Дневник и записки (1854–1886)

Штакеншнейдер Елена Андреевна

Елена Андреевна Штакеншнейдер — дочь петербургского архитектора Андрея Ивановича Штакеншнейдера. Ее «Дневник и записки» представляет ценнейший документ как по количеству фактов, существенных для понимания эпохи, так и по глубине и проникновенности их истолкования.

Елена Андреевна Штакеншнейдер и ее дневник

Елена Андреевна Штакеншнейдер (1836–1897).

«Горбунья с умным лицом», — сказал о ней Гончаров. «На костылях и с больными ногами, — умная, добрая и приветливая», — описывает ее В. Микулич. Сознание своего убожества определяло для Елены Андреевны образ жизни и основные интересы. «Мне многое не позволено, что идет к другим, — писала восемнадцатилетняя девушка, — не могу ни танцевать, ни наряжаться, ни кокетничать». Зато она «страшно много», по ее словам, читает. Ей трудно двигаться, но она умеет слушать и наблюдать. А слушать ей было что. Родилась Елена Андреевна в 1836 году; следовательно, ее молодость совпала с эпохой общественного подъема второй половины 50-х и начала 60-х годов.

В связи с неудачей Крымской кампании яснее обнаружился кризис крепостного хозяйства и негодность прежней системы управления. Пришел конец николаевскому режиму с его муштровкой и шпицрутенами. Правительство дворян и помещиков увидело, что насилие и эксплоатация должны принять другие формы, что вольнонаемный труд выгоднее крепостного, что с одними держимордами далеко не уйдешь, что для проведения необходимых реформ нужны образованные чиновники. На время ослабла бдительность цензуры. Ограничительная норма — при приеме в университет (в Петербургском, например, она была в триста человек) перестала соблюдаться. Тема о необходимости реформ стала модной. Развязались языки, полились речи на банкетах, откупщики и чиновники заговорили о народном благе, жандармские офицеры — о свободе. Печать ожила. Это было время наибольшей популярности Герцена. Его «Колокол» проникал и в каморку студента, и в царский дворец. На литературных вечерах публика рукоплескала каждому стихотворению, где встречалось слово «свобода». Не сознавалось большинством, что» в это слово представители разных классов вкладывали разный смысл. Демократы еще не размежевались с либералами, и многим из них казалось, что правительство может пойти на серьезные уступки. Разночинная молодежь, мелкобуржуазная по своему социальному составу, хлынула в университеты и там явочным порядком завела у себя самоуправление, которого не было еще вне университета. Понятно, почему первые шаги реакции направились в сторону этой молодежи с целью ее обуздания. 1861, 1863 и 1866 годы датируют три этапа обострения общественной борьбы. В 1861 году началось «подтягивание» университетов Это «подтягивание» и ряд стеснительных мер вызвали студенческие волнения, нашедшие широкое сочувствие в разных кругах общества. В 1863 году реакции удалось в связи с польским восстанием переманить на свою сторону значительное число вчерашних либералов; в 1866 году, после каракозовского выстрела, резко обозначился поворот к беспросветной реакции, что через несколько лет дало свои плоды в виде широкого подъема революционного движения.

Дневник и записки Е. А. Штакеншнейдер

1854 год

Из воспоминаний

У Брюлловых был детский бал

[1]

. На этом балу моя мать встретилась с графинею Толстой, женою графа Федора Толстого, вице-президента Академии Художеств. Они встречались и прежде, но в тот вечер как-то особенно сошлись и решили бывать друг у друга.

До той поры мы жили чрезвычайно уединенно; выезжали мало, у себя принимали еще меньше. Мы собирались тогда переезжать в дом наш на Миллионной, который был уже почти готов и был просторен, роскошен и изящен, как было изящно все, что строил мой отец. Не будь этой встречи с графинею Толстой, и в новом доме жизнь наша, вероятно, потекла бы по-прежнему тихо и уединенно, но тут все изменилось. Графиня Толстая, сама большая любительница литературы и искусства, увлекла и нас в эти сферы.

Наступала весна 1854 года с Крымскою войной, патриотическим восторгом и патриотическими стихами; у Толстых говорилось больше о стихах, чем о войне, о политике.

[2]

Я была тогда еще очень молода

[3]

и застенчива, и потому чуть не дрожа села в карету в одно весеннее воскресение, приемный день Толстых, чтобы ехать к ним.

Графиня принимала в тот вечер в зале за чайным столом. В этой зале, столь изящной простотою своего убранства, я провела потом много интересных и приятных вечеров. Толстые жили в Академии Художеств, в первом этаже, в угольной квартире, выходившей окнами на Неву и 3-ю линию. Чай разливала Екатерина Ивановна, сестра графини

[4]

. Меня посадили возле какой-то черноглазой дамочки с белыми бусами в черных как смоль волосах. Я, само собою разумеется, не сказала ей от себя ни слова и путаясь отвечала на ее вопросы. Прибежали две девочки восьми-пяти лет и, лепеча что-то по-английски, кинулись к графине

[5]

. «Это мои дети», — сказала она, обращаясь к нам.

Когда убрали чай, все разбрелись. Стало живее и шумнее. Я все, точно связанная, сидела возле своей черноглазой соседки и, должно быть, порядочно надоела ей, но куда было меня девать? Наконец, к ней подсел Рамазанов

[6]

. Они разговорились, но я не вслушивалась в их разговор. Вдруг оба они обратились ко мне, чтоб я рассудила их. Оказалось, что он снял со своей цепочки какой-то брелок, который она, вероятно, похвалила, и преподнес ей. Она отказалась, и они заспорили. К счастию, в эту минуту раздался голос Лоде, музыканта, и избавил меня от роли судьи. Он пел:

1855 год

Дневник

Вторник, 8 марта.

Парад. Пускай полюбуются заморские гости на наших солдат. В «Северной Пчеле» воззвание синода

[39]

. Мама плакала, читая это воззвание и рескрипт государя графу Адлербергу. У нас был дедушка. Говорят, что Англия склоняется к миру, но Наполеон нет. Скучно. Погода пасмурная, лица пасмурные, все пасмурно.

Среда, 9 марта.

Первый день весны. Погода чудесная, снег тает на солнце. Сегодня двадцатый день со дня смерти государя; была панихида. Слух, будто приехал прусский принц, не подтверждается; и без него много наехало заграничных гостей по случаю кончины Николая Павловича. Переговоры в Вене тянутся. Толку мало, толков много. Я когда-нибудь запишу анекдоты и небылицы, которые теперь в ходу; их столько, что не знаешь, с чего начать. Есть люди, которые встречного и поперечного спрашивают: «Что нового?» Встречный и поперечный им наскажет все, что на язык подвернулось, а они верят. Все тянут в разные стороны, точно в басне «Лебедь, щука и рак», горячатся, сердятся, а сговориться не могут. Вечер проведем у Толстых

[40]

; уж мы давно там не были. Завтра опять чтение «Божественной Капли», а завтра надо бы к Ливотовым: я так давно не видала Наденьку Кирееву

[41]

. Как бы я желала иметь приятельниц, как все мои знакомые имеют; у меня нет никого. Все знакомые девицы меня чуждаются, и неудивительно: кому я интересна? Я не могу ни в чем, что их занимает, принимать участие; не могу ни танцовать, ни наряжаться, ни кокетничать. Наденька со мною ласковее других, да я ее почти не видаю. Каждый раз, когда я прошу мама отпустить меня к ней или ее пригласить к нам, я получаю в ответ: «Ну, хорошо, подожди!» Нечего делать, надо быть веселой и разговаривать, как все другие. Впрочем, кажется, я уж и так слишком вошла в свою роль. И в самом деле, ведь мне бывает весело иногда. Я начинаю забывать иногда, что мне многое не позволено, что очень идет к другим.

1856 год

Дневник

Воскресенье, 1 января.

Гостей вчера было очень много; и закостюмированные были. Танцовали до четырех часов утра. Полонский сказал вчера великую истину, что если не хочешь иметь неприятностей, то не имей близких знакомых. Слышу голос Бурдина; он теперь редко бывает у нас. Мама обрадовала меня утром, объявив, что сегодня вечером мы не поедем к Толстым. Давно бы так! А она еще не знает, что графиня говорила сегодня Полонскому: «Мой бедный старик встретил новый год совершенно один, потому что все наши знакомые «были у Штакеншнейдеров». Я просила Полонского не говорить этого мама.

Сейчас катались; уезжали от визитов. Были у Гоха, он, бедный, болен.

Понедельник, 2 января.

1857 год

Дневник

Понедельник, 7 января.

Сегодня едем к Бенедиктову на вечер. Он хочет познакомить нас с Лавровыми. Лавров — артиллерийский офицер, о котором много говорят. Он автор тех двух стихотворений, которые в 1854 году ходили по рукам. Особливо одно, к «Русскому царю»; другое, к «Русскому народу», было менее распространено, потому что слишком нецензурно. Их приписали было Хомякову, и призывали его» и допрашивали, он смог доказать свою неприкосновенность к ним, и его оставили в покое. Лавров же, узнав об опасности, грозящей Хомякову, хотел себя обличить, но его удержали. Так автор и не был найден, и дело прекратилось, и стихи попрятались и забылись.

Особенно много рассказывает мне про этого Лаврова Бенедиктов. Он говорит, что это какой-то необыкновенный, плутарховский, человек, суровый к себе, но вообще идеалист и мечтатель, и в то же время замечательный математик. Начитанность и память у него необыкновенные, и еще в детстве отличался он способностями, особливо к языкам и к математике. В корпусе, где он воспитывался, всегда его вызывали к доске, если корпус посещал какой-нибудь иностранный принц и вообще иностранцы, потому что Лавров владеет французским и немецким языками так же легко, как родным, и мог отвечать на предлагаемые вопросы на любом из них. Отец его тоже отличался суровостью, но не относительно себя, а относительно подчиненных и семьи; он был даже крайне жестокий человек, говорит Бенедиктов. Теперь отца уже нет в живых. Лавров женат, и у него четверо детей. Лавровы живут на Фурштатской, а почти рядом с ними, в собственном небольшом домике, живет его престарелая мать с дочерью, тоже уже не молодой. Бенедиктов не может наговориться, и о том, какой идеальный сын, муж, отец и брат Лавров. Вообще мне странно слушать Бенедиктова о Лаврове. То он его хвалит, ставит недосягаемо высоко, то точно предостерегает от него. Говорит, что как характер он идеален, но как философ — математик — в выводах своих беспощаден и жесток. Мне он пророчит, что когда я с ним познакомлюсь ближе, то забуду всех остальных, т. е. и его, Бенедиктова, и Ивана Карловича и прочих. Но что у меня общего с Лавровым, и как познакомлюсь я с ним близко? Он как будто даже не хочет, чтобы мы встретились у него в доме, но все равно, говорит, ведь Иван Карлович уже вводит его в дом Ливотовых.

Глинки приехали. Мы были у них в самый день их приезда.

1858 год

Дневник

Среда, 8 января.

Скоро ночь. В доме все стихает и засыпает, а я опять, как в былое время, сижу перед дневником со своим прежним роем мыслей и ощущений, прежним нетерпением и прежней стукотней сердца о левую руку, пока, наклонясь, пишу. Но я теперь здорова или почти. Не столько окрепла, сколько отвердела, хоть снаружи обрастаю корой, и стала менее чувствительна к прикосновениям действительности.

И вот я сижу и не знаю, с чего начать. Сотни порванных нитей торчат своими кончиками, и я не знаю, какой кончик взять и вытянуть, и как связать конец с концом; и гора впечатлений тут же.

В субботу был у нас танцовальный вечер. Гостей было много, но не так, как бывало прежде. Многих не доставало: кто уехал, кто болел, а с некоторыми мы больше не видаемся. Кавалеров было как будто мало, и как будто были не те, не бальные. Дирижировал танцам, например, Колин знакомый, невзрачненький офицер, Михаил Иванович Семевский. Наряднее всех танцующих дам была жена Лаврова, Антонина Христиановна, красивая женщина. Я говорю, что теперь у нас общество другого покроя, все бальное.