Эти последние повести Галины Щербаковой станут полной неожиданностью для поклонников ее произведений о "подробностях мелких чувств" и "женщинах в игре без правил".
В ее новой прозе страшная действительность (Чеченская война) сливается с не менее мрачной фантастикой (заражение Земли "вирусом убийства").
Это своего рода "новая Щербакова" – все три повести ("Прошло и это", "Метка Лилит", "...по имени Анна") написаны резко, порой шокирующе. Но как иначе рассказать о том, как зачастую в нашей жизни бывают слиты в едином тесном объятии добро и зло?
Звонок
Это не мы помним прошлое. Это прошлое помнит нас. Я не знаю, идет ли оно за нами след в след или существует в капсулах, являя запахи, цвета, звуки, но в какой-то момент ты понимаешь: прошлое сохранено, и оно не просто владеет тобой, а из него – и ни из чего другого – лепится каждый день твоего сегодня.
Бесполезно вымарывать куски жизни, будто их не было, выбрасывать вещи – чтоб забыть, забыть и мчаться ради этого на другой край земли, – все с тобой, все продолжает существовать. В тебе ли, вокруг. Потому я не очень верю в силу раскаяния обыкновенного человека, если за ним черное прошлое.
Человек слабее своей прошлой жизни. Только великие святые способны разорвать паутину судьбы, которая тянется за нами. А уж о раскаянии целого народа смешно даже говорить. Вы когда-нибудь видели раскаяние моря в грехе утопления? Или раскаяние гор?
Это мои досужие, кухонные мысли. Мысли обыкновенной, грешной, слабой женщины, попавшей в колею не только своего, но и чужого прошлого.
Все началось со звонка, и первое, что я подумала, услышав голос по телефону: с ней не все в порядке. Ну, не может она произнести такую дикую фразу: «Очень удачный замуж». Она переводчица с немецкого, русским владеет как бог, ее речь приятно слушать, даже не вникая в смысл, а тут на̀ тебе – «очень удачный замуж». Мне-то как раз нравится легкое искажение великого и могучего, оно несет дополнительную энергетику в выверенный, вываренный язык. Я балуюсь сленгом, просторечьем, ненормативом, мне это в кайф. Но Елена – всегда такая прю…
Нюра
Нюру я не видела. На стене дворницкой в дешевых рамочках она была неулыбчива и сурова. Моя хозяйка называла ее тетей, которая ее воспитала с младых ногтей, когда родители Милы умерли в какой-то мор еще до войны. Ну, с какой стати мне, студентке четвертого курса, интересоваться прошлым мором и всем последующим? А могла бы, дура, и поинтересоваться, может, чужой опыт жизни прибавил бы ума и зоркости. Но разве смолоду мы бываем мудрыми? Я мечтала о любви, одевалась в магазине «Богатырь». Там были, пусть и в небольшом количестве, кофты и юбки пятьдесят второго размера. Среди богатырей я была не очень. Вещи были убогие, но сейчас я даже не соображу – это мои сегодняшние понятия или я и тогда это понимала? Думаю, нет. Бабушка, мама, женщина на фото, тетя Мила и еще тысячи женщин, которых я видела, одевались плохо, потому что хорошие вещи можно было купить с рук в специально приспособленных туалетах возле МХАТа, в ГУМе, но где бы я взяла такие деньги?
Но моя история не о моей бедности. Бедность – это общий фон жизни, который уже не замечают. Люди стыдливо-насмешливо перешагнули восьмидесятый, когда мы уже должны были жить при коммунизме. Может, таким и должно было быть осуществление мечты – равенство большинства в скудости существования?
Но я же не об этом! Чтоб вырулить к состоянию озноба и ужаса при имени Ефим Штеккер и тому, зачем он приехал и к чему я была, по мнению Елены Васильевны, причастна, мне надо вспомнить все о Нюре, мрачной женщине с серой фотографии, что висит в простой деревянной рамке.
Я о ней знаю со слов Милы очень мало. Но случайно я была в ее деревне Кучеровке. Там строили железнодорожную станцию. Там я проходила последнюю перед выпуском практику. Кучеровых, а такая фамилия у Милы, полдеревни. Старики помнили Нюру, которая бежала сюда в тридцать седьмом из Москвы с девчонкой. Там – словечко, там словечко… Песенка не складывалась. Так что за точность жизни Нюры я не ручаюсь. Детали. Девочку Нюра всегда стригла наголо. При немцах отдала в школу. Старики говорили: «Нюрка советской власти боялась больше, чем немцев. Что-то ей Москва сделала». «Что, что… – бормочет старуха, у которой я на постое в деревне. – Она только-только в Москву приехала. Нашла место. По кухне там и с дитем. Ну, и секир башка всем. Такое было время, сталинское. А Нюрка его и в селе повидала. Ну и подумай сама».
Я узнала, что из того дома, двор которого мела Нюра, а сейчас метет Мила, в приснопамятное время увели семью, где Нюра была домработницей. Трехлетнюю младшенькую она буквально прикрыла широкой деревенской юбкой. Потом – не сразу, через войну – Нюра стала дворничихой, получив в полуподвале дома, где жили родители Милы, комнатенку. Девочку она сразу после спасения остригла наголо, одевала в ношеные вещи, которые выбрасывали жильцы. Сказала всем, что девчонка – сирота из ее деревни, и никто из дома не признал в существе из тряпок и без волос дочь уведенных ученых-ботаников. Считалось, что увели всех. Та девочка была буйно кудрявая, носила шелковые платьица и играла в колечко с палочкой, и ей не разрешали водиться с кем попало. А Нюрина девчонка стала Милкой-побирушкой, и дворничиха в целях конспирации способствовала дурным, или скажем, не лучшим поступкам девочки: можно было и попрошайничать, и рыться в мусорных баках, и приворовывать.