Эдда кота Мурзавецкого (сборник)

Щербакова Галина Николаевна

Если ваш любимый кот проходит сквозь стены – не удивляйтесь. Он просто путешествует в другие миры, видит давно умерших людей и… их котов, с которыми весело проводит время. Философствуя о жизни, мурлыча свои мудрые мысли вслух.

Кот затем и дан человеку, чтобы любимое прошлое всегда было рядом, не забывалось. В каждом коте – память миллионов, и когда он подойдет потереться о ногу, задумайтесь: может, он зовет вас в путешествие, которое изменит вас навсегда.

Новые повести Галины Щербаковой – «Путь на Бодайбо» и «Эдда кота Мурзавецкого, скальда и философа, о жизни и смерти и слабые беспомощные мысли вразброд его хозяйки» – вошли в эту книгу.

И возможно, им суждено если и не изменить вашу жизнь навсегда, то хотя бы на несколько часов сделать ее прекраснее.

ПУТЬ НА БОДАЙБО...

...закончился на пересечении улиц Лесной и Газопроводной. Семантически правильно, что Газопроводная именно в этом месте распарывала Лесную на две половины. Место было тихое, мягкое, уютное. Его полагалось раскромсать, что и было сделано согласно проекту дурной силы человека, железа и трубы.

Ее отбросило в тишок бурьяна, верного спутника всякой дороги, хоть умной, хоть глупой. С момента, как ее садануло левой фарой так, что глаз принял в себя свет последней звезды, сколько-то времени прошло. Может, минута, может, полторы, а может, и двадцать секунд. Никто ведь не знает, сколько времени уходит на то, чтоб вспомнить это дурное слово Бодайбо, вернее, собрать с неба рассыпанные буквы и сложить их в рядок последним своим дыханием.

А может, все было не так. Потому что как никто не знает ужаса или восторга рождения там или смерти. Все это вещи абсолютно неведомые. Всю жизнь двуногий идиот-человек ставит перед собой черт знает какие задачи – погубить лесную улицу, чтоб набрать машину дров, прыгнуть в небо, чтоб оставить там в нем свой пердячий пар, вспороть брюхо амебы и обнаружить, что она живая. Да мало ли чего может сделать человек, оставаясь кретином в вопросе, кто он есть сам? Зачем и к кому пришел? Кто его звал? Обезьяна ли он или божьими пальцами слеплен? Поэтому оставим это. Примем на веру небо, рассыпанные буквы и последнее усилие девчонки собрать их воедино в дурачье слово Бодайбо.

Васену Таранову хоронили на кладбище, в которое всей своей широкой мордой уперлась улица Газопроводная. Как же ей хотелось, улице, рвануть дальше и по гробам, по гробам, но почему-то ее не пустили, оставив лизать бедные гранитные крайние оградки давно забытых предков.

Улица затихла, но ждала своего часа, когда ей скажут «вперед», и уж тогда она рванется, исторгая из земли кости. Тоже мне проблема.

СМЕРТЬ ПОД ЗВУКИ ТАНГО

Бомба с лицом пионера

Он засмеялся громко и весело. Шарик не понял, поднял голову и гавкнул как бы в пандан смеху. И тогда он подумал, что не помнит, когда смеялся в последний раз вот так громко и от всей души. Когда? Смех оказался сильнее вопросов, и он засмеялся снова, уже удивляясь другому – свойству рта растягиваться и свойству горла дрожать и исходить странным звуком.

Дурак ты, смех. Откуда тебе знать, что он уже три месяца мудохался с тротилом и детонатором, а тут оказался на Горбушке и купил без проблем и почти за так бомбочку с часовым механизмом. Ему даже не мечталось такое чудо. Вон она лежит, красавица. Как тут не рассмеешься над простотой решения. До соплей складывал то да се, а парнишка, такой весь из себя пионер-отличник, возьми и спроси: «А бомба тебе, дед, не нужна?» И не то чтоб тихо, в ухо, а почти в голос, одновременно щебеча что-то свое, детское. Кассета, видите ли, нужна ему до зарезу... Он даже растерялся, он – не пионер. Зашли за будочку... Вон лежит, лапочка, и не надо больше жечь пальцы дураку-самодельщику. Он вспомнил себя в возрасте пионера. Этот в хорошем кашне и с чистыми руками, а он тогда – весь в грязи и саже, и с ребенком, прижавшимся к нему, как к защитнику и надежде. Господи! Я ничего не забыл. Я все помню. Я помню огонь, и кровь, и крики. И ты, боже, мне в этом не указ.

Когда есть главное, остальное пристраивается само собой. Это он знает по жизни. За умной мыслью подтягиваются глуповатенькие, за сильного хватаются слабые. Если на столе лежит бомба, поздно, как теперь говорят, пить боржоми. Он спрятал ее под кровать. Ждать, чтоб случился день бомбы. Иначе зачем был пионер? Не просто же так тот возник на Горбушке, возник и объяснил ему, что и как.

Он уснул крепко и снова видел во сне маму. Как обычно, она шла ему навстречу по аллее, распахнув руки, и он знал, что сейчас попадет в них, но почему-то пробегал сквозь нее с протянутыми, но уже горящими руками. Как всегда, он проснулся в слезах и с мыслью, что много лет нескончаемые слезы после сна – единственное его счастье увидеть маму.

Он сумел заснуть снова, но видел уже собственный смех, мокрый такой, с хриплостью. Шарик на него уже не лаял. Он признал смех кормящего его человека.

Смятение... хаос

Вера Николаевна предпочитала, чтобы ее звали Вероникой: Вера-Ника. Получалось красиво, зарубежно. За плечами более чем тридцатилетний стаж работы в школе, где у нее была совсем другая кличка – Максим. Это не из-за Горького, псевдоним которого она произносила слегка не своим голосом, будто она не русская училка, а какая-нибудь мисс Браун из Цинциннати. Имя выходило из нее на вдохе искаженным и даже слегка неузнаваемым. А слово-то элементарное! На нем просто невозможно споткнуться, но поди ж ты...

Но кличка ее была не от писателя, хотя ей хотелось так думать. От пулемета, который у нее лупит по ученикам без ума и разума. Она этого не знала. Считала себя любимицей. Страх принимала за почтение, неулыбчивость за субординацию. Учительство – дело странное. В чем-то мистическое. Никогда не знаешь, где найдешь, а где потеряешь. Горького не любили все ее ученики: и те, что были совсем, совсем раньше, и даже эти, последние, которые ничего читать не хотели и искренне недоумевали – а зачем? От этих она и ушла. Стала репетиторствовать и называть себя Вероникой. И, надо сказать, все ей пошло в масть. За шестьдесят, а тонкая и звонкая, на каблучках, в джинсах и блузочках, которые имели свойство высмыкиваться и даже показывать пупок, вполне сохранившийся. Но это только когда они встречались с Андре, Андреем Ивановичем в простоте, любовником Веры Николаевны. Муж был не в счет. Как и взрослая, уже немолодая дочь. Как и внучка на шпильках и в шортах минимальной длины. При чем тут они все, если Вера Николаевна ощущала себя Вероникой на какие-нибудь совсем незначительные годы. Одно ужасно – денег было все-таки маловато. И Андре был не богатый любовник, он был учителем физики из ее бывшей школы, и у него, идиота, было трое детей.

В то утро у них должно было быть свидание. Муж ушел на свою работу – сторожить автостоянку «буржуинов», а у Андре как раз было «окно» в два урока, благо школа рядом. Вера Николаевна стояла у окна и ждала, когда он появится из-за угла соседнего дома и посмотрит на ее окно, и она сделает ему легко так ручкой, мол, все о’кей. И он ускорит шаг, потому как время дорого.

Когда он вышел из-за угла, тогда и раздался взрыв. Он повернул голову на звук, а она поняла, что грохнуло где-то в районе Дворца молодежи.

– Слышал? – спросила она его на пороге. – Где-то в районе дворца.

Кто?

Девочка кричала как резаная:

– Он трогал мой велосипед! Он своими руками трогал руль!

Прибежала гувернантка, дала ему пощечину и протерла велосипед от и до. Он смотрел на свои руки, они были чистые. У него всегда чистые руки именно потому, что у него грязная работа. Он только передвинул велосипед с дорожки, которую мел. Гувернантка же грязными руками дала ему пощечину. У нее в руках была тряпка.

– Ее вещи не трогать! Сколько было говорено!

Он и не трогал. Он знал свое место. Просто подвинул велосипед, чтобы подмести тропу.

Фантомы прошлого

В дождь и непогоду нога у Симы болела так, что ее хотелось отрезать. Смешно говорить, но останавливало одно: денег на будущий протез у нее не было и не могло быть никогда. Не правда ли, странно, что мертвая нога стоит дороже живой? С другой стороны, ногу, которую впору было отрезать, было жалко до слез. Пусть сухая, пусть недовыросшая, но служила же она ей верой и правдой полсотни лет. Просто в день рождения «плохой ноги» умер Сталин, и до старородящей ли тетки было тогда родильному дому? Люди (говорят) готовы были отправить в Кремль собственные полноценные сердца, почки, да мало ли что, только бы он встал и сказал, что никогда не сомневался в доброте русского великого народа, отдавшего ему все. Некоторые даже видели себя во сне в виде свеженького трупа, а рядом стоял воскресший из мертвых вождь, и на их мертвых лицах сияла гордая улыбка победителя.

Сима давно знала все про Сталина. Не было дураков, чтобы лечь вместо него. Но одновременно и были. Ну как плюс и минус.

А вот что ей свернули шейку бедра, потому как очень торопились слушать радио, про это она не знала. Она ведь подкидыш. Мать ее, скорее всего, бедная нищенка, родившая ее в пути. Тетка говорит, что о дне рождения ее, 5 марта 1953 года, было написано на бумажке коряво и с ошибкой. Таковы были изыски Юлиной лжи, они-то и были самыми убедительными.

Девчонка росла и росла. Сердце у нее было нежное, и, как и всем, однажды ей захотелось любви. Это же так, должно быть, прекрасно! И однажды она наступила на «прекрасное», как на мину.

В детстве ее посылали в специальные санатории для больных-опорников. Там их подлечивали бесплатно, там было весело, там она научилась ходить, прихрамывая чуть-чуть. А медсестра подарила ей длинную цветастую юбку.

Тот самый главный пожар

Константин Луганский был из той ветви семьи, что, сломавшись накануне революции, оказалась за рубежом. Он был из третьего поколения русских вне России. И первым, кто вернулся. Он приехал, учился в Московском университете, защитил диссертацию, женился и остался. Слава богу, были уже вегетарианские времена. Жена его была тоже из бывших – из рода грузинских князей. В невестки они получили красавицу татарку. В доме всегда было певучее разноязычие. И это многоголосие Константин любил больше всего. Он за все время, что жил в Турции и Болгарии, во Франции и Германии, нигде не ощутил такой прелести разноязыкой речи, где главный язык не доминировал, не давил, не чванился, а был тем не менее отцом семьи. В голодные девяностые они взяли из детдома троих детей – казашку, украинку и белоруску. Он искал еврейку или армянку. Но, странное дело, брошенных еврейских или армянских детей не нашлось. Тут возникали боль и стыд за русских, за брошенных в таком неимоверном количестве больных и необученных.

Тогда и родилась мысль собрать остатки, если они есть, старой луганской семьи, разделившейся когда-то на два цвета – белый и красный. Он ничего не знал про родню. Будучи ученым-химиком, много ездил по разным городам, по заводам. Тихонько, исподволь познавал законы жизни этой трижды перекроенной родины, находились и однофамильцы. Как правило, они уже были чужие. Но случилось...

На форуме предпринимателей в Екатеринбурге, причесываясь у большого зеркала, он увидел другого себя. Всего в шаге от него, точно таким же, его движением поправляя волосы, стоял мужчина его лет. И они смотрели глаза в глаза в зеркале. Нелепая ситуация развернула их друг к другу, и Константин первым протянул руку и сказал:

– Луганский, Константин.