Шкловцы

Шнеур Залман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ШКЛОВЦЫ

Шклов

пер. В.Дымшица

Я знаю одно местечко в Белоруссии, на Днепре. Называется оно Шклов

[1]

. Я там родился и ходил в хедер, потому-то и знаю его так хорошо.

Пламя жизни горит там ровно. Никто его чересчур не подкручивает. Экономят, как керосин. Оно, не вспыхивая и не чадя, светит как неугасимая лампада в Холодной синагоге

[2]

.

Часы там есть не у всех. Утром на Днепре раздается пароходный гудок, значит — десять. А вечером, когда пароход сипло спрашивает «В-в-ву?»

[3]

, значит, пора ужинать. Полвосьмого.

Там крутятся двое русских десятских в потертых фуражках, никто не ведает для чего и почему. Это местечко — «святая община»

[4]

, так что кто ж их звал и, вообще, на что они тут сдались? Если они все-таки цепляются, им подносят рюмку водки с куском халы, и они исчезают, только их и видели.

В тех краях еврейские девушки в теплых платках, накинутых на худенькие плечи, не пользуются духами. Потому и пахнут природными ароматами: сеном, свежеиспеченным тминным хлебом, земляникой. Вечерами сидят они на зеленых крылечках и тихонько поют. Так они тоскуют о суженом. А когда выходят замуж, другие девушки сидят на их месте и, тоскуя, жужжат, как заблудившиеся пчелки.

Читают газеты

пер. И.Булатовского

Когда-то, в «тучные годы», тридцать, если не больше, лет тому назад, Шклов еще не знал о газетах. Все новости узнавали из «Гамелица»

[17]

, единственным подписчиком которого был аптекарь. Волей-неволей шкловские евреи утоляли жажду из этого сомнительного источника. Ежели нет эсрога, так и бульба сгодится.

Пройдя через множество еврейских рук и ртов, залежалые новости из «Гамелица» здорово-таки объевреивались. Если принц Уэльский заезжал в Мариенбад, в Шклове знали наверняка, что, на самом деле, он соскучился по еврейской фаршированной рыбе, которой славятся мариенбадские кошерные рестораны

[18]

. Если Толстой проявлял интерес к еврейским преданиям

[19]

, то в Шклове уже было известно, что граф следует предписаниям трактата Брохес

[20]

и не сегодня-завтра примет иудаизм. Если Ротшильд

[21]

намеревался дать туркам заем, в Шклове сразу смекали, что речь идет о выкупе Земли Израиля… Все политические кризисы шкловские политики легко объясняли на пальцах. Каждый палец был державой, каждая линия на ладони — рекой с крепостью над ней. Между минхой и майревом седые спутанные бороды склонялись над географической дланью вещающего. В тусклом свете окошка на ней искали границы государств и народов… Но в самом разгаре спора вдруг раздавались хлопок по столу на биме и голос стоящего у омуда хазана, голос, который причудливо и печально начинал разливаться с появлением первой звезды в хмурых небесах и света первой лампы в бедном литвацком бесмедреше:

— 

Веху ра-а-хум йехапе-е-р овейн веле-ей яшхис…

[22]

Державы рассеивались как дым, рыба английского принца теряла свой еврейский вкус, а миллионы Ротшильда — свою ценность, и воодушевленные «политики», вослед хазану, затягивали в полутьме беспокойно и не в лад:

Воспитание в субботу

пер. В.Дымшица

Зимой, во время субботнего послеобеденного сна, в доме у дяди Ури хмуро, потолочные балки становятся ниже, окна запотели. Сквозь них, как сквозь пелену, видны лоскут холодного неба, заснеженная соседская крыша, темно-коричневый санный путь через замерзший разлив. По нему едут сани, узкие крестьянские дровни, и на далеком замерзшем пруду запряженные в них лошадки кажутся маленькими, ледащими. Жалко мужиков! Куда они едут в субботу в такой холод? Куда тащат своих пузатых лошадок?

Снизу оконные стекла в доме дяди Ури покрыты толстой коркой льда, будто их закапали стеариновой свечой. Становится на улице теплей — корка уменьшается, ударит мороз — растет. Прямо термометр. Для детворы это целое дело. Дети берут копейку и прижимают ее ко льду на стекле. Буквы с копейки отпечатываются наоборот… Пробуют прижать другой стороной монеты — опять то же самое. Дивятся дети, надивиться не могут.

Младшенький тоже проталкивается со своей позеленевшей копейкой, которую он невесть где подобрал… Он притискивает монету всеми своими слабыми, неловкими пальчиками. Его пихают, его толкают, он кричит: «Мама, гляди!» и припечатывает монету изо всех сил. Копейка примерзает к стеклу — все смеются. Младшенький принимается отколупывать ее ногтями, потом гвоздем. Лед трескается вместе со стеклом… А кто получит за это от папы-мамы звонких, что твоя монета, оплеух? Ясное дело, Велвл, одиннадцатилетний мальчик, который уже учит Гемору!.. Пусть не подучивает младших братьев отпечатывать копейки на стеклах. На тебе, новое дело! Копейки отпечатывать…

Однако этим «новым делом», отпечатыванием монет на стекле, удается заняться только по будням, когда приходишь из хедера домой пообедать. А в субботу? Что значит в субботу? В субботу деньги запрещены. Копейки лежат в карманах будничных штанишек. Ах, если бы сегодня можно было отпечатывать монеты! То-то была бы радость для детворы…

Бессмертный апельсин

пер. И.Булатовского

Едут два ящика апельсинов по синему морю. Апельсины алжирские, круглые, сочные, тяжелые; кожура у них с алым отливом — цвета африканской зари.

Хвалятся апельсины в первом ящике: «Мы едем в Варшаву, древнюю польскую столицу. О, что за белые зубы будут нас надкусывать, какие изысканные аристократические языки будут наслаждаться нами!»

Молчат апельсины в другом ящике, жмутся друг к дружке и краснеют от стыда. Им-то, слава богу, известно, что пункт их назначения — какое-то маленькое местечко в Литве, и бог весть, в какие бедняцкие руки они попадут. Ой, зазря они жадно впитывали сияние африканского солнца, студеные росы алжирских ночей, благоухание цветущей французской плантации. Быстрые смуглые руки юных мулаток срезали их с деревьев, бросали в бамбуковые корзины, неужели и это зазря?

Но мы еще посмотрим, кому повезло больше: апельсинам, приехавшим в Варшаву, или тем, что несколько позднее прибыли в Шклов, заброшенное местечко в Белоруссии, — и выведем из этого мораль. Вот первая партия апельсинов прибыла в Варшаву. Торговец фруктами разложил их на витрине пирамидами, и они засияли, словно клубки золотой пряжи. Однако недолго это продолжалось. В тот же день апельсины раскупили. Шумная жадная улица быстро их поглотила. Усталые люди рассовали апельсины по карманам, содрали грязными руками сочную золотую кожуру и швырнули ее на грязный тротуар. Слопали плоды на ходу, как собаки, без благословения

[40]

. Сладостный сок брызнул на пропыленные бороды, на засаленные капоты. На месте апельсинов в лавке уже лежат другие фрукты или даже овощи. Пропали аристократы! Только красивые кусочки кожуры еще валяются на улице, как остывшие лучи далекого жаркого солнца. И никто не понимает, что это валяются приветы далеких солнечных стран, вечно голубых небес. На них наступают, их переезжают колеса, их немилосердно отправляют в мусорный бак. С апельсинами покончено! Конец тому, что цвело и наливалось соком среди благоуханной листвы и падало в бамбуковые корзины под жарким благодатным небом.

Скотина

пер. В.Дымшица

Всю зиму стоит дяди-Урина скотина в тесном стойле, пристроенном к сеням. С маленького чердачка, расположенного под стропилами сеней, ей кидают ее ужин и ее подстилку — сено и солому — прямо в стойло.

Длинными зимними ночами, в сильные морозы и метели, слышат, просыпаясь, домочадцы дяди Ури, как тяжело дышит и глубоко вздыхает скотина в стойле, будто хочет сказать на своем коровьем языке:

— Му-у-у… Фу-у-у!.. Тяжелая зима!

Велвл, одиннадцатилетний мальчик, который уже учит Гемору, услышав глубокой ночью такой вздох, представляет, как два столба белого пара вырываются из коровьих ноздрей в холодном мраке. Он видит перед собой мягкие, добрые глаза коровы-мамы, которая уже на его памяти родила столько черных и бурых телочек и бычков, таких хорошеньких, шаловливых и глупеньких, — и всех их зарезал шойхет. Мама приносила телячью печенку с базара, тушила ее и рубила с луком… Вот и лежит теперь скотина в стойле одна-одинешенька — длинные ресницы запорошило изморозью, как мукой, — и думает, и вздыхает. О чем же ей сейчас думать, как не о своих телятках?..

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЛЕЙБА-ГОРБУН

Эпопея

Воруют яблоки

пер. В.Федченко

Недалеко от усадьбы дяди Ури, втиснутый между двумя огородами, стоит каменный дом — дом процентщика Лейбы-горбуна. Он выстроен из кирпича вперемешку с ломаным камнем, но крыт обычной дранкой, как и все остальные дома в Шклове, построенные, правда, из бревен. Их крыши, так же как крыша этого каменного дома, поросли зеленым с проплешинами бархатным мхом, скрывающим гниль и обнаруживающим старость.

Странный это дом… Два окна расположены на фасаде почти под самой крышей и глубоко врезаны в толстую стену, точно пара жадных, мрачных, глядящих на все с подозрением, глаз. Такие же глаза у самого процентщика… Ниже идет пузатая каменная стена. Она доходит до продуха, подвального окошка с железными прутьями. Это окошко всажено в раму из крепко сцепленных необработанных камней. Весь дом, кроме фундамента, сложенного из валунов, покрыт светлой штукатуркой; еще светлее — влажные пятна по углам. Откуда они взялись, никто не знает.

Допустим, еще можно объяснить, почему окна расположены так невероятно высоко, прямо под крышей: чтобы воры не залезли… Но вот зачем вмуровывать в стену, над фундаментом, обломок мельничного жернова, как раз на высоте четырех локтей от земли? Ключ к этой загадке мог бы дать тот каменщик, который однажды выстроил это вычурное сооружение. Но дом уже очень стар, и его создатель давно умер, унеся с собой в могилу тайну обломка мельничного жернова.

Как известно, умирает только бренное тело художника, но его искусство живет вечно! Вот и торчит оно, это его творение, из фасадной стены, — вмурованный обломок мельничного жернова. Вечно молод и вечно бодр, стоит он на страже, дождливыми ночами или снежными утрами разбивая лбы, ломая скулы и расквашивая носы тем, кто тащится вдоль стены. По большей части это случается с неместными, с теми, кто еще не знаком ни с домом процентщика, ни с проделками замурованного в стену демона.

В доме Лейбы-горбуна

пер. В.Федченко

После отвратительной истории с яблоками Файвка изо всех сил старался избегать встречи с Лейбой-горбуном и не ходил мимо его дома. На подвальный продух он и смотреть не мог. Железная решетка казалась ему теперь паутиной огромного паука, размером не меньше дурного побуждения, подстерегающего лакомок… таких как Файвка и его братья.

За Башевой, своей защитницей, Файвка следил издали, все время подглядывая за ней в заборные щели. Он любовался ее вишнево-красными губами, ямочками на румяных щеках, приветливым лицом и высокой грудью, рвущейся на свободу из-под блузок и платков. Ему нравились даже ее красноватые, всегда замерзшие руки.

Однажды Файвка случайно увидел, как Башева несет с рынка открытую корзину, полную ароматной зелени, то ли свекольной ботвы, то ли петрушки. Резкий контраст между цветом Башевиных губ и зеленью в корзине бросался в глаза, но оба цвета хорошо сочетались друг с другом. Одна свежесть состязалась с другой, и обе от этого только выигрывали. Файвка застыл как вкопанный. Мужское начало в нем, девятилетием, неясно ощутило благословение женственности и земли, пока Башева приближалась, мягко покачивая бедрами и корзиной с зеленью… Файвка слышал, что Лейба-горбун развелся со своей первой женой, что у него где-то есть взрослые дети, которых он и знать не хочет. Слышал Файвка и о том, что потом Лейба-горбун привез из деревни Башеву, бедную сироту и свою дальнюю родственницу, вырастил ее, как яблочко в саду, собственными скаредными руками и заточил в каменном доме, чтобы она там для него лежала на перине и рожала детей, Зельду и Хаимку, чтобы согревала его злую, горбатую старость… Все это Файвка краем уха слышал, но никогда еще не осознавал так ясно и отчетливо, как теперь.

Файвка покраснел и принялся теребить ухо.

Лейба-горбун благословляет

пер. В.Федченко

Лейба-горбун по-прежнему выискивал в миске с борщом размякшие кусочки хлеба, вроде тех, что прячут во время поисков квасного. А Гершка-учитель все пытался показать ему, что не зря берет деньги: он с важным видом поучал Зельдочку, выпевая слова на манер маршалека

[144]

, развлекающего сватов, пока те едят золотой бульон

[145]

.

— 

Позвал

внучка

Жучку!

 — визжал Гершка, вдохновленный высоким русским слогом, и тотчас истолковывал на нарочито исковерканном идише, дабы хозяин проникся верой в его глубокие познания в русском: — Этот

внучка, значит

, позвал собачка. Собачка за

внучка

, внучка за тот

бабка, бабка

за

дедка, дедка

, дедушка,

значит

, за репку…

Слушая Гершку, Файвка уже сам выучил наизусть всю эту запутанную историю. Делов-то! Файвка помнит наизусть и более интересные истории из Пятикнижия и Сварбе. И почему это он, Файвкин умный учитель, так радуется этим

дедке

и

репке

? Он, поди, никогда и в хедере-то не учился. Лучше бы перечитал, тыквенная голова, историю о царе Давиде и Башеве! Гораздо интересней… И зачем только эти гойские писатели из хрестоматии морочат голову еврейским детям? Они, поди, думают, что Файвка и его подружка Зельдочка круглые дураки. Разве так дергают репу? Репу дергают совсем по-другому. Не нужно никаких бабок, внучек, собак… Не дай Бог собаки! Зачем? Ну да, ведь без собак у мужиков никуда! А лучше чтобы вообще никого рядом не было, потому что репа, так уж повелось, растет в огороде у соседа-шорника, за пустой грядкой, которая отделяет их собственный огород от соседского. Файвкина мама, тетя Фейга, репу не сеет. Она не любит репу. От репы, говорит она, живот пучит… А вот шорнику как раз репа очень нравится, чтоб он был здоров! Перебираешься украдкой через пустую грядку, протягиваешь руку и нащупываешь густую репкину шевелюру. Репа широко расселась на грядке и торчит из земли полуголая, с синеватым отливом, как крестьянская девка, которая перекупалась, но стесняется выйти из воды. Она мерзнет, высовывая из влажной земли свои сочные плечи. Хватаешь репу за зеленые кудлы у самого основания, а она кусается — колется, значит. Но не страшно, оно того стоит! Выдергиваешь ее одним махом, такую круглую и неуклюжую. А она ужасно тяжелая, вся в комьях черной земли и с длинным белесым хвостиком. Очевидно, хочет тебя отпугнуть. Встряхнешь ее как следует, обобьешь землю, и она сразу становится легче, смиряется и повисает в руке: голая и гладкая, холодная и вкусная. Очистишь репу ножиком, снимешь свежую кожицу полосками, а кожица такая белая, толстая и гибкая, как выделанный пергамент. Обнажается мясо репы — ее истинное сочное тело, твердое как мрамор и сахарно-сладкое, с мягким горьковатым привкусом слегка выветрившегося хрена. Отрезаешь большой кусок и кусаешь, так что… а-а!.. Дерут за ухо?!

Вместо белого куска репы Файвка увидел нос картошкой, нос Гершки-учителя, а под носом — усики и пожелтевшие ощеренные зубы.

Ярмарочные чудеса

пер. В.Дымшица

На

Троицу

, это после Швуес, в Шклове большая ярмарка. Прибывают мужики со всех окрестных деревень; везут скот, подросших телят, лён, щетину, невыделанные овчины и остатки прошлогоднего зерна. Приезжают цыгане с лошадьми, кацапы из

Расеи

— с конфетами, оловянными игрушками, деревянными куклами и разноцветными платками. Местные евреи бегают, суетятся. Лавочники засучивают рукава, ставят к прилавку всех своих чад и домочадцев. А приезжие, незнакомые молодцы в высоких сапогах, с раскрасневшимися лицами устанавливают длинные палатки и разгружают в них полные телеги овчинных шуб, грубых сукон, легких немецких плугов и тяжелых русских топоров и серпов — всякого товара для деревенского люда. Все кипит и шумит три дня подряд. И над шумной толкучкой стоят жаркие испарения человечьего пота и скотьих тел. Ни на рынке, ни на окрестных улицах нет ни одного свободного колодца. Вокруг каждого столпились лошади и как через соломинку тянут холодную воду из ведер сквозь свернутые в трубочку губы… Потом обыватели обнаруживают — на то и ярмарка — в чае сварившиеся зернышки овса… и кривятся. Шамесы, раввины и габаи многих синагог молятся минху одни. Трудно собрать миньян. Зато на большой рыночной площади воздеты к небу оглобли понаехавших телег — целый лес деревянных рук. Кажется, они вместо захлопотавшихся людей молят Бога и за евреев и за мужиков, чтоб послал Он им всем добрую ярмарку, ярмарку доходную и удачную…

Дела дяди Ури никак не связаны со Шкловской ярмаркой, поэтому на

Троицу

его почти никогда не бывает дома. Он объезжает на пароходе все города по Днепру от Могилева до Киева и скупает по дешевке старую бронзу, шитую парчу, серебряный лом, а если попадутся, то и хорошие камни: старые драгоценности с «розами»

[152]

, с молочными опалами, с пластинками бирюзы — камнями он тоже торгует. У дяди Ури есть в

Расее

свои постоянные покупатели, главным образом, на Нижегородской ярмарке, которая бывает перед Рош-а-Шоне.

В этот раз дядя Ури тоже был в поездке. И Файвка решил сам изучить Шкловскую ярмарку как следует. Тетя Фейга не такая строгая, как дядя Ури, у нее нет времени присматривать за всеми сыновьями: что они там вытворяют и куда ходят. Раз и навсегда он, Файвка, должен почувствовать вкус

Сколько лет Файвка живет на свете, столько он видит ярмарку, но издали. Видит только задранные дышла, слышит только отдаленный шум людской толпы и глухое ржанье лошадей. Когда он был поменьше, мама приносила ему с ярмарки всякий год свинцового петушка за копейку. Подуешь ему в хвост — он закукарекает. То есть не закукарекает, а запищит, как пищит котенок, если его ущипнуть… Но мама говорила, что петушок кукарекает… А еще, бывало, приносила мама Файвке пятнистую лошадку с льняным хвостом. Хвост отваливается, едва за него потянешь, и на его месте остается черная дырка. Нальешь в эту дырку чуть-чуть воды, получается из лошадки ком мягкой пакли — что-то вроде недопеченной оладьи — и это должно называться «получать удовольствие от ярмарки»!

Квасу ему захотелось!

пер. В.Федченко

Файвке стало очевидно, что на ярмарке Хацкель-десятский слишком уж лезет в чужие дела и пытается навести свои порядки: это нужно, а этого не нужно.

Например, он, Файвка, всегда любил смотреть, как дерутся петухи: как они взъерошивают перья на шее, залихватски, на казацкий манер, закидывают на сторону красные гребешки и меряют друг друга косыми презрительными взглядами сверху вниз, потом снизу вверх. Один будто говорит: «Видали мы таких задавак!» А другой думает: «В гробу я тебя видал!» Так позадираются они несколько раз кряду, а потом у одного желчь взыграет, и он как набросится со злобным квохтаньем на своего врага. Но второму петуху тоже палец в рот не клади, он как подпрыгнет еще выше, как навострит шпоры. Так и подлетают они друг против друга, как на качелях. Гребешки посинели, клювы разинуты, с взъерошенных загривков летят перья. И только петухи раздухарятся, только начнется настоящая схватка — прибегает еврейка… Непременно прибегает еврейка в фартуке. Петушиные пупки и печенки она жарит совершенно спокойно, но вынести петушиную драку не может никак, бедняжка. Как взмахнет фартуком, как разорется: «Кыш-кыш!..» И конец представлению!

Нынче на ярмарке Хацкель играет роль той самой еврейки. Как только где-нибудь начинается

триятр

, Хацкель Шишка тут как тут и все портит. Без порядка ему и жизнь не в жизнь… Но вот ведь странное дело! Куда бы он ни пришел со своей медной бляхой на лацкане, везде начинается шум-гам, суматоха и толкотня, дым коромыслом!

Все это раздражает Файвку. Его восхищение Хацкелевым геройством как ветром сдуло. Рассердившись, Файвка побежал по мостику через большую канаву, пересекающую рынок, прочь от Хацкеля-десятского. Но, видимо, в суматохе попал не к долгожданным лоткам с игрушками, а к монопольке, потому что чем дальше он проталкивался вперед, тем больше видел удивительного и тем чаще попадались ему пьяные.