Ушкуйники Дмитрия Донского. Спецназ Древней Руси

Щербаков Юрий Николаевич

В XIV веке их величали ушкуйниками (от названия боевой ладьи-ушкуя, на которых новгородская вольница совершала дальние речные походы), а сегодня окрестили бы «диверсантами» и «спецназом». Их стремительные пиратские набеги наводили ужас на Золотую Орду даже в разгар монгольского Ига. А теперь, когда Орда обессилена кровавой междоусобицей и окрепшая Русь поднимает голову, лихие отряды ушкуйников на службе московского князя становятся разведчиками и вершителями тайных замыслов будущего Дмитрия Донского. Они отличатся при осаде Булгара, взорвав пороховые погреба и предопределив падение вражеского града. Они рассчитаются за предательство с мордовским князем и заманят в ловушку боярина-изменника Вельяминова. Они станут глазами Москвы в Диком Поле, ведя дальнюю разведку и следя за войском Мамая, которое готовится к вторжению на Русь. Они встанут плечом к плечу с русскими дружинами на Куликовом поле, навсегда вписав свои имена в летописи боевой славы!

Часть 1

Предгрозье

Глава 1

На Руси стояло бабье лето. Лоси выходили на лесные опушки и трубили, не соперника вызывая на бой, а от распирающей могучие груди особенной ясности и понятности всего сущего окрест. Торжественный рев набатом плыл встречь солнцу, которое и само, будто мудрый сохатый, выходило на прозрачные небесные луга с задумчивою неспешностью. Под его тяжкими копытами с неохотой тает младший братец боярина Снега – торопыга Иней. Уходит он в небо легким паром, с одинаковой тоскою оставляя и венцы теремов, и соломою крытые кровли. Любо ему слушать всю ночь, как сверчки в запечье поют, как сладко жонки постанывают от мужней ласки. На то оно и бабье лето, чтоб мужиков любить-голубить. Спокойное, сытое сердце в такую пору у русских людей. Есть с чем в клетях да амбарушках встретить Покрова, когда совьет сиверко серебряный шнурок поземки и приведет на нем в лесной край белогривую зиму.

То – будет, а сейчас полнятся людские сердца зрелой силой познания своей доли. Обо всем и обо всех думается в такую пору прозрачно и ясно. Лишь о хищном посвисте черной татарской стрелы думать не хочется. А как не думать? Знают степняки, когда хлынуть изгоном на Русь. И превращает тогда злая татарка-судьба для рязанских, нижегородских, московских ли жонок бабье лето в последнюю бабью осень. И голосят они, бредя за хвостом разбойничьего коня, и горек их плач, как степная полынь-трава…

Сколько ж их, сирых, видел нынче в Орде Петр Горский! Не пустует в Сарае великое торжище, и не главный ли на нем, как матка в улье, майдан, где продают самый дорогой товар – рабов. Не хлопотливые пчелы – хищные осы со всего света слетаются сюда на запах поживы. Немереными слезами да кровью вымоченная, несчетными ногами вытоптанная, воистину каменной стала здесь земля, но и она нет-нет да и содрогнется от истошного крика юной полонянки, у которой при свидетелях-видоках дотошные купцы из Кафы, из Хорезма, а то и из вовсе неведомых краев руками норовят проверить: за добрый ли товар отсыплют монеты, не сорвали ли похотливые грабители нежный бутон невинности? Сколь раз тянулась у Горского гневная рука к мечу! Да у него ли одного. Новгородские ушкуйники – народ вольный, а потому и чужая неволя для них – нож вострый. Да не для всех, ох не для всех. Как грязная пена с волховских берегов, прибиваются к сарайской пристани душегубы, каких свет не видывал. Своих – костромских, угличских, тверских – красавиц выставляют напоказ ожадевшие тати.

Хотя кому они свои? За воровство и разбой имают их и княжьи дружинники, и ханские нукеры, и булгарские кмети. И то сказать – ни одного купца не пропустят на Волге Смолнянин али Прокоп. Любит их за это Водяной – не разбирая веры, отправляют они в подводное царство вечных подпасков – неисчислимые рыбьи стада стеречь. То ли дело – Алексаша Обакунович! С презрением смотрят его ватажники на гуляк – христопродавцев. При случае и сами чинят над ними скорый и правый суд. Правда, охулки тоже на руку не кладут. Так ведь на то и купецкий ларь, чтоб был при нем молодец-звонарь, а коли нет звонаря того, жди ушкуйника самого! Бывает, и своих пограбливают, но чтоб живота лишать, да русских дев в ясырок превращать, тьфу, не приведи господи! Одначе чужой грех, да липнет на всех. Потому, аки татар, черным словом поминают ушкуйников и на Волге, и на Каме, и на Оке, и на других больших и малых реках, куда могут по весенней, летней ли воде стрелами вонзиться смоленые ушкуи новгородских повольников.

В древние еще времена переняли сноровку эту волховские сорвиголовы у воинственных соседей-нурманнов. Напасть врасплох, ошеломить, подмять – нарочитая повадка северного медведя – ушкуя. Вся‑то разница – что мишка кожу норовит с головы содрать, а человек – тяжелую денежную кису с пояса! А увесиста она у булгарских купцов была. Увесиста, да полегчала! Тремястами рублями только и откупились они нынче от ушкуйников. А не то разлетелся бы горьким пеплом по ветру ордынский город Булгар! Любо Петру вспоминать, как вломились с трех сторон повольники в город, как без меча – испугом одним – одолели сторожевых латников, как выпустили на волю всех русских полонянников, увиденных на торгу, как, руки к сердцу прижимая, приволокли серебро купцы булгарские. Велик прибыток! Еще десять раз по стольку, и можно за московского князя Димитрия платить годовой ордынский выход!

Глава 2

Чего-чего, а уж в засадах новгородцы таиться умели. На то и ушкуйники! Как сам северный хозяин, в снегу растворясь, полдня поджидает у проруби сторожкого моржа, так и они умеют таиться неслышно, покуда не подаст знак ватажный атаман. Дремлет сосновый бор. Поскрипывает недовольно вершинами матерых смолистых лесин, только нарушая сонный покой, охнет вдруг старое древо и, не понимая еще смерти своей, поклонится в последний раз земле-матушке и упокоится, широко разбросав кругом ядреные шишки. Не в том ли и смысл жития – уходя, оставить после себя доброе семя…

Да не думалось о том татарам, молча въезжавшим на широкую поляну, окаймленную густым орешником. Чужд степняцкой душе лесной смолистый запах, и на каждый нечаянный шорох в сумрачной глубине бора руки богатуров сами собой ищут рукояти сабель или древка луков в походных саадаках. А этот кусок ровной земли, густо поросший травами, видно, самим аллахом даден воинам, утомленным неприветливой лесной дорогой. Да и полон, хоть и подгоняемый плетями, тянется за хвостами коней все неспешней. Можно заставить новых рабов бежать, а не ползти, да путь в Орду далек, а звонкие монеты на сарайском торжище купцы отсыпают за живых.

Пленники – молодые жонки, девки и дети, – выходя на поляну, молча садились или ничком падали в непожухшую еще духмяную траву. Не плакали. Да и то: слезами горю не поможешь и пепелище родное не зальешь. Наян, начальник отряда, довольно поглаживая отвислые монгольские усы, качнул копьем, и дозорные, разделившись, нехотя тронули коней и на пройденную уже дорогу, и вперед, в сумрачную пасть неизведанного еще леса. Иного пути не было: круг поляны за густорослью орешника громоздился бурелом да зеленел мох на прогнивших деревах старинной засеки.

Наян спрыгнул наземь, косолапя, разминая затекшие ноги, зашагал к краю поляны, недоверчиво вглядываясь в сплетения стволов и ветвей. Вслед за ним, гортанно переговариваясь, пососкочили с коней и остальные татары. Лошади потянулись к траве, и всадники им не препятствовали: урусская трава слаще степной, жесткой и пыльной. Да и все здесь, в неласковом краю лесных шаманов, иное, несвычное.

«Даже вороны в заколдованном этом чертоге хрипят иначе…»

Глава 3

До свету целовалась на московских улицах своевольная боярыня Ночь с буйным предзимним ветром. И, заставши за тем старшую сестру, залилась румянцем алым юная Заря. И расточилась со стыда ночь, и сгинул куда-нито гуляка-ветер. А заре любо себя казать просыпающемуся городу. Ежась от холода, глядится она, как в зеркало, в Москва-реку, да и лужиц, первым ледком затянутых, не обходит. Всем улыбается, всем хочет быть мила – и бабам, с ночи еще шлепающим вальками на портомойных плотах, и воинам, стерегущим Кремник, и боярскому сыну, что пошкодившим котом крадется от тайной любушки, и купцам, нетерпеливо позвякивающим ключами на дороге к торгу. День, хлопотный работный день торопится утвердиться на земле. И назначено лесной зорюшке побудить московское людство до его колготного самовластья. Потому и заглядывает она с одинаковой терпеливостью и в бычьим пузырем затянутые глазницы посадских домов, и в затейливые обличьем окна княжьего терема.

Любы Дмитрию эти спокойные минуты, осиянные первым светом нарождающегося дня, уютно втекающим в ложницу сквозь желтоватые пластины слюды, оправленные в узорные свинцовые рамы. Хорошо думается князю в сонной тишине рядом с разметавшейся под узорными покрывалами Евдокией. Умаялась, сердешная. Сколь раз за ночь вставала к младшенькому – Юрию. Как ни ласковы мамки да няньки, а на материнских лишь руках засыпает беспокойный младень. Третьего сына дал нынче бог великому князю московскому. Для них, несмышленышей, все дела и помыслы державного отца. А и много дел сегодня переделать нать.

Ждут слова княжьего дворовая челядь, ключники, казначеи, конюшие, дружина. Есть у государя и добрые управители, которые всему счет и место ведают. Ан коль князь не в походе, ждут его утреннего слова верные слуги. Испокон веку так устроилось. Да и не ропщет на то Дмитрий. То в радость для рачительного хозяина. Кабы только о домостроении думы долили! Не токмо о том, что в клетях да в повалушах, амбарах да бертьяницах, на конном дворе да в кладовых, но и во всей Святой Руси, и за ее украйнами деется, – все ведать и обмыслить должен великий князь. И пусть темно в дальних тех пределах, как в погребе, но на то и крепость в руке, чтоб свечу путеводную держать! Даром, что ли, на смертном одре рек потомкам своим дядя Дмитрия Симеон Гордый:

– А записывается вам слово сие для того, чтобы не престала память родителей наших и свеча бы не угасла.

И не потух огонь, разгорелся! Но и пламя то святое не озарит никак дальний, паутиною древней завешанный угол. И деду, и отцу, и дяде Дмитрия верой и правдой служили бояре Вельяминовы. Из рода в род не выпускали они позолоченное стремя московских тысяцких. Велики заботы у тысяцкого. Кремник содержать, ведать дела посадские и купеческие, суд править и мыто сбирать, ведать ямы и подставы – то дела главные, а малых и не исчислить! Однако же и слава, и власть у первого боярина московского не превыше ли княжеской? Опасно тое возвеличивание. Токмо князьям великим наследовластие мочно. А слугам их в первый ряд не родом, а верной службой дано выпихиваться. То – от бога.

Глава 4

С окрыленною душою покидал часом погодя княжьи покои Петр Горский. Так и полетел бы по слову Дмитрия на родимый Волхов. Поверил князь и дело дал, да и какое дело! Одна статья – купцов малой ватажкой шарпать, вовсе иная – общей ушкуйной силой Сарай на щит взяти!

«Сговорю на то братов-атаманов, как есть сговорю!»

Раздумавшись, Петр зацепил каблуком высокий порожек и, птицей слетев с крыльца, остоялся, ахнувшись грудь о грудь с дородным чернобородым боярином.

– Куды прешь, холоп! – боярин ожег Горского лютыми вепрьими глазками. Из-за спины его, подсучивая рукава, выдвинулись ражие челядинцы.

– Кому холоп, тому и в лоб. – Петр положил руку на сабельную рукоять. С боков стали дожидавшие атамана во дворе Иван Святослов и Заноза. Свары, однако, не получилось. Обиженно посопев, боярин оглядел изготовившихся к бою повольников и молча двинул ко крыльцу.

Часть 2

Битва

Глава 1

Над стороною Наручатской выла вьюга. Из дремучих зырянских лесов пригнала она в мордовскую землю изгонною ратью неисчислимые угрюмые тучи, чая врасплох застигнуть все живущее в здешнем краю, и злилась теперь, что не удалось свершить того, что не сгубила покуда никого нежданным своим нападеньем.

Может, станет добычею ей хоть избенка-невеличка, ставленная мало не к стволу могучего дуба? Старается вьюга, наметает сугробы круг избушки, воет злобно, будто сам свирепый Киямат созывает в лесную глухомань всех подвластных злых духов!

– Уходи, ненасытный Азырен, ищи добычу в иных местах! О мать дома Юрт-ава, мать огня Тол-ава, мать ветра Варма-ава, заклинаю вас: отведите глаза богу смерти от моего жилища! И вас заклинаю, милосердные Кастарго и Вецорго: донесите мою мольбу до ушей великого отца вашего Нишке-паза, создателя всего сущего. Вырвите из подземного царства молодому воину душу-лиль!

Трепещет от древних заклинаний пламя грубой свечи, трепещут и ресницы на изможденном лице:

– Ду-у-ня…

Глава 2

Зима – за морозы, а мужик – за праздники. Лихими тройками промчались по московским улицам святки. Отвеселились, отшумели, да и канули в Иордань на переметенной снегами Москве-реке.

Горский обе святочные недели провел дома. И совсем бы благостно и умиротворенно было на душе, размягченной безоглядным обожанием Дуни и теплым покоем родного жилища, да долила смутная тревога. Да и не у одного Петра была нынче та сердечная докука. Будто и веселье святочное с шумным ряжением и праздничным беспутством получилось натужным, через силу. В канун рождественского сочельника прошел по Москве горестный слух: занемог митрополит Алексий. И хоть ведомо было всем, что ветх деньми владыка, да не верилось все в неизбежный исход. Пусть не каждый мог бы складно объяснить, почему так дорог ему гаснущий святитель, но незримые духовные скрепы, коими всех – от нищего смерда до родовитого боярина – соединил Алексий в неведомую доселе общность – Святую Русь, неложно чуял в себе каждый.

Давно бы уж не быть на земле языку русскому, перетерли б его в труху безжалостные жернова Орды да Литвы, да не дала створиться тому злу непреклонная воля митрополита. И ни с какими ратными победами грядущих государей и воевод несоразмерен этот великий суровый труд, без коего и не бывать звонкой славе полей богатырских!

Бог творит, елико хочет, а человек – елико может. Великий князь, осунувшийся ликом за время смертельной болезни Алексия, не оставлял, однако же, замысла своего – поставить в митрополиты Митяя.

– И кто ми совершит твой чин? Под коим же пастырем аз и наставник будет ми? Что ли в любви место утешение себе створи? – сколь раз уже вопрошал Дмитрий, невольно переходя в покоях святителя на издревлий слог. С тоскою глядел он на истончившиеся лицо и персты Алексия, все более схожие со святыми мощами, понимая, что не о том и не так должен говорить у одра митрополита, что за суетою этою может не услышать самые важные, самые главные слова. Владыка, словно в душу глядя всепонимающими глазами, отвечал непреклонно:

Глава 3

К первому снегу пригнали в Мамаеву Орду часть полона, набранного Арапшой в нижегородской земле. Прорвался, видно, мешок со снежной мукою у небесного мирошника в то самое утро, когда втянулся длинный обоз на обширную площадь посреди главного юрта. Сыпалась и сыпалась белая пыль, устилая и близкий донской берег, и чахлые тополевые рощицы, и степь, шелестящую до окоема на жгучем ветру сухой полынью, и истоптанный, изнавоженный невольничий майдан. И вступающим на него русичам не пышной ли периною казался этот снег? Без опасу садились, а которые и ложились на белое покрывало измученные долгой дорогою полонянники, и уже ни грозными окриками, ни плетьми не могли поднять их караульные со смертного ложа. Да и почто их, разутых, ободранных, обовшивевших, и поднимать‑то! Теперь они райя, рабы Мамая, потому как всесильному темнику в дар пригнали воины Арапши неисчислимый нижегородский полон.

Воистину неисчислимый, ибо никто не исчислял тех безымянных страдальцев, что легли на скорбном пути через Дикое поле. Только брюхатые каменные бабы, оставленные в степи невесть каких языков и племен древними людьми, стали безмолвными видоками их последней муки, когда татары, зло ругаясь, сбивали с умирающих полонянников тяжелые нашейные колодки. И последнее, что видели заволакиваемые смертной истомою очи, были плавающие в бесприютном чужом небе степные коршуны…

Ничем уж, казалось, не пронять отупевших от безмерной устали полонянников, молча ждущих, когда свирепый владетель Дешт-и-Кипчака решит их судьбу. Не все ль едино, где и как теперь покончить дни свои: прикованным ли к веслу фряжской галеры, в душной ли норе крымской каменоломни, в заиндевелой ли степи под копытами бесчисленных стад какого-нито бека или эмира. Но и они, смирившиеся уже с рабскою участью, зашевелились растревоженно, когда на их глазах угрюмые Мамаевы нукеры без лишних слов начали волочить с коней и вязать охранников русского полона. Те, опешивши вначале, пытались сопротивляться. Кто‑то, подняв коня на дыбы, норовил вырваться с майдана, кто‑то, обнажив саблю, кидался с гортанным криком на нападающих.

Но все реже становился скрежет железа о железо, уже древками копий сбивали недавних мучителей в тесную толпу, а кому‑то из самых супротивных, отведя в сторону, рубили головы. А снег сыпал и сыпал, торопливо припорашивая алые пятна, будто душегуб, спешно заметающий следы недавней татьбы…

Поновляев ехал через площадь, сцепивши зубы, стараясь не глядеть по сторонам. Боялся, что не выдержит, разорвется сердце от жгучей жалости, коли померещится ненароком в толпе полонянников чье‑нибудь знакомое лицо. И – не уберегся, глаза в глаза сомкнувшись с давним новгородским дружком Степаном Каликою. Покуда, растерянно приостановившись, узнавал в раскосмаченном худющем мужике дородного, могутного приятеля, ужасаясь явленной перемене, тот сам рванулся навстречу:

Глава 4

Весь остаток зимы для полонянников-русичей, нежданно-негаданно опять ставших воинами, прошел в непрерывных ратных трудах. Часть Бегичевой дружины, оставленная в отвоеванном Сарае с ханом Тюляком, не зная сна и отдыха, моталась по заснеженной степи, очищая окрестности от остатков воинства Арапши и разбойничьих шаек, коих развелось под ордынскою столицей великое множество. Русичей не жалели, кидая впереймы самым злобным бродягам, но и новоиспеченные гулямы, почти ополовинившиеся за это время в числе, в свой черед не жалели супротивников. В бесконечных погонях и сечах осуровели, олютовели бывшие княжьи дружинники, и сами – почернелые, обветренные, продымленные у походных костров – похожими стали на удалых степных разбойников. Зато и рубиться научились крепко, и стрелы пускать по‑татарски на полном скаку, и ременные петли метать без промаху, ведая, что без суровой этой ратной науки в живых не остаться.

Поновляев, под начало которого отдали русских гулямов, держал их твердою рукою. Получив после памятной сечи у Сарай-ал-Джедида от нового хана званье сотника-юзбаши, он, несмотря на уговоры и посулы Вельяминова, не вернулся с ним в Мамаеву ставку. Будто само собою разрешилось тяготившее сердце двоесмыслие. Хоть и понимал он пользу для русского дела от своего сидения в Мамаевой Орде, а не принимала душа необходимости соглядатайства.

Как ни крути, а покуда от Вельяминова он худа не видел, да и слово давал служить боярину верой-правдой. Прикипел он к новой своей дружине, и перед совестью соромно было бы бросать сейчас поверивших ему людей. Главною заботою для Миши стало теперь сохранить да вывести их на Русь. Трудно, невозможно почти сотворить в одиночку побег из Орды, пусть и раздираемой междоусобьями. Беглец в степи, хоть конный, хоть пеший, – как на ладони, и каждый встречный норовит ладонь ту захлопнуть, зажав в ней намертво незадачливого резвеца.

В поновляевской дружине давно все уведали, что путь домой у них общий, а вот когда и как – то пусть старшой обмысливает. Не забывал Миша и тайного дела своего – когда сам, а когда со вновь обретенным побратимом Степаном Каликою передавал проведческие новости в укромный дом на окраине Сарая…

Весна прихлынула вдруг и сразу. Низкое серое небо, с которого жгучий хвалынский ветер нес вперемешку снег с песком, нежданно скоро очистилось и заструило из бездонной глубины своей заголубевшую теплынь. Кони мягко ступали по молодым, едва поднявшимся, степным травам, задорно зеленеющим под сухо шелестящими прошлогодними стеблями. Ни с чем не сравнимый полынный аромат разбуженной степи кружил ратникам головы, и не думалось в этом вольном безмятежьи о минувших и грядущих кровавых сшибках или нежданной стреле, могущей сорваться вон хоть с того, заросшего ковылем, бугра. С него, поди, уже и сарайские минареты видать.

Глава 5

«В лето 6886 Волжские орды князь Мамай посла ратью князя Бегича на великого князя Дмитрия…»

Орда шла на Русь. Не легкою изгонною ратью с поводными лишь лошадьми, а в силе тяжцей, со тьмочисленными стадами и обозами. Надрывно, со стоном выскрипывали телеги свою бесконечную тоскливую песню о том, что скоро примут в бездонные чрева пограбленное чужое добро, о том, что и саму Русь не худо бы заветною добычею приторочить к разбойному седлу. Выбивая, выедая начисто степную траву, в пыль вытолакивая сухую землю, Орда неотвратимо катилась на Русь.

И едва заметными в неохватном пыльном мареве были сигнальные дымы русских разведчиков-сакмагонов. Редкой цепью протянулись они по степи, означив прямое, как полет стрелы, движение вражьей рати. По реке Воронежу к верховьям Дона, а там через Комариный брод по рязанской земле к Оке – сколь уж ненасытных находников проходило этим путем на Русь! И горьким дымом уходил на небо иль оседал в бездонных тороках грабежчиков трудный зажиток, скопленный неистовым раченьем оратая или ремесленника. И снова упрямо вставали на пепелищах русские селения, будто не желая мириться с тем, что опять придут зорить их степняки, для коих высшее счастье – вытоптать в золу чужую радость.

По правде сказать, за последние-то годы заокская Русь и отвыкла уже от великих ордынских грабежей. В седых преданиях остались уже и Батыево нашествие, и Неврюев погром, и Дюденева рать. Второе уже поколение московлян возрастает, не тяготясь черным ужасом обреченности, который заставлял дедов их и прадедов при одной лишь заполошенной вести: «Татары!» забиваться куда глаза глядят, и захватчики, въезжая в лес, остаивались, чутко прислушиваясь: не взмыкнет ли где в чаще корова, не заблеет ли овца, не захнычет ли младень.

Идет Орда на Русь, чтобы и нынешних, вельми гордых урусутов превратить в запечных тараканов, в трусливых затынников, покорно подставляющих выи под татарское ярмо. Шесть туменов непобедимой степной конницы вел на Москву мурза Бегич. Посреди Орды, в тумене Кастрюка, подвигалась неспешным шагом и дружина Поновляева. Взостренные Мишей на близкое освобожденье, ратники не роптали, ждали своего часу. А как тут утечь, когда кругом – ошуюю и одесную – татары да татары!