилу и спрашивала тревожным голосом, шепотком: «В городе был… ну как… ничего?» Гаврила смотрел испуганно и говорил боязливо как-то и печально: «Так-то на улицах ничего, тихо, а… чего-то будто опасаются, энтих боятся… а никого не видно, энтих… да их так-то не увидишь, они по чердакам хоронятся… в народе слышно так, говорят… бунту нету, а опасаются… всех дворников в часть скликали, и чтобы все ворота закрыть и на запоре держать». Я расспрашивал и Горкина, и плотников, но они ничего мне не объяснили, только руками машут. Что такое – не знаю, а что-то страшное. Про энтих я что-то знаю. Это, пожалуй, мигилисты, которых мясники бьют. Недавно били ножами, а то они хотят всех порезать и под свою волю покорить. Еще я знаю, что они какую-то химию вытворяют, гоняют зеленый дым. Будто даже и наш Леня гоняет зеленый дым. Он учится в реальном училище, вот и вытворяет химию, и такая вонь в комнате у него, – ихняя горничная Настя говорила, это дядина горничная, они на одном дворе живут с нами, только забора у нас нет, общий двор, родственники наши они, троюродные, – такая вонь, говорит, как самая нечистая… и будто он энтих вызывает, на зеленый дым… по ночам и являются к нему, душу им продает, как пан Твардовский, скорняк нам читал недавно. Я знаю, что это глупости, и Горкин мне говорил, но все-таки про это лучше не говорить. А старшая сестра сказала, что напрасно Леня «этим увлекается», – химией? – «может и в Петропавловку угодить». Я спросил, что это такое – «Петропавловка», а сестра сделала страшные глаза и сказала, что я еще маленький, не пойму. А Горкин и совсем не знает, и не велит мне болтать пустое. А про мигилистов у нас и на дворе говорят, ругаются. Недавно дворник Гришка, известный озорник, – его скоро рассчитают, только вот году исполнится, как отец скончался, – обругал старого кучера Антипушку: «Мигилист плешивый!» Антипушка перекрестился на такое слово и отплюнулся: «Язык отсохнет, каким ты словом человека обзываешь!» Это все равно, что нечистым обозвать. И вот все боятся, что и Леня будет мигилистом. Он уж и теперь не желает постное есть и не ходит в церковь, а дяденька его балует. На свою голову и набалует, долго ли до греха!

Я смотрю на продавленную гору, всхожу на нее в последний разок: хорошо глядеть сверху, через забор, на Донскую улицу, сверху она совсем другая. Сажусь на забор и вижу – жандармы куда-то скачут! Никогда тут жандармы не скакали, только за крестным ходом ездили всегда два жандарма, а тут целая толпа проехала, и офицер главный впереди. Случилось что-то?.. Потому-то, должно быть, и боятся, все шепчутся… и ворота велели на запор. Неужели энти начнут всех резать и под свою волю покорять? Меня забирает страхом, как бы не увидали на заборе. И все боятся, ни души народу, вся улица мертвая, пустая.

Слезаю с горы и вижу Горкина. Он ходит чего-то по мокрому катку, прямо по луже шлепает, не чует, что валенки промокли. Я кричу ему: «Ты же ноги промочил, как же ты в валенках и по воде, а меня все останавливаешь…» Он только отмахнулся, потопал на снежку, проворчал: «Не до валенок теперь». А что? Я беру его за руку. Он на меня не смотрит, и на глазах слезы у него. Спрашиваю его, чего это он плачет, папашеньку все жалеет? Он говорит, что всегда помнит папашеньку, да чего ж о нем плакать, в раю он у Господа… кому же и в раю-то быть, если не таким… ни одного человека не обидел, все о нем молятся… «Так о чем же ты плачешь?» – «Страшно тебе и говорить», – только и сказал. И я ему сказал, что и мне что-то с самого утра страшно, боюсь чего-то, и все, будто, боятся, а сейчас совсем страшно стало, жандармы куда-то поскакали.

– Разве поскакали? Ты когда видал? – спрашивает он тревожно.