«Телефонная, книжка» — уникальная форма мемуаров, написанных известным драматургом, автором пьес и киносценариев «Золушка», «Снежная королева», «Обыкновенное чудо», «Голый король
»,
«Дракон» и других. В них использована реальная телефонная книжка автора. Это целая галерея миниатюрных литературных портретов современников писателя, с которыми в разные годы сводила его судьба.
От составителя
Телефонная книжка» — уникальная форма воспоминаний, впервые примененная Евгением Львовичем Шварцем в мемуарной литературе. Записи этих воспоминаний велись писателем в составе его дневника. Основой их явилась старая потрепанная черная телефонная книжка, которая много лет постоянно была у него под рукой. К этой книжке почти ежедневно обращался Шварц, записывая телефоны лиц, с которыми творческая или человеческая судьба связывала его, или набирая номера телефонов писателей, артистов, режиссеров, художников, кинооператоров, в содружестве с которыми ставились спектакли в различных театрах, снимались фильмы в киностудиях, обсуждались проблемы литературно — театральной жизни. Немало здесь и записей о врачах.
В «Телефонной книжке» запечатлена целая галерея портретов современников, написанных точно, лаконично и ярко. За этими миниатюрами встает целая эпоха общественной и культурной жизни страны.
Не только людям посвящены записи, иногда «действующими лицами» становятся творческие союзы, театры, издательства, вокзалы, с которыми писателю часто приходилось вступать в те или иные отношения.
В записи от 24 марта 1955 г. Шварц сформулировал цель ведения «Телефонной книжки»: «Я еще вчера испытал некоторое смущение. Я пишу о живых людях, которых рассматриваю по мере сил подробно и точно, словно явление природы. Мне страшно с недавних пор, что люди сложнейшего времени, под его давлением принимавшие или не принимавшие сложнейшие формы, менявшиеся незаметно для себя, или упорно не замечавшие перемен вокруг — исчезнут. Нет, проще. Мне страшно, что всё, что сейчас шумит и живет вокруг— умрет, и никто их и словом не помянет — живущих. И это не вполне точно. Мне кажется, что любое живое лицо — это историческое лицо — и так далее, и так далее. Вот я и пишу, называя имена и фамилии исторических лиц».
В результате всех рассказов о людях и учреждениях складывается портрет самого Шварца, «чудесного писателя, нежного к человеку и злого ко всему, что мешает ему жить» (И. Г. Эренбург).
Ленинградская телефонная книжка
1955 год
Хотел затеять длинную работу: «Телефонная книжка». Взять нашу длинную черную книжку с алфавитом и, за фамилией фамилию, как записаны, так о них и рассказывать. Так и сделаю.
А
Акимов.
[1]
О нем говорил не раз: ростом мал, глаза острые, внимательные, голубые. Всегда пружина заведена, двигатель на полном ходу. Все ясно в нем. Никакого тумана. Отсюда правдивость. Отсюда полное отсутствие, даже отрицание магического кристалла. Через него в некоторых случаях художник различает что‑то там неясно. Как это можно! Жаден до смешного в денежных делах. До чудачества. Даже понимая, что надо потратиться, хотя бы на хозяйство — отдаст деньги не с вечера, а утром, когда уже пора идти на рынок. Знает за собой этот порок. Однажды я осуждал при нем скупую женщину.
И он возразил: «Не осуждай, не осуждай! Это страсть. Не может человек заставить себя расстаться с деньгами — и всё тут». Так же, говоря о ком‑то, признал: «Он, как умный человек, позволяет себе больше, чем другие». И то и другое высказыванье нечаянное признание. Я не раз замечал, что художники скуповаты. Возможно, оттого, что уж слишком связаны с вещью. Но Акимов жаден еще и до власти, до славы, до жизни и, как человек умный, позволяет себе больше, чем другие. Жаден до того, что не вылезает из драки. Есть множество видов драки. Теперь в театральных кругах победил вид наиболее мучительный для зрителя: вцепившись в противника когтями, разрывая пальцами рот, ударяя коленом в пах, борец кричит: «Необходима творческая среда!», «Без чувства локтя работать немыслимо!», «Социалистический реализм!», «Высокая принципиальность!», «Не умеют у нас беречь людей!», — и так далее.
Акимов в драке правдив, ясен и смел до того, что противник, крича: «Мир хижинам, война дворцам!» или нечто подобное, — исчезает. Охлопков
[2]
любит говорить, что наше время подобно эпохе Возрождения: сильные люди, борьба страстей и так далее. Эта поэтическая формула разрешает ему куда больше, чем позволяет себе умный человек. Единственный боец, на которого я смотрю в этой свалке с удовольствием, — Акимов. Он не теряет чувства брезгливости, как безобразник эпохи Возрождения, не кричит, кусая врага: «Прекрасное должно быть величаво» (или «Призрак коммунизма бродит по Европе») и, наконец, он чуть ли не единственный имеет в своей области пристрастия, привязанности, обнаруживает чуть ли не гениальное упорство. Правдив, правдив! Любит он и женщин. Иной раз кажется мне, что, помимо всего прочего, и тут сказывается его жадность — к власти, к успеху. Любит и вещи, как Лебедев, но с меньшей строгостью, традиционней. Я с ним никогда, в сущности, не был дружен — мы несоизмеримы. Я отчетливо, и он, думаю, тоже, понимает всю противоположность наших натур. Но жизнь свела нас, и я его чувствую как своего и болею за него душой.
Б
В этой, последней, области безответствен по — мужски, что идет к его решительному лейб — гвардейскому лицу. Впрочем, повторяю, — влюбчив. Влюбившись, насколько я знаю, красноречив. Как все супротивники типа ректора Александрова, артиста Суханова
[36]
, говорит подчеркнуто спокойно и решительно отрицает то, что все утверждают в данный момент. Он год назад отправил, помог отправить, Катюшу на операцию. И приехал, и зашел туда, в операционную. И каждый день звонил в больницу, а потом мне. И поэтому я стал уважать его еще больше. Ведь звонил и заезжал он в так называемую госпитальную хирургию, откуда его по превратностям ситуациями перевели в Саратов. Впрочем, средний медперсонал умилялся и приходил в сентиментальное, подчеркнуто — уважительное состояние, увидев его статную фигуру в белом халате.
Следующая фамилия уж очень трудна для описания.
Ольга Берггольц
[37]
. Познакомился я с ней году в 29, но только внешне. Потом, в тридцатых годах, поближе, и только в войну и после перешли мы на ты. Говорить о ней, как она того заслуживает, не могу. Уж очень трагическая это жизнь. Воистину не щадила она себя. И со всем своим пьянством, и любовью, и психиатрическими лечебницами она — поэт. Вот этими жалкими словами я и отделаюсь. Я не отошел от нее настолько, чтобы разглядеть. Но она самое близкое к искусству существо из всех. Не щадит себя. Вот и все, что могу я из себя выдавить.
А вот
Софья Аньоловна Богданович
[38]
— другое дело. Теперь это мать двух взрослых дочерей. Одна уже учится в медицинском институте. А когда мы познакомились, ее рассеянность, которая теперь кажется вызванной хозяйственными заботами, представлялась таинственной. Ее светлые глаза смотрели словно бы внутрь себя.
В
Следующая фамилия в телефонной книжке —
Воеводин
[99]
. Когда я его встретил в начале тридцатых годов, работал он вместе с Женей Рыссом
[100]
. Так и спрашивали — это какой Воеводин, который Рысс? И наоборот. Писали они пьесы все больше для Театра сатиры, и пьесы их ставили, что в те дни не являлось такой уж редкостью
[101]
. Не вызывало шума и в рецензиях принималось легкомысленно. Одни поругивали, другие похваливали — нравы двадцатых годов еще не были выкорчеваны. Из названий пьес запомнил одно: «Сукины дети». Ударение полагалось тут ставить на конце, описывалось какое‑то семейство. Но публика, естественно, читала привычным манером. Кто посмеивался, кто обижался. В Театр сатиры пришло письмо, где предлагались Рыссу и Воеводину названия для новых пьес — сплошные непристойнейшие ругательства, но в общем никто не придавал этой шалости большего, чем следует, значения. До пьес выпустили Рысс и Воеводин книжку с фотографиями, где громили пошлость
[102]
. Нэповские витрины, афиши и так далее. Слово применялось в его первоначальном значении: пошлость как пошлость. Мне книжка нравилась. Казалось только, что образцы пошлости до такой степени очевидно пошлы, что не стоило и обличать, и горячиться. Театр сатиры в те дни возглавлял Саша Кролль
[103]
, человек с густыми, жесткими крупно вьющимися волосами, белокурыми при этом. И глаза — бледно — бледно голубые. И маленький рот с полными губами. И длинное бледное лицо с крупными нечастыми веснушками. Худой, молодой Саша Кролль, вечный мальчик, вечный зачинатель новых интересных театров
[104]
. Мне, грешным делом, казалось, что больше всего на свете ему нравилось начинать, проповедовать, а когда требовалось репетировать, он трезвел и терялся. Но был и он, и Женя, и Всеволод Воеводин тех дней — человеком своего искусства. Других интересов было множество — но отдавались им, сознавая их незначительность. В искусстве считали себя вполне на месте, но все делали «пока».
«Пока» — великая отрада тех дней. Это чувство появилось во время первой войны у меня и моих сверстников. Во время гражданской войны, разрухи, голода, ненадежности и странности нэпа — у людей помоложе, вроде Воеводина. Мы верили в свое предназначение, но не спешили осуществлять его. Казалось, что жизнь еще не началась. Нельзя же работать во время пожара. Следует носить воду, качать насосы, твердо понимая, что это «пока». Отсюда такое количество седовласых и лысых мальчиков, собирающихся начинать работать всерьез и утративших навеки эту возможность. То, что представлялось им чрезвычайным происшествием, оказалось новым бытом. Когда склеротические мальчики пробуют начать всерьез, но ничего у них не выходит, в голову, иной раз, приходит утешительная мысль: а может быть, у них все равно ничего не вышло бы? Впрочем, Воеводин вместе с Женей ездили много по стране. Смотрели. И любили ездить. Вот уж где и служили они высокому делу искусства — собирали материал для будущих работ и при этом не было необходимости немедленно приступать к работе. Нельзя же писать, пока ездишь. В те годы, в начале тридцатых, Воеводин жил более семейственно, более буржуазно, чем Женя Рысс. И жена его более походила на постоянную, настоящую. И мама, работавшая в Мариинке, жила возле. Но всегда он казался неустроенным и менее благополучным, чем вечно беспечный Женя. А мне казалось еще к тому же, что душа его — темна. Говорил он всегда тихо, до крайности тихо. И все поглядывал в сторону. Но при этом не слушал тебя. За его тихой речью, следовательно, скрывалась уверенность в себе. Что‑то в нем все время скрывалось да заключалось. И насколько легко и спокойно чувствовал я себя с Женей, настолько с Воеводиным — неудобно. И знакомства с ним, близкого знакомства, так и не получилось. Впрочем, в тесном кругу нашем все время мы сталкивались. Перешли на ты. И я знал, что все время он, по особым свойствам душевным, попадает в какие‑то сложные положения. Сложные романы. Сложные отношения с друзьями.
Г
И этот интерес — законен. Едва сосредоточишь ты внимание на жизни человека или целой семьи, как начинаешь угадывать влияние сил, задевавших и тебя, и удивляться разнообразию последствий этих влияний.
Следующая фамилия в телефонной книжке —
Гитович [145] .
И опять опускаются у меня руки. Не хватает необходимого количества знания и ясности отношения. И не в том дело, что их мало. Нет. Слишком уж мкюго. Особенно за последнее время. Веселый, хоть и умеющий ссориться, но легкий человек, с которым познакомился я в 34 году, превратился в обрюзгшего, страдающего одышкой, всех и вся поносящего, вечно пьяного и проповедующего субъекта. Я ссориться не умею. И с ним поссорился неумело так, что стыдно вспомнить. Во время съезда пришел он ко мне в номер, и мы помирились. Трагическая судьба Гитовича, все изменения, вызванные в его существе временем, требуют полной ясности взгляда, если возьмешься их описать. А я этой ясности лишен. Как не мог в нужный миг рассердиться, так не могу простить сейчас. Не столько его, сколько себя. И поэтому перехожу к следующей фамилии.
И опять этого человека нет на свете.
Гаккель Евгений Густавович [146] .
Увидел я его в первый раз на сцене, в ТЮЗе, году в 23. Маленькая легкая фигурка, большая голова, большие руки. Он играл в какой‑то сказке не то дворецкого, не то церемониймейстера, вел шествие придворных с жезлом, торжественно, под музыку, и чем‑то меня очаровал
[147]
. Кажется, чуть меланхолической серьезностью и музыкальностью, совпадением всех движений с торжественным маршем, что гремел за сценой. В 27 году я решил влюбиться в Зандберг
[148]
. И это привело меня в ТЮЗовскую среду. Мир, окружающий меня, состоял тогда из людей под тридцать лет и моложе. Любовь в том мире занимала соответствующее место. Чирков Борис
[149]
был влюблен в Лизу Уварову
[150]
, которая в те дни была женою Гаккеля, а он — в Верочку.