Пятая зима магнетизёра

Энквист Пер Улов

Кто он Фридрих Мейснер, герой романа «Пятая зима магнетизера», возмутивший в 1794 году покой небольшого немецкого города — шарлатан, убийца или человек, способный излечивать безнадежно больных? Добро или зло несет он?..

Пер Улов Энквист

«Пятая зима магнетизёра»

1

Великий Парацельс где-то писал о боли, которая присуща абсолютному покою: человека долгое время принуждали неподвижно лежать в мягкой постели. Мягкость вначале казалась очень мягкой, потом — все менее и менее мягкой. Великий Парацельс (а может, кто-нибудь другой, но, вероятно, все-таки Парацельс, потому что его он знал лучше всех прочих) указывал, что боль причинял покой, а не постель. «Боль поражает нас в наказание за нашу неподвижность»; он помнил фразу почти дословно, но не помнил, откуда она.

Великому Парацельсу, думал он, в попытке ползком, извиваясь всем телом, обнаружить под собой то, что можно было бы назвать «плоскостью», великому Парацельсу наверняка не приходилось обитать в пещере с таким вот полом. А то он знал бы, что постель тоже может причинять боль.

«Великий». Насчет покоя он все понимал, и насчет движения тоже. Я тоже в этом понимаю, думал он. Покой — это усталость и боль.

Шершавая одежда царапала кожу. Неподходящая одежда, думал он. Предназначенная для другой жизни. Я в Париже, думал он, иду по улицам, и прохожие оборачиваются мне вслед. Эта одежда хороша для Парижа. Для сцены. Где я один, только я, болезнь и магнит. А вокруг — бледные лица, музыка и сила.

А это, думал он, интермеццо. Я почерпну из него новый опыт, это интермеццо. Я не дам себя растоптать.

2

Письма я подписываю: Клаус Зелингер, имя это отцовское, от первой буквы до последней.

Отец любил рассказывать о том Зеефонде, о котором когда-то рассказывали ему (сам он родом из других краев): скученный, лепящийся к крепости, сталкивающий свои маленькие серенькие домишки к берегу и вдруг круто обрывающийся — ни стены, ни ограждения, словно бедность достигла здесь границы, которую и она не решилась переступить, не посмела разбросать свои одноэтажные лачуги по берегу.

Из моего окна виден этот этап истории нашего города: остатки остатков, уцелевшие осколки, домишки, которые не стали сносить либо по недоразумению, либо из ложного пиетета. Летом они расцвечены флажками сохнущей женской одежды, облеплены грязью, которая только два месяца в году, в июле и в августе, ссыхается в маленькие жесткие четырехугольные лепешки, не пачкает и не мешает героическим играм детей; последнее выражение принадлежит моей жене. Она здесь родилась, ей примириться труднее. Иногда, глядя на играющих, перемазанных серой глиной детей, она плачет; она не понимает, что они радуются, получая удовольствие и от игры, и от самой грязи, она видит в этом проявление героизма. На самом деле им не хочется играть, говорит она, им противно, они усердствуют ради нас, чтобы нас не огорчать.

Сначала я пытался оспорить столь нелогичный взгляд на мир детского воображения, но потом сдался.

К тому же Зеефонд изменился. Еще в годы моей ранней молодости западная часть города сгорела; многие жители погибли; но на развалинах построили новые, большие дома, и среди них даже каменные. Некоторые улицы вымостили, на многих появились дорожки для пешеходов. Однако центральная часть города осталась такой, как была. Между разными частями города можно уловить некое противоречие. Общественный вес определяется своего рода границей, которая пролегает от кафедрального собора по прямой линии к западу.

3

Первой женщине было за пятьдесят. У нее болели ноги, и по ночам она плохо спала из-за болей в спине. Ноги у нее распухли, и толстые узлы вен под кожей походили на свернутые мотки пряжи. Врачи прописали ей три раза в день пить чай из ромашки.

Она принесла с собой шнипер

[5]

. Его смастерил ее муж. Шнипер был из блестящей меди, два дюйма длиной и состоял из пера, соединенного пружинкой с маленьким, бьющим с размаха молоточком. Шнипер прижимали к коже, молоточек ударял всегда очень точно, и перо входило на нужную глубину.

Мейснер попросил женщину лечь.

— Вы первая в этом городе, — спокойно сказал он.

Женщина тупо воззрилась на него, но потом поняла, что он хочет завязать разговор, и с жаром ухватилась за эту возможность.

4

1 ноября

Смятение еще не улеглось. Вчера заходил Штайнер; он оставался очень недолго, сказал, что с дочерью встречаться не хочет. Спросил, правду ли говорят, будто она прозрела.

Я ответил: «Да».

Он молча посмотрел на меня и вышел, не сказав ни слова. Я беспокоюсь за него. Как ни странно, он заметно подавлен. Я полагаю, чудо сокрушило его вселенную.

5

К декабрю 1793 года сеансы продолжались уже более двух месяцев.

Мейснер часто жаловался Ткачу на усталость. «Они изнашивают меня, — говорил он. — Они приходят ко мне, я принимаю их, и они высасывают из меня мою силу. С дочерью Зелингера было легче. Она была одна, я должен был обращаться только к ней. И она возвращала мне силу, которую я ей давал. А те, что сидят здесь, ничего не возвращают. Они сидят на своих стульях, чувствуют прикосновение жезла, вбирают в себя частицу моей силы, но ничего не возвращают. Они иссушают меня».

Зелингеру он говорил, что его одолевает усталость. Ничто не утомляет так, как постоянный успех. Передышку дают неудачи.

В городе теперь его знали все. Он больше не совершал дневных прогулок к пристани. Теперь он гулял по другим улицам, и прохожие оборачивались ему вслед. Доходы его были весьма значительны.

И все же в нем закипало нетерпение, когда он думал о том, что успел сделать, — это было слишком ограничено, слишком стиснуто рамками медицины. «Я должен обладать и другой властью, — говорил он Ткачу. — Власть — это свойство, которое не может быть ограничено. Я сам урезываю себя. Моя власть должна являть себя и на другом поприще».