Ящик незнакомца. Наезжающей камерой

Эме Марсель

Романы французского писателя Марселя Эме (1902–1967) «Ящики незнакомца» и «Наезжающей камерой» публикуются на русском языке впервые. По усложненности композиции и нарочитой обнаженности литературных приемов они близки исканиям некоторых представителей «нового романа», а также линии абсурда у экзистенциалистов.

В романе «Ящики незнакомца» на фоне полудетективного, полуфантастического сюжета с юмором, доходящим до сарказма, представлены странно запутанные взаимоотношения героев с их маленькими сиюминутными трагедиями и глобальными философскими изысканиями.

Как будто в старой киноленте мелькают герои романа «Наезжающей камерой», в котором дерзко сочетаются глубокие чувства с низменными инстинктами, восхищенные эстетские разговоры с откровенной глупостью, благородная дружба с равнодушным предательством.

ИЗБРАННОЕ

Ящик незнакомца

I

Меня зовут Мартен. Мне двадцать восемь лет. Как-то, возвратясь домой, когда меня не ждали, я обнаружил свою невесту, спавшую в объятиях моего брата в моей кровати. В тот момент я смог сдержаться и тихонько, никого не разбудив, вышел, чтобы поразмышлять об увиденном на улице. Спустившись на один пролет, я столкнулся на площадке шестого этажа нос к носу с Шазаром — склочная личность, ежедневно жаловавшаяся, что жильцы сверху слишком много шумят. Шазар прицепился ко мне в своей обычной раздраженной манере, но заметив, что я пытаюсь ускользнуть, не выслушав его, решил задержать меня, схватив за полу пиджака. Тут во мне проснулся зверь. Я развернулся и ударил его в челюсть. Получив от него ногой под колено, я толкнул его через перила. С воплем, который, должно быть, услышали все жильцы дома, он шлепнулся на плиты первого этажа, чтобы уж больше никогда с них не подняться.

Освидетельствовавшие меня врачи смягчили мою ответственность, и меня приговорили всего лишь к двум годам тюремного заключения. Я вышел на свободу октябрьским утром, а вечером того же дня, часов около шести, под аркадами улицы Кастильон встретил Татьяну Бувийон. Я шел робкой походкой, сгорбившись и опустив голову. Мне казалось, что каждый прохожий видит во мне только что освободившегося заключенного, а может быть, и убийцу. Говорят, что мужчины, в отличие от женщин, испытывают такое ощущение в первый день свободы. Татьяна увидела меня. Громко, так, что звук отразился от сводов, она окликнула меня и направилась в мою сторону с протянутыми руками. Охваченный паническим страхом, я хотел было убежать, но она опередила мой порыв, резким движением обняв меня.

— Так это правда? Ты вышел? Когда?

— Сегодня утром, — ответил я еле слышно, отводя в сторону взгляд. Только теперь она обратила внимание на мои съежившиеся плечи, бегающие глаза, чему причиной, как скажет она мне позже, было чувство подавленности и стыда. Она еще раз крепко обняла меня, восклицая при этом: «Милый мой бедняжка», и с силой хлопнула по спине, чтоб загнать мои угрызения в пятки. Бурные проявления ее чувств начинали притягивать внимание прохожих, некоторые даже замедляли шаг, чтобы побольше увидеть и услышать. Впрочем, я не нуждался в их взглядах, чтобы почувствовать, что же удивительного было в моей встрече с Татьяной. Она на своих шпильках была на добрых десять сантиметров выше меня, а движения ее тела, одетого в прекрасно сшитый костюм, ее рыжие волосы, как бы небрежно завязанные сверху в тугую косу, большой смеющийся рот и нагловатые глаза — все это входило в резкий контраст с моей внешностью. Коренастый, с обвислыми плечами и задом, с малоприятным лицом и к тому же плохо одетый, я походил на продавца каштанов. У меня по-прежнему такой же вид, и будет он таким всегда, даже если оденусь прилично.

— Я доволен, что встретился с тобой, — сказал я Татьяне, — но меня ждет брат. Пока.

II

В одиннадцать часов я поднялся на третий этаж здания по улице Монсо, где размещалась компания СБЭ. Меня почти сразу ввели в огромный, шикарно обставленный кабинет президента. Войдя, я увидел Лормье. Он сидел в конце длинного стола и выглядел в точности так, как мне его описала Татьяна. В трех метрах от него в жалкой позе стоял человек.

— Вы поняли меня? — спросил Лормье.

— Да, господин президент.

— Тогда убирайтесь, подонок. И чтобы это больше не повторялось.

Человек повернулся, и я увидел его искаженное лицо, блестящие от слез глаза. Мне подумалось, что вряд ли он стал бы разыгрывать комедию передо мной, скорее Лормье нарочно пригласил меня в кабинет в кульминационный момент выговора. Он улыбнулся мне и любезно заговорил:

III

Синяя тетрадь

Малый иллюстрированный толковый «Лярусс», уважаемый мною, дает следующее определение любви: «Чувство, влекущее сердце к тому, что его сильно притягивает».

Я исследую слово «сердце», которое употреблено здесь в фигуральном смысле и может, следовательно, вызвать некоторое удивление. Тот же «Лярусс» говорит, что это «расположение души», и в довершение определяет душу как «начало жизни». Итак, я узнал достаточно, чтобы убедиться — любовь, как это ни странно, можно определить метафизическими понятиями. Надо учитывать, что малый «Лярусс» одно из серьезнейших изданий в стране. И если уж он идет на ошибку и на неясность, то, значит, не мог иначе.

Предположим, что Ромео женился на Джульетте, прожил с ней полгода и вдруг к ним заявляется марсианин и заводит такие речи:

— Господин Ромео, у нас, у марсиан, нет пола. Четыре-пять раз за жизнь у нас на голове вырастает волос, который мы высаживаем в песок, поливаем трижды в неделю на протяжении года, пока из него не вырастет маленький марсианин. Теперь остается лишь вырвать его и пустить бегать на воле. Я знаю, что у вас, землян, все иначе, и я много слышал о любви. Мне говорили, что ваша с госпожой Джульеттой любовь совершенно необыкновенна. Не могли бы вы, господин Ромео, объяснить мне, что же такое любовь?

IV

Дойдя до конца первой главы синей тетради, я услышал, как открылась и закрылась входная дверь квартиры. Мишель поднял голову и крикнул: «Какого черта!» Но в проеме двери столовой уже стоял парень лет двадцати пяти, не по сезону одетый — в рубашке когда-то зеленого цвета поверх серых вельветовых штанов, стянутых черным кожаным ремнем. Симпатичная внешность, красивые голубые глаза, взъерошенная копна светлых волос, тщательно неухоженная светлая борода, вся съехавшая влево, как от порыва ветра.

— Прости, — сказал Мишель, — я не знал, что это ты.

— Я просто принес тебе деньги.

— Хорошо. Положи там.

Парень положил на стол три тысячефранковые банкноты и вышел из комнаты, а потом и из квартиры.

Наезжающей камерой

I

Венчание состоялось в церкви Сент-Оноре д’Эйло. В круг основных гостей вошли семеро крупных заправил тяжелой промышленности, пятеро дворян, один министр и два генерала. Для свадебного путешествия молодые выбрали Египет, где и пробыли два месяца, по истечении которых оказались на улице Спонтини на обеде у родителей молодой жены, где всего собралось восемь человек. Комната была пустой, из мебели — только стол и стулья. Стены цвета холодильника — голые, только на самой длинной из них в уголке висела крошечная картина, на которой было изображено блюдечко с тремя вишенками на нем. Чувствовалось, что все это стоит бешеных денег. Мсье Ласкен, тесть, пятидесяти лет, с лысым черепом, со здоровым цветом лица, узкими седыми усами, по виду человек способный, изысканный, серьезный профессионал, смотрел на своего зятя со смущением, будто не совсем узнавал его, и боролся со внезапным ослаблением памяти, которое он связывал с головной болью, внезапно появившейся в начале обеда. Вот о чем он думал, и не без напряжения: «Красивый парень, пышет здоровьем, зубы неплохие, хорошо воспитан, имеет какой-то диплом, владелец сталелитейных заводов Ленуара, за ним стоит группа… нет, группы нет… Достоинств много. Короче, прекрасная партия и недорого мне обошлась, поскольку часть приданного находится в обороте на моих заводах. Мне кажется… Ну, то есть… красивый парень, пышет здоровьем, зубы неплохие…»

Сам того не замечая, он снова и снова перематывал тот же ролик, за каждым разом теряя несколько слов. Ему помнилось, что он замечал у своего зятя еще до свадьбы некоторые недостатки в характере, и он сейчас злился, что не может припомнить своих нареканий. От усиленной работы памяти на лбу выступили капли пота, а сердце тревожно сжималось при взгляде на молодого человека. Само имя Пьера Ленуара расплывалось в его отяжелевшей голове. Он чувствовал, как между ними утончается нить понимания, вот-вот она совсем порвется. Вдруг в голове раздался щелчок, и Пьер Ленуар как бы стал непроницаемым для его взгляда и ума. Этот переход от материального к нематериальному оставил ему только ненужную, застывшую форму. Успев все же почувствовать, что из его мира исчез зять, мсье Ласкен ощутил боль, поскольку был человеком, привычным к порядку, с обостренным чувством непрерывности. Он провел рукой по лбу, пытаясь прогнать болезненную тяжесть, вдруг возникшую над переносицей, и включился в разговор, который зашел как раз о Египте. Чтобы проверить свое странное открытие и в некоторой надежде, что чары развеются, он заставил себя задать герметичной форме Пьера Ленуара вопрос о пирамиде Хеопса.

— Это действительно здорово, — ответил Пьер. — Мы были там с Мак-Арделлом, ну знаете, знаменитый нападающий шотландской сборной по регби. Для меня — это один из самых выдающихся людей наших дней. Он прямо создан для этой игры. Помню, как раз там, у пирамиды, я не мог налюбоваться его походкой. Чувствуется, что у парня в ногах какая-то прыгучесть…

Мсье Ласкен видел движение губ, слышал звуки, но смысла слов уловить не мог. Он почти ожидал этого, но тем не менее очень испугался. Боль во лбу давила все сильнее и, казалось, овладевала им, погружая в какое-то оцепенение. Настойчивым жестом он еще раз попытался ее прогнать. Пьер наклонился вперед, чтобы взглянуть на Мишелин, свою молодую жену, сидевшую через три стула от него, и проговорил:

— Помнишь Мак-Арделла у Хеопса?

II

По возвращении с кладбища Пасси жизнь казалась вполне выносимой, и каждый приглушил свою боль. Только мадам Ласкен, начиная понимать, что потеряла человека, достойного любви и очень доброго к ней, еще горевала. До самого момента похорон горе ее было тихим. За два дня, в течение которых покойник лежал на траурном ложе, она насытилась созерцанием лица, которое вчера еще было грозным, а сейчас уже перестало быть таковым. Она удивлялась, что может смотреть на него без малейшего смущения. Значит, угроза, которая всегда подавляла ее в присутствии мужа, коренилась не в форме лица. Ей часто хотелось, чтобы он отрастил бороду или отпустил чуть длиннее усы, в общем, смягчил бы чем-нибудь свои мужественные черты. Сейчас она понимала, что растительность ничего бы не изменила. Все дело было в трепете жизни, в неусыпности мужского инстинкта, который ее женское тело отвергало, даже в периоды покоя. Перед лицом смерти, наконец осмелев, она испытывала запоздалое желание выразить ему свою нежность учтивыми и детскими словами, наивно-женскими играми, на которые он уже не мог никак ответить.

Семью немного смутили слезы мадам Ласкен, которые были совершенно некстати. Устав сменять друг друга возле нее в маленьком салоне на первом этаже и повторять одно и то же плохо поставленными голосами, к ней приставили школьную подруг и старую болтливую и любопытную кузину, которая хотела докопаться до сути этой странной смерти и выпытывала все подробности.

Мужчины расположились в двух комнатах — в гостиной и кабинете, окна которых выходили в сад, находящийся за домом Ласкенов. Бернара Ансело — присутствие на роковом обеде еще более сблизило его с семьей — доставила одна из машин от ворот кладбища. Он, как мог, уклонялся от разговоров и вообще жалел о том, что пришел. Увидев, что Мишелин спускается в сад, он вышел за ней.

Пондебуа пытался собрать вокруг себя людей и быть в центре внимания, чтобы не оказаться наедине с мсье Ленуаром, свекром Мишелин, намерения которого ему казались весьма недвусмысленными. Промышленник не упустит случая пристроить в компанию Ласкена своего сына с тем, чтобы тот позже стал там хозяином. Высокого роста, красивый, похожий на пирата, мсье Ленуар не был лицемерен, он четко осознавал, что проявляет довольно грубый интерес к делам компании, ему была присуща изумительная способность игнорировать в других людях нежную сеть, сплетенную моралью. Большинство людей, не успев еще скрестить с ним шпаги, уже чувствовали, что с них сорвана убогая паутина приличий и человеческого уважения и обнажен каркас интересов. Люку Пондебуа внушал ужас этот здоровый и трезвомыслящий зверь, обделывавший свои дела, не будучи изощренным в играх честности. И самое отвратительное: этот человек был напрочь лишен цинизма. Пондебуа старался не сталкиваться с ним. Зная в общих чертах, какие распоряжения содержатся в завещании мсье Ласкена, который как-то ему об этом рассказывал, он предпочитал уклоняться от прямого разговора до того момента, когда сможет прикрываться волей покойного. Шовье тоже догадывался о намерениях Ленуара и лениво, со скучающим видом поддерживал игру Пондебуа. Несмотря на все уважение к писателю, он втайне предпочитал пирата.

— У нас не было времени пообщаться, — сказал мсье Ленуар, доставая часы. — Однако я хотел бы поговорить с вами о том, что сейчас готовится.

III

Смерть мсье Ласкена очень скоро стала ощутимо сказываться на работе предприятия. В отношении сколько-нибудь значительных покупок и продаж политические события заставляли ставить вопрос о целесообразности, и управляющий колебался. Мсье Ласкен не был особым вдохновителем и вовсе не был склонен к риску, но дело свое знал. Избранный из самых приближенных сотрудников для временного выполнения функций управляющего, мсье Лувье, человек способный и добросовестный, не чувствовал за собой свободу следования своему вдохновению. Когда он принимал решения, ему казалось, что он играет в рулетку на чужие деньги. При первых же слабых признаках недовольства среди рабочих он начинал бояться какой-нибудь случайности, которую могут использовать подстрекатели, и велел прорабам быть посговорчивее. Производительность труда тут же упала. Шовье убедился на опыте, что именно предписанная прорабам снисходительность порождала инциденты, которых так боялась дирекция. На своем месте ему довольно легко было это осознать, так как по работе он больше находился в цехах, чем в кабинетах. Под него создали должность начальника материально-технического обеспечения. Поскольку производственным оборудованием распоряжались специалисты, он в основном занимался транспортными средствами — грузовиками, самосвалами, вагонетками, тележками, тачками. Именно он решал, отремонтировать ли ходовую часть, списать машины окончательно или заменить запчасти. В этом деле он стал признанным экспертом. Его положение внушало зависть кое-кому из высшей администрации. Некоторые упрекали его в излишнем панибратстве с рабочими. Шовье действительно сохранил со времен, когда был младшим офицером, привычку к общению с людьми, но с рабочими он не был в панибратских отношениях и даже к этому не стремился. Он говорил с ними непринужденно, как подобает хорошо воспитанному сержанту. К тому же, как и большинство людей, которых жизнь забрасывала в разные слои общества, он не мог отдавать предпочтение какому-нибудь одному классу, и вообще, для него важнее были личности, а не сословия. Его спокойствие, серьезность, вежливость и некоторая разочарованность в людях, из-за которой он принимал их ошибки без малейшего удивления, как правило, вызывали в рабочих заинтересованную симпатию. Помня о его родстве с хозяином, люди были благодарны ему за то, что он умел расхаживать в своем ладно скроенном костюме, не испытывая неудобств и не причиняя их другим. Транспортники, с которыми он контактировал наиболее тесно, относились к нему с сердечным доверием, что было особенно заметно в ремонтных мастерских, где царила атмосфера ремесленного труда. Впрочем, его функции по природе своей ни у кого не могли вызвать недоверия. При нем люди позволяли себе мелкие нарушения распорядка, которые не посмели бы допустить в присутствии старшего мастера, и притом они как бы не замечали этого.

Однажды днем Шовье случилось зайти на заводе в кабинет Ласкена, никем не занятый после его смерти. Он пришел за точилкой из слоновой кости, которую попросила принести мадам Ласкен: как-то она видела ее на столе у мужа и хорошо запомнила. Он нашел вещичку в ящике и слегка помедлил, оглядывая комнату, где ранее царствовал умерший. Импозантная меблировка из черного дерева с кремовой обивкой была тоскливой, как цифры годового отчета. Здесь только работа могла спасти от скуки. Шовье искал какой-нибудь уголок или предмет, где бы сохранился отпечаток покойного хозяина. С этим благородным желанием он направился к угловому шкафу, в котором помещалась библиотека. От кресла, где ранее сидел мсье Ласкен, до книг было всего два шага. Под дорогостоящими одинаковыми переплетами скрывались справочные издания по общему и трудовому законодательству, политэкономии. Шовье с меланхолическим чувством рассматривал эту парадную библиотеку, и тут его взгляд упал на корешок, слегка отличавшийся по цвету от остальных. На нем было написано золотыми буквами: «Отчисления от прибыли на производстве», и это название вызывало в памяти последние слова Ласкена. Быть может, промышленник нацарапал на полях какие-то заметки, о которых считал важным сообщить хоть одним словом своей семье или сотрудникам. Раскрыв книгу, Шовье обнаружил, что на самом деле под этим отталкивающим названием скрывался альбом с фотографиями, наверняка никак не связанными с производственными проблемами. На всех фотографиях фигурировала одна и та же женщина, очень красивая, лет двадцати пяти — тридцати, с умным лицом, но немного жестким выражением. Шовье почувствовал великое разочарование. Он восхищался смертью этого человека, последний вздох которого, казалось, был посвящен любви и работе. В устах умирающего, в то время, когда, возможно, под угрозой находилось само будущее промышленности, слово «производство», которое он выдохнул безо всяких комментариев, звучало величественно. Шовье вначале поставил книгу на место, но затем передумал, решив, что лучше убрать ее от любопытных взглядов посторонних. Ему показалось, что будет правильнее, если эту книгу сохранит Пондебуа, близкий родственник покойного, которому тот всегда доверял. Он как раз собирался зайти к нему вечером поговорить о беспокойстве, которое у него вызывали колебания управляющего.

Около четверти седьмого, проходя по площади Звезды, он увидел отряд Национальной гвардии, сосредоточенный на углу Елисейских полей и авеню Фридланд. На улице Тильзит было полно людей в темной форме. На авеню Фридланд стояли автобусы с солдатами в касках. В последние дни ближе к вечеру на Елисейских полях вспыхивали потасовки. Шовье, проведя часть своей жизни в борьбе с моральными излишествами, инстинктивно презирал все религии, в которых различал только ядовитую злобу педантов, язвительность попов и хныканье евнухов. Он не выносил как призывов к идеалу справедливости, так и резонерства по поводу свободы попираемого права, и ему казалось, что как только стороны вступят в кровавую и беспощадную войну, то обе найдут свой смысл в напряжении борьбы. Он втайне надеялся, что эта авантюра обернется и ему на пользу, поскольку чувствовал себя не совсем на месте на заводах Ласкена и подсознательно ожидал перемен.

Возбужденный, он направился к Елисейским полям. На душе было весело, и он даже улыбнулся. В начале улицы народу было больше, чем в обычные дни, но беспорядков не было. Поодаль, на расстоянии друг от друга, роились группки бойцов Национальной гвардии, расположившись под деревьями у бордюра мостовой. Более крупные группы скопились на тротуарах прилегающих улиц. Сквозь реплики прохожих и шум машин прорывался громкий прерывистый гул. Похоже было, что наиболее плотной толпа становилась в средней части улицы. Шовье различил на пересечении с улицей Ла Боэси, какой-то водоворот, окруженный более мелкими завихрениями в местах встречных потоков. Вдруг рядом с ним кучка молодых людей пустилась бегом, и толпа устремилась за ними. Образовался затор, и над неподвижными головами он увидел десятка два сжатых кулаков. Отдельные голоса выкрикивали что-то оскорбительное. Прямо перед ним маленькая старушка в вуальке, с пекинесом на руках пищала мышиным голоском: «Смерть Блюму! Смерть Блюму!» На секунду воцарилась относительная тишина, и вдруг одновременно раздались «Марсельеза» и «Интернационал». Затем от нажима полицейских толпа смещалась, и Шовье отнесло к колонне демонстрантов Народного фронта, отсеченной от основных сил, — дальше по улице он видел обрубки колонн, пытающихся соединиться. Он подумал, что, кажется, скоро приобретет политические взгляды. Если придется сцепиться с полицией, его взгляды будут такими же, что и у людей, дерущихся бок о бок с ним. Но пока все шло мирно. Тумаки и перебранки вспыхивали только между отдельными людьми. Впрочем, чуть дальше он увидел, как одна из колонн Народного фронта столкнулась с колонной протестующих. Потасовка была незначительной, так как в толпе было трудно развернуться. Серьезно ранили только одного человека, и то полицейского. Чтобы лучше видеть и не быть раздавленным, Шовье поднялся на порог одного из домов, на несколько сантиметров выше уровня тротуара. Там его взгляд привлек большой трехцветный значок на пиджаке человека, стоявшего рядом с ним. Он узнал его — это был его однополчанин по фамилии Малинье. Во время войны они служили сержантами в одной роте, затем встретились первый раз в Рейнской армии и второй — в Сирии, где Малинье заканчивал пятнадцатилетнюю службу лейтенантом, и с тех пор потеряли друг друга из виду. Он почти не изменился — коренастый, малорослый, с круглой головой, светло-голубыми глазами и каким-то суровым пылом во взгляде. На нем был засаленный костюм, вытянутый на локтях и на коленях, плохо завязанный галстук под сомнительной чистоты воротничком, но почти новая шляпа придавала ему чуть более нарядный вид и делала похожим на отставника: она была круглой и сидела на нем, как кепи. Шовье это тронуло. Их взгляды встретились, и Малинье бросился в его объятия в порыве всепоглощающего дружеского чувства.

— Кстати, ты получил мое письмо?

IV

Пытаясь поймать передачу, Мишелин ударила себя ракеткой по щиколотке. Она закусила губу и заскакала на одной ноге. Бернар Ансело перелез через сетку, взял ее за локоть и, уложив в один из гамаков, висевших в глубине двора, склонился над больной щиколоткой и легко погладил ее пальцами. Он любовался ее ногами и, прежде чем подняться, прижался щекой к колену, выглянувшему из-под белого фланелевого платья. Мишелин взглянула на него из-под полуприкрытых век, и лицо ее зарумянилось. Он взял ее за руку. Она сжала его руку, затем отпустила и смущенно опустила глаза. На лице Бернара появилась ласковая, немного глуповатая улыбка. Он чувствовал себя с ней, как мальчик с девочкой, сердце переполнялось по-детски дружеским чувством, и ему хотелось оставаться в этом блаженном состоянии. Обычно ему это удавалось без особых усилий. Провинциальное очарование этого уголка, казалось, благоприятствовало невинным обманам и спокойствию сердец.

Теннисный корт был устроен на участке под застройку, который мсье Ласкеном купил в 1920 году в Отее. Окружавшие участок сады давали ему тень и свежесть. В конце корта между тремя старыми сливами, ощетинившимися молодыми побегами, треугольником были натянуты гамаки. С улицы можно было войти через маленькую прогнившую и проржавевшую дверь в конце ограды, тоже ветхой и оканчивавшейся решеткой для улавливания мячей. Корт был очень ухоженным, но вокруг все отдавало заброшенностью и ветхостью, которые нравились Бернару. В перерывах они разваливались в гамаках и вели серьезные разговоры о теннисе, моде, преимуществах низкого каблука или прохладительных напитках. У Бернара никогда не возникало желания придать этим разговорам приятное направление или даже легкость. В словах Мишелин звучала мягкая добродетель. Казалось, они черпали ее из садов, перенимали от сливовых деревьев. Без четверти двенадцать у двери сигналил шофер, и они возвращались на улицу Спонтини, где Бернара усаживали обедать.

Мишелин, казалось, забыла о своей больной щиколотке.

— Бернар, я хочу вас кое о чем попросить.

— Все, что вам угодно, Мишелин.