Элиза, или Настоящая жизнь

Эчерли Клер

Героиня романа Клер Эчерли — француженка Элиза — посмела полюбить алжирца, и чистое светлое чувство явилось причиной для преследования. Элиза и ее возлюбленный буквально затравлены.

Трагизм в романе Клер Эчерли — примета повседневности, примета жизни обездоленных тружеников в буржуазном обществе. Обездоленных не потому, что им угрожает абстрактная злая судьба, представляющая, по мнению модных на капиталистическом Западе философов, основу бытия каждого человека. Нет, в романе зло выступает конкретно, социально определенно, его облик не скрыт метафизическим туманом: таков облик капитализма в наши дни.

КЛЕР ЭЧЕРЛИ

Кто не знает Парижа! Кто не хотел бы увидеть его прекрасные бульвары и площади, знаменитую Эйфелеву башню и Нотр — Дам… Но, помимо тысячи раз описанного праздничного, «туристского», есть и другой Париж, Париж простых рабочих людей, для которых его жизнь — не праздник, а будни, труд, добывание куска хлеба, арена подлинной драмы. Таким предстает Париж в романе о рабочем классе современной французской писательницы Клер Эчерли «Элиза, или Настоящая жизнь».

Клер Эчерли родилась в 1934 году в семье докера в Бордо. В 1940 году ее отец был заключен гитлеровцами в концлагерь, где в 1942 году расстрелян. С ранних лет Клер пришлось зарабатывать себе на жизнь. И об этой своей нелегкой судьбе ей хотелось рассказать. День за днем, отрывая перед работой дорогие часы от сна, Клер писала свою книгу.

В 1967 году в Париже ее роман был опубликован. Во французской литературе прозвучал голос свежий и сильный. Он был услышан — в том же 1967 году роман получил премию «Фемина», одну из литературных премий, присуждаемых ежегодно во Франции. Книга эта не претендует на какой–то очередной переворот в искусстве, чем в наши дни так злоупотребляют коллеги Эчерли в литературе. Просто хлебнувшая горя женщина решила поведать о своем трудном пути, о своей трагической любви и об изнурительном труде на заводском конвейере.

Общество «всеобщего благоденствия» — так именуют нынешний капитализм современные буржуазные ученые во множестве трактатов и выступлений. В противовес им Эчерли пишет книгу о капитализме без прикрас, о вопиюще тяжелом положении рабочих в этом обществе, книгу, полную гневного пафоса.

Героиня романа Клер Эчерли — француженка Элиза — посмела полюбить алжирца, и чистое светлое чувство явилось причиной для преследования. Элиза и ее возлюбленный буквально затравлены.

РОМАН-ГАЗЕТА

№ 3(625) 1969

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»

МОСКВА

КЛЕР ЭЧЕРЛИ

ЭЛИЗА,

ИЛИ

НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ

РОМАН

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Главное — не думать.

«Главное — не двигаться», — говорят человеку, если у него перебиты ноги. Не думать. Отгородиться от прошлого, от воспоминаний, всегда неизменных, сегодня все тех же, что и вчера. Забыть безвозвратно ушедшее. Не думать. Не перебирать последних фраз последнего разговора, слов, которые разлука обрубила навсегда, упорно твердить себе, что не по сезону тепло, что уже поздно, а жильцы из квартиры напротив еще не вернулись; сосредоточиться на мелочах, заинтересоваться тем, что происходит внизу, на улице. Прохожие шагают навстречу друг другу. В барах, вероятно, битком набито, в этот час там всегда не протолкнешься. Сегодня вечером другие женщины будут счастливы на земле, сорвавшейся с якоря, на плавучем острове, в комнате, где двое. Отойти от окна, спуститься? На улице и меня ждут случайные встречи, ищущие взгляды мужчин. Не люблю случайных встреч. Хочу пуститься в плавание на судне, которое никогда не зайдет в гавань. Погрузка, выгрузка — это не для меня. Образ судна я позаимствовала у брата, у Люсьена. «Обещаю тебе, что наш корабль проложит путь через моря, и никто на свете не осмелится последовать за ним». Он писал это Анне. Наверно, уже семь часов, тепло, настоящий июнь, в такие вот вечера всегда думаешь: «Наконец–то лето…» В семь конвейер останавливается. Сейчас все ринутся в раздевалки. Наступает моя последняя ночь здесь. Завтра я оставлю эту комнату. Явится за ключом Анна. Нужно будет благодарить ее. Она не выразит удивления, она никогда не задает вопросов. И говорит только в настоящем времени. Не то чтоб она была деликатна или застенчива, просто глубоко безразлична. Люсьен хотел, чтоб мы дружили, но ей не нужна ни наперсница, ни советчица, ни покровительница. А я отвыкла. В тринадцать лет у меня была одна подруга «до гроба», в пятнадцать — только друзья, начинавшие относиться ко мне критически. Впрочем, мне уже нужен был только Люсьен. Как раз в тот год я отдала ему мою комнату. Раньше брат спал в кухне на кровати, которую мы складывали по утрам. Стремясь завоевать его дружбу, я уступила ему то, о чем он больше всего мечтал, — эту квадратную комнату с окнами во двор, до полудня залитую солнцем. Когда бабушка увидела, что мы переносим вещи, она рассердилась. Чтоб успокоить ее, я обещала спать с ней вместе в большой кровати. Она обрадовалась, она любила разговаривать ночью, в темноте. Мы поселились у нее за год до войны. В сороковом, когда показались первые немецкие грузовики, мы как раз переходили Каменный мост. «Боши», — сказала я Люсьену. Он подхватил слово и повторял его повсюду. Пришлось внушить ему, что это слово лучше забыть. Мы тогда учились в коллеже. По вечерам мы ссорились, я отпускала ему пощечины, он рвал мои тетради. Мы писали «V»

Так и получилось, что мы не упустили ни одной бомбежки, ни одной очереди у бакалейной лавки. Каждое утро мы выходили вместе с Люсьеном, и из осторожности я не расставалась с ним до самых дверей его школы. Война кончилась, а мне по–прежнему хотелось провожать его. Он злился, а я за него цеплялась. Он шел быстрее, и я ускоряла шаг. Мы пересекали площадь Виктуар, пробираясь между крикливых цветочниц. В каждой витрине красовались генералы–победители. Люсьен останавливался, рассматривал. Я тоже останавливалась. Выждав подходящую минуту, он срывался с места и убегал, чтоб отделаться от меня. Я находила его циничным и коварным. И решила подать ему нравственный пример.

Потихоньку я стала тешить себя мелочной и суровой набожностью. Бабушка была тут ни при чем. Она научила нас молитвам, понятиям «грех» и «жертва», но ее вера, как и ее философия, умещалась в словах, которые она любила повторять: «У бога поварешка большая, всем хватит». А умиления и восторги снизошли на меня в саду благотворительного общества, зеленом, как оазис, где по четвергам и воскресеньям под сенью спокойных монахинь развилось во мне пристрастие к цветам, вышитым скатеркам, бледным лицам и чистым душам.

Бабушка еще ходила убирать несколько контор в порту. Ее главной заботой оставалось прокормить нас, что было не легко. Люсьен, с тех пор как у него появилась комната, по вечерам запирался. Я жалела, что уступила ему комнату. Спать с бабушкой становилось все тягостней. В шестнадцать лет я бросила коллеж и начала работать. Соседи лавочники посоветовали мне взять напрокат машинку и самой научиться печатать, поскольку средств, чтоб окончить курсы, не было. Потом, накопив денег, я смогу найти что–нибудь получше. У меня не было ни призвания, ни честолюбия. Я мечтала принести себя в жертву Люсьену. Никто не руководил мною, и я считала, что мне еще повезло по сравнению с другими девочками нашего квартала, которые в пятнадцать лет шли на завод.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Я прислушивалась к дождю. Он падал на цинковый выгиб стока как раз под окном. Дождь лил уже неделю. Я приехала двадцать дней назад, и управляющий, читая карточку, которую я заполнила, хмыкнул: «С приездом в дождливые края!» Париж тонул, я видела только влажный блеск, низкое небо. Возле окна комната была светлой. Кровать, покрытая коричневым плюшем, скрывавшим железные ножки, затемняла угол налево от двери. Двумя этажами ниже Люсьен обсуждал с другими мою судьбу. Я ждала. Капли расплющивались о плиты. Я подошла к ночному столику и включила проигрыватель. Отрегулировала, чтоб музыка струилась негромко. Это была португальская песенка, Люсьен перевел мне название: «Когда подымается ветер». Мне нравилось начало, дрожащее, синкопированное. Что они решат? Я села на кровать. Конец передышке. Комната была им нужна, а я не хотела ее покидать. Они обсуждали это без меня.

Дождь перестал. Я открыла окно и высунулась. Здесь не было ни деревца, ни травинки, только сухие перекрещивающиеся линии, и среди них струи дыма, черные или белые. В этом пейзаже было что–то грустное, пронзительно–трогательное. Гостиница возвышалась на несколько этажей над соседними домами. Вечером, в часы тумана и фонарей, комната казалась мне подвешенной, плывущей в ирреальном, пугающем мире.

Подергав ручку двери, вошел Люсьен.

— Пойдем, Элиза, мы объясним тебе, как поступить.

— Комнату нужно освободить? — спросила я, спускаясь.