Таинственное пламя царицы Лоаны

Эко Умберто

Умберто Эко (р. 1932), крупнейший современный писатель, ученый-медиевист, семиотик, специалист по массовой культуре, автор интеллектуального бестселлера «Имя розы» (1980), представляет нам роман совершенно нового типа. Текст в нем опирается на иллюстрации, причем каждая иллюстрация — это цитата, извлеченная из контекста не только личной истории героя, но и истории целого поколения.

Лопнувший кровеносный сосуд, пораженный участок мозга, начисто стертая личная память. О своем прошлом шестидесятилетний торговец антикварными книгами Джамбаттиста Бодони не помнит ничего. Он даже забыл свое имя. Но сокровищница «бумажной» памяти остается неразграбленной, через неё и лежит путь к себе — через образы и сюжеты, средневековые трактаты и повести для подростков, старые пластинки и программы радиопередач, школьные сочинения и книжки комиксов, — туда, где брезжит таинственное пламя царицы Лоаны.

Часть первая

Поражение

Глава 1

Мучительный месяц

[1]

— Ну, а зовут вас как?

— Обождите, вот вертится на языке…

Все начиналось так.

Я долго спал и проснулся, но был как в сером молоке. Собственно, я не спал, а грезил. Греза была странная, без картинок. Я не видел, а слышал, как мне объясняли, что я должен увидеть. Объясняли, что пока что я еще не вижу ничего, только дымку около каналов, где разрежены линии пейзажа. Брюгге, я сказал, это я в Брюгге.

Бывал ли я дотоле в Брюгге мертвом? [2] Где меж дворцов туман как ладан снулый? О грустный и серый город — Надгробие в хризантемах, По стенам ошметки тумана Висят как обоев куски.

Глава 2

Как шелест листьев тутовника в руке садовника

[75]

— Куда мы теперь, Паола?

— Домой.

— А потом?

— Заселимся, разберем чемодан.

— А потом?

Глава 3

Кому случится, кому сулится твоя невинность

Я научился разгуливать один, и знаю, как здороваться с неведомыми знакомыми: соразмерять свою улыбку с их улыбкой, воспроизводить (наблюдая за ними) жесты удивления, радости или вежливости. Я тренировался на соседях по дому, спускаясь в лифте. Чем доказывается, что социальное бытование — чистая фикция, оповестил я дочь Карлу, которая порадовалась за меня. Она сказала — а вообще-то это цинизм. Конечно, цинизм, ответствовал я, если не думать, что все на свете комедия, захочется повеситься.

В общем, объявила моя жена Паола, пора и на службу. Ступай-ка. Один. Тобою там займется Сибилла, и посмотрим, как скажется на тебе вторичное попадание в первичную среду… Тут мне пришел на ум шепот старого друга Джанни о прекрасной Сибилле.

— Кто это Сибилла?

— Твоя ассистентка, помощница, она великолепно управлялась с конторой все время твоего отсутствия, сегодня мы с ней говорили по телефону, она там вне себя от гордости, устроила какую-то феноменальную сделку. Сибилла, фамилию не спрашивай, запомнить ее не имеется возможности. Польская такая фамилия. Писала диссертацию в Варшаве по экономике книжного дела. Как только советская власть там у них накренилась, еще до уничтожения Берлинской стены, Сибилла получила первый загранпаспорт и сразу двинулась в Рим. Хороша собой, и даже чересчур, и, видимо, нашла дорогу к сердцу кого-то из крупных польских боссов. В общем, ее выпустили, обратно в Польшу она не вернулась и стала искать здесь себе работу. Тут ей подвернулся ты, или она подвернулась тебе, и вот уже четыре года как она у тебя в конторе. Она знает все — и что с тобою приключилось, и как с тобою обращаться.

Глава 4

Я один по улицам иду

Мне показали кучу семейных фотографий, которые, естественно, ничего мне не говорили. Там были только фото, снятые за годы совместной жизни с Паолой. Все детские фотографии были где-то в другом месте. Вероятно, в имении Солара.

Я поговорил по телефону с сестрой, она звонила из Сиднея. Когда она узнала, что со мною случилось, собралась было лететь сюда, но сама была после операции, и доктора запретили ей такой дальний перелет.

Ада попыталась что-то вызвать из моей памяти, потом перестала пытаться и просто заплакала. Я сказал, что когда она поедет, я попрошу ее привезти мне утконоса, с хорошим характером и прирученного. Почему утконоса — сам не знаю. Моих зоологических познаний хватало и на кенгуру, но всякому известно, что за ними убирать — замучаешься.

На работу я ходил только на несколько часов. Сибилла возилась с каталогом и, естественно, замечательно ориентировалась в библиографии. Я время от времени пробегал глазами ее наработки, говорил, что дело идет прекрасно и что мне нужно к врачу. Она с беспокойством провожала меня взглядом. Думает, что я совсем больной, сильно ненормальный? Думает, что я ее избегаю? Не могу же я сказать ей: — Ты не должна служить мне подпоркой, моей хромоногой памяти, каркасом для реконструкции… милая, родная, любимая?

Часть вторая

Бумажная память

[172]

Глава 5

Клад коровы Кларабеллы

И почему я во взрослом виде не так уж охотно наезжал в эту самую Солару — кто знает, чем это объясняется? Я приближался к месту моего созревания. Не к месту, именуемому Соларой формально, не к этому поселку городского типа, наш путь лежал по самой его окраине, по возвышенности, вдоль виноградников на пологих взгорьях. Это был путь к той истинной Соларе,

[173]

которая лепилась на довольно крутом горном склоне. Неожиданно после серпантина Николетта свернула на проселок, и последовал трясучий проезд никак не менее двух километров прижавшись к обочине, проезд такой узкий, что непостижимо было, как ухитряются разминуться две встречные машины. Пейзаж слева был типично монферратским — мягкие крупы гор, изузоренные навесами и лозами, зеленеющие на фоне ясного майского неба в тот час дня, когда неистовствует (знал я по себе) полуденный бес. Справа первые отроги Ланг, не такие фигуристые, угловатые, сплошь из кряжистых горных круч, налезающих друг на дружку, в каждой прорези, в каждой прогалине — в перспективе — отстоящие скалы новых расцветок, а самые далекие горы были голубоватыми.

Я видел впервые этот пейзаж и тем не менее ощущал с ним родство, мне казалось, что, примись я сейчас бежать очертя голову с верхушки холма вниз, я знал бы, куда поставить ногу, на что опереться и как свернуть. Я ведь и после больницы не задумываясь угадал, на какую педаль нажимают, ведя машину. В этой местности я был в своем дому и во власти неопределенной эйфории — самозабвенного счастья.

Проселок превратился в почти отвесную вертикаль, и мы преодолели высоту, после чего тут же следом открылась обсаженная каштанами аллея, а в глубине аллеи большой дом. Просторная площадка между флигелями, две-три цветочные клумбы, над крышей дома выглядывает еще один подъем на холм, и весь подъем окутан лозами винограда. Это владение Амалии. Но трудно было понять с налету, какая у этого дома форма. Я видел первый этаж с высокими окнами — основную, центральную часть с замечательными дубовыми воротами, врезанными в круглую арку, над подъездом — балкон. Слева и справа флигели, оба короче основного здания и без всяких парадных подъездов. Но протяжен ли этот дом в глубину, в направлении горы, это спереди было невозможно сказать.

Вся обратная сторона двора, за моей спиной, была разверзнута, позволяя обзор на сто восемьдесят градусов. Можно было наблюдать оба типа пейзажа, очаровавшие меня во время пути. А взъезд на двор был до того крут, что при взгляде сверху совершенно исчезал из поля зрения, открывая неохватную панораму.

Глава 6

Новый дополненный словарь Melzi

Побывал и в городке. Обратно влезать по косогору было непросто, однако прогулка показалась мне прелестной и бодрящей. Удачно, что я запасся в Милане несколькими блоками «Житан», в этой деревне продают только «Мальборо лайт». Дикие люди.

Рассказал Амалии про сыча и что я спервоначалу принял его за призрак. Она отреагировала с комичной серьезностью. — Сычи, на них не грешите. Дурных дел сычи не творят. Не то что

masche,

которые водятся в тех краях, — она махнула в сторону Ланг, — они и до сих пор там живут.

Masche,

кромешницы. То есть как кто это? Даже рассказывать робею. А то вы сами не помните, ведь сколько раз толковал вам о кромешницах мой покойный папаша. Но вы не тревожьтесь, к вам, в ваш дом, кромешницам хода нету. Они по ночам пугают простой народ. Господам-то что, те, поди, знают слово, скажут слово кромешнице, и та скачет прочь, только пятки сверкают. А все ж они безугомонные и по ночам прибиваются к простым людям, а особо любят туманные и сырые ночи, это для них самая сласть.

Больше она не распространялась на эту тему, но, поскольку был упомянут туман, я спросил, часты ли здесь туманы.

— Туманы? Исусмария, сколько их тут, густющие. Как вот выйдешь, от моей двери не углядеть дорожку, не углядеть наш флигель, а когда в вашем флигеле живет кто-то, то вечерами тоже бывает, что даже и свет из окна не виднеется или трепещется как лучинка. А бывает, что туман до нас тут не поднимается, но сколько его на тех взгорьях, вы бы видели. Только редко-редко торчит по верхам где курган, где часовенка, а внизу бело и сзади бело и вокруг во все стороны непроглядная мга. Будто молоком заливают весь околоток с небес. Коли добудете тут у нас до сентября, вдоволь насмотритесь, потому что у нас в округе, кроме только летних трех месяцев, туман лежит безвыводно. Тут в деревне, внизу, один такой Сальваторе, он не здешний, с какого-то, поди разбери, моря, может, из Неаполя, ну так вот, он приехал сюда батрачить, тому уж наверно двадцать лет, от нищеты прибег сюда, от голода, ну так я про него, что никак не освоится, за двадцать лет не обвык, все говорит, у них там светло и на Крещенье и на Сретенье. Помню, сколько он блукал у нас по полю и даже в ручей уж падал, вытащили, и по ночам ходили разыскивали, спасали его с фонарем. Э, они люди неплохие, врать не стану, а все ж они не такие, как мы.

Глава 7

Вся неделя на чердаке

Чем я прозанимался всю неделю? Читал, большею частью на чердаке. Дни сливались. Я читал беспорядочно и оголтело.

Но читал я не все подряд. Были такие журналы и книги, которые я лишь оглядывал, как рассеянно оглядывают пейзаж, и этого взгляда хватало, чтобы понять, что в них содержится. Как будто из каждого слова высвобождалась тысяча других слов или выползал плотный сжатый пересказ — так распускаются, попадая в воду, японские бумажные цветы. Каждое слово само заскакивало в пространство памяти и принималось там играть в салочки с Эдипом

[193]

и Гансом Касторпом.

[194]

А то еще вспыхивал такой искрой иной раз и рисунок. Хороший рисунок имеет силу трех тысяч слов. Многие книги я читал медленно, с наслаждением смакуя фразу, абзац, главу, вновь переживая те исконные эмоции, которые вызывались давним, почти забытым первоначальным чтением.

Не зафиксируешь все разнообразие таинственных пламен, все замирания сердца от этих чтений — кровь бросается в лицо, опять отхлынет, и снова сладкий румянец…

Так всю неделю; чтоб использовать световой день, подымался я с петухами, залезал на чердак и спускался оттуда к ужину. В полдень Амалия, уже не пугаясь и не ища меня по закоулкам, прямо несла мне на чердак хлеб и колбасу или хлеб и сыр, пару яблок и бутылку вина (Иисус, Иисус, вот уж на мою бедную голову, заболеете снова, что я скажу госпоже Паоле, пожалел бы хоть меня, оставил эту затею, ослепнет напрочь!). И уходила с причитаниями, а я выпивал себе почти всю бутылку и листал все, что попало, после бутылки — сильно навеселе, по каковой причине не в состоянии четко восстановить, что прочитывалось раньше, что — позднее. Порой я спускался с чердака, таща пуды книг в обеих руках, и растягивался где-нибудь на пленэре.

Прежде чем ухнуть с концами на тот чердак, я позвонил домой и сообщил краткую сводку последних известий. Паола стала расспрашивать, что я думаю и чувствую, но я не вдавался в подробности:

Глава 8

Когда я слышу передачу

В первый раз за три недели я все же выполнил намеченное — спустился в деревню и попросил аптекаря померить давление. Слишком высокое. Сто семьдесят. Гратароло, когда меня выписывал, велел держать давление не выше ста тридцати. Оно и было сто тридцать в день моего переезда в Солару. Аптекарь сказал, что сразу после перехода в городок из Солары давление, понятно, высокое. Утром в постели после сна показатели наверняка ниже. Я же подумал, что дело не в походе. Дело в том, что я проводил день за днем в жуткой ажитации.

Я позвонил Гратароло, он спросил, делал ли я что не положено, и мне пришлось признаться, что я таскал ящики, выпивал по бутылке вина в обед, курил по двадцать «житан» за день и перевозбуждался до тахикардии. Гратароло разразился упреками. Да понимаю ли я, чем это чревато. Если давление снова подскочит, может случиться новый инсульт, после которого я уж так запросто не выкарабкаюсь. Я обещал, что возьмусь за ум. Он повысил дозировку лекарств. Добавил какие-то новые таблетки для вывода из организма солей с мочой.

Я попросил Амалию поменьше солить еду, она ответила, что в войну, чтобы достать килограмм соли, приходилось выворачиваться наизнанку, за кило соли просили двух или даже трех кролей, так что соль божия милость, а без соли ничего, как ни бейся, не сготовишь. Я сказал, что много соли мне не разрешает доктор. Она ответила, что доктора от лишнего ученья остатки разума потеряли и что чем разных докторов слушать, поглядели бы на нее, к доктору ни разу в жизни не ходила, и дожила до семидесяти лет, и круглый день копытится на разных работах, и даже поясницу у ней ни разу не ломило, не то что у некоторых. Я понял, что Амалиину соль придется всю выгонять с мочой.

Еще я понял, что с чердаком пора завязывать. Необходим моцион, смена занятий. Я дозвонился до Джанни. Хотелось знать — то, что я прочитал за эти дни, означает ли что-нибудь лично для него. Оказалось, наши детские впечатления не вполне идентичны. У Джанни дед не собирал книжное старье. Не вполне идентичны, но во многом имело место взаимоналожение. Мы ведь, в частности, давали друг другу книжки «на почитать». Около получаса мы гоняли друг друга по Сальгари, будто в телевикторине. Как звали грека, помощника раджи Ассама? Теотокрис. Как фамилия прекрасной Онораты, которую не мог любить Черный Корсар, поскольку она дочь его врага? Ван Гульд. А кто женился на Дарме, дочери Тремал-Найка? Сэр Мореланд, сын Суйод-хана.

Я кинул пробный шар насчет Вихраста —

Глaвa 9

Однако Пиппо знать не знал

Как я провел следующие пять дней (а может, семь, а может, десять)? Воспоминания слились. Как знать — верно, к лучшему, потому что выкристаллизовалась нагая суть, скажу иначе — «квинтэссенция монтажа». Я что-то комбинировал, резал, двигал, склеивал, то реконструировал естественную плавность мыслей и эмоций, то монтировал встык. У меня в голове выстроилось не то, что я видел и слышал, и даже не то, что я мог бы видеть и слышать в далеком детстве. Вместо этого образовался мираж. Муляж. Попытка в шестьдесят лет вообразить, чем дышал и жил десятилетний. Нет уверенности, что все «было именно так». Но есть хрупкое представление, есть значки на ломких папирусах — какие чувства я мог, имел возможность перечувствовать в давнем прошлом.

Снова на чердаке. Роюсь, опасаясь, что учебники не найдутся. Наконец передо мной коробка, облепленная клейкой лентой, с надписью «Начальная и средняя — Ямбо». Рядом «Начальная и средняя — Ада». Ну, реставрировать память младшей сестры не входит в мои планы. У меня невпроворот работы со своей собственной.

Не хотелось бы, впрочем, заработать себе и на этой неделе гипертонию. Я вызвал Амалию пособить, и мы вдвоем снесли ящик к деду в кабинет. Начальная и средняя — это значило с тридцать седьмого по сорок пятый. Поэтому вниз перекочевали и ящики «Война», «Сороковые» и «Фашизм».

В кабинете я растасовал находки по разным полкам. Буквари, учебники истории и географии, мои тетрадки с надписанной фамилией и номером класса. Газеты. С начала эфиопской кампании дед собирал «исторические» номера газет. Газета с речью дуче о восстановлении Империи. Газета с объявлением войны (10 июня 1940). И дальше, и дальше до Хиросимы. Открытки, плакаты, программки, буклеты и несколько разрозненных журналов.

Я решил работать по методу историков — сличать данные. То есть одновременно читать учебники за годы начальной школы (1940–1941), газеты за те же годы и слушать соответствующие пластинки.