В настоящую книгу вошли важнейшие произведения видного венгерского писателя, уже издававшиеся на русском языке, а также та часть его творческого наследия, которая не публиковалась у нас в свое время.
Грозное оружие сатиры И. Эркеня обращено против социальной несправедливости, лжи и обывательского равнодушия, против моральной беспринципности. Вера в торжество гуманизма — таков общественный пафос его творчества.
Издание подготовлено к печати при содействии Венгерского культурного, научного и информационного центра в Москве и госпожи Риты Майер, а также Венгерского фонда поддержки переводчиков.
Иштван Эркень
Избранное
ИШТВАН ЭРКЕНЬ О СЕБЕ
Я появился на свет 5 апреля 1912 года в Будапеште, в доходном доме по улице Дамьянича. Акушерка, приняв новорожденного, выскочила на опоясывающую дом балконную галерею с воплем: «Такого красивого младенца свет не видал!» Одна за другой распахивались двери квартир, и соседи растроганно и нежно разглядывали меня. Иногда мне кажется, что это был мой единственный ничем не омраченный триумф. Начиная с того момента, вся моя жизнь катилась под откос.
Мой родной дом — типичный пештский доходный дом. Старый, обшарпанный, безлико-серый. Ничего патетического в нем нет — впрочем, во мне тоже. В каждом пештском подъезде одинаковый запах: смешанный в одной и той же пропорции запах подмокшей облицовки, облупившейся штукатурки, жаренного на сале лука и плесени. Мы жили в том доме, пока мне не исполнилось три года.
Не так давно я забрел туда и попытался пробудить в себе какие-то чувства. «Здесь я родился, — говорил я себе. — Здесь мать произвела меня на свет. Здесь я сделал первый вздох». Но сколько я ни твердил себе эти слова, душу не охватывало волнение и слезы умиления не увлажняли взор. Если хочешь гордиться родным домом, постарайся родиться в хижине или во дворце…
Мой отец был аптекарем. «Аптека Эркеня» считалась в Пеште чуть ли не нарицательным понятием.
Одержимый страстью жить на широкую ногу, родитель мой являл собою тип человека, хорошо известного из классической литературы прошлого века и ныне совершенно выродившегося. Он просадил три-четыре аптеки, притом что сам не пил и не был дамским угодником, просто ему нравилось быть щедрым. Зайдет, бывало, в ночной ресторан и заказывает для всех присутствующих французского шампанского, сам же выпьет один-два бокала, не больше. На его счету было двенадцать дуэлей.
ПОВЕСТИ
КОШКИ-МЫШКИ
1
Все мы чего-нибудь да хотим друг от друга.
Только от стариков нам ничего не надо.
А вот когда старые люди тоже чего-то хотят друг от друга, мы поднимаем их на смех.
2
Фотография
Фотография сделана году в 1918-м или 1919-м, в Лете (комитат Солнок), у непроточного рукава Тисы, неподалеку от поселка сахарного завода, где жило тогда семейство Скалла.
Высокий берег. Виден задок рессорной брички (лошади в кадр не вошли), а по береговому склону бегут вниз, к реке, обе сестры Скалла в легких кисейных платьях, свободно раскинув руки и заразительно смеясь; но реки на фотографии тоже не видно.
Снимок при экспонировании получился с передержкой; со временем девичьи фигуры на фотографии пожелтели, поблекли, да и лиц почти не разобрать.
3
Письма
Гармиш-Партенкирхен
От Мюнхена до нас без малого сто километров, и тем не менее ровно в восемь вечера, с истинно немецкой пунктуальностью, машины одна за другой свернули в ворота парка. В восемь тридцать служанка — не сиделка, приставленная ко мне, а горничная — распахнула дверь в обеденную залу; сначала она подкатила меня в кресле на колесиках к обычному моему месту во главе стола, а затем уже я каждому из гостей указала отведенное ему место. На такого рода званых ужинах в узком кругу не принято заранее раскладывать карточки с именами приглашенных, поэтому я могла по своему желанию предложить профессору Раушенигу сесть рядом со мною; Раушениг не только знающий врач, но и превосходный собеседник. Впрочем, приглашен он был вовсе не потому, что он мой домашний врач, а как младший брат вице-президента Баварской торговой палаты; для Миши очень важно поддерживать деловые связи. Профессор Раушениг тотчас осведомился о моем самочувствии; я, в свою очередь, ответила: какой смысл жаловаться, если все равно изменить ничего невозможно. На это последовал комплимент; у меня-де редкая сила воли, и еще всякие мудрые высказывания — не могу их вспомнить, устала, и память подводит меня. Сиделка принесла снотворное, так что допишу тебе завтра утром.
Ну вот, продолжаю письмо. Профессор сказал мне: «Wir, Menschen, sind Übergangs-Kreaturen und wissen sehr wenig über Freude und Leid. Alles, was uns Zweck scheint, kann auch Ursache sein»
[2]
.
Переводить не стану, не зря же ты в свое время преуспевала в немецком, воспользуйся случаем освежить свои познания! А позднее, когда речь зашла о бессмысленности физических страданий, он заметил: «Собственно говоря, при посредстве курицы одно яйцо производит другое». Неплохо сказано, а? К сожалению, я не могла всецело сосредоточиться на беседе с профессором — надо было помнить и о других гостях. Когда стали обносить шампанским и разнообразными винами, мне всякий раз приходилось первой поднимать бокал, потому что, пока я не пригублю, никто из гостей не притронется к вину. Хороша, должно быть, была я в своем новом платье из черных голландских кружев — ожившая мумия, да и только! Послушай, ты, глупышка! У меня же пропасть нарядов, и так бы хотелось послать тебе что-нибудь! Я понятия не имею, сколько у тебя платьев? И потом, кто такая эта твоя Паула, встрече с которой ты так обрадовалась и которую якобы я должна помнить? Мне это имя не говорит ровным счетом ничего, хотя память у меня — когда я не переутомлена — хорошая, на имена в особенности.
Ужин в гостиной давали при свечах. Двести восемьдесят свечей. В прежние времена такой великосветский шик можно было видеть разве что в Театре комедии, когда там ставили Молнара. А у нас это будни!
4
Междугородный телефонный разговор
— Что все-таки она тебе сказала?
— Что она-де не обязана отпускать молоко по пятьдесят граммов.
— Взяла бы не пятьдесят граммов, а больше.
— Кошке и этого с лихвой хватает.
— И из-за этого вы с ней поссорились?
5
Письма
Будапешт
Скажи на милость: если взять, к примеру, банку сардин в масле и бросить в море, то сардинам от этого легче, что ли, станет?
Я к тому, дорогая Гиза, что ты пребываешь именно в таком заблуждении. Живешь ты в роскошном замке, где самый воздух, которым дышишь, и тот стерилизован. Понадобится тебе в Мюнхен на электротерапию, тебя доставляют персональным вертолетом. Твои трогательные письма ко мне — сама доброта и участие, но за шестнадцать лет ты умудрилась начисто забыть (возможно, потому, что тебе так и не пришлось испытать это на себе), что для меня поставить самую обычную пломбу — значит убить полдня. И не просто ожидаешь в приемной, а еще успеешь раз пятнадцать переругаться в очереди: кто раньше пришел да кто за кем занимал.
Не думай, что от посылки с одеждой я отказываюсь из ложной гордости, просто все это мне ни к селу ни к городу и ничуть не поправило бы моего положения. Скажу тебе больше: не только наряды твои не соответствуют моим условиям жизни, но и взгляды на жизнь у нас разные.
Мне ужасно стыдно, что я таким раздраженным тоном говорила с тобой в прошлый раз; нашла с кем ругаться, ведь ближе тебя у меня никого нет в целом мире. Но стоит мне почувствовать, как ты со своих моральных высот снисходишь к простым смертным, и я тотчас же закусываю удила. Очень мило с твоей стороны, что ты проявляешь обо мне заботу, хотя я терпеть не могу, когда меня опекают. И вообще не понимаю, чего ты беспокоишься за меня именно теперь, когда надо бы радоваться?
СЕМЬЯ ТОТОВ
Дорогие мои родители и Агика! Вчера я узнал, что наш горячо обожаемый командир, господин майор Варро, отбывает на родину в двухнедельный отпуск по причине пошатнувшегося здоровья. Я тут же поспешил доложиться ему и попытался уговорить, чтобы он отказался от шумной квартиры своего младшего брата, расположенной в пыльной столице, и воспользовался гостеприимством моих любезных родителей, но он отклонил приглашение под тем предлогом, что со своими расшатанными нервами никому не желает быть в тягость. И действительно, вам я могу признаться, что из-за больших неприятностей, доставляемых партизанами, наш горячо обожаемый господин майор страдает бессонницей и к тому же очень чувствителен к запахам. Одни запахи он просто не переносит, другие же, например аромат хвои, действуют на него успокаивающе. К счастью, я вспомнил, что квартира его родственников находится по соседству с заводом, где перерабатывают падаль. Тут я снова поспешил к господину майору и сызнова живописал ему наш домик в Матрасентанне, залитый солнцем сад, чудный вид на гору Бабонь и нежный сосновый аромат, который окутывает всю долину, и — подумайте только! — господин майор принял приглашение. Его отбытие, если партизаны к тому времени оставят нас в покое, намечено на начало будущей недели. Вы даже не можете представить себе, какой это поворот судьбы для меня! Эшелон с отпускниками отправляется из Курска, и господин майор обещал, что мне разрешат проводить его на батальонной машине до города. Господи, ведь я смогу вымыться в бане!
Глава первая
Матрасентанна — это маленькая деревушка в горах. Канализации там нет. Чтобы подвести воду к отхожему месту, надо бурить специальную скважину и устанавливать насос. Такую роскошь мог позволить себе только профессор Циприани, единственный в деревне обладатель виллы. Остальные смертные об этом и мечтать не смели.
В том числе Тоты. У Тотов, как и у всех прочих обитателей деревушки, для этих нужд имелась лишь скромная будочка.
На шоссе перед домом Тотов стояла, распространяя вонь, ассенизационная бочка, ребристый шланг толщиной в руку тянулся от этой бочки через дощатую калитку по кустам георгинов, вдоль стены дома, прямо к заветной будке, укрытой в густой зелени.
— Ну так что, качать или не качать? — спрашивал Лайоша Тота владелец ассенизационной бочки.
— В зависимости от того, пахнет тут у нас или не пахнет; сам-то я уже настолько привык к этому запаху, что решать вопрос только вам, господин доктор, — отвечал Тот.
Глава вторая
Майор Варро спал до самого вечера.
У Маришки и Агики дел было по горло. Пока они жарили, парили, стирали и гладили, хозяин дома принимал посетителей. Многим из тех, кто прозевал торжественную церемонию прибытия, не терпелось хоть одним глазком взглянуть на майора. Тот на цыпочках провожал желающих к затворенной двери, приоткрывал ее и шепотом приглашал:
— Смотрите на здоровье.
Он не торопил любопытных. Каждый имел возможность внимательнейшим образом разглядеть спящего гостя — барышня Ба-кош, учительница, господин приходский священник Томайи, Шандор Шошкути, механик, и многие другие. Последним явился Лёринцке, сосед-железнодорожник, который вроде был приятелем Лайоша еще с тех пор, когда Тот работал на железной дороге, а в глубине души всегда люто ему завидовал.
Эту зависть удваивало то обстоятельство, что после случившегося однажды неудачного маневрирования поездов всю верхнюю часть туловища Лёринцке (кроме левой руки) заключили в гипс, и с тех пор кожа у него постоянно зудела. А зуд, как известно, точит и характер. Еще в полдень, когда майор только что прибыл, Лёринцке привлек всеобщее внимание тем, что демонстративно захлопнул ставни своего дома. Однако теперь и он заявился, да еще прихватил с собой бутылку кислого вина, очевидно, в надежде застать майора уже бодрствующим, чтобы подпоить его, подружиться с ним, а может, и переманить к себе. Но и Лёринцке не продвинулся дальше порога. Там он мог стоять сколько душе угодно и вдоволь любоваться гостем, хотя с отведенного ему места открывалась для обозрения только голая ступня правой ноги майора. Лёринцке сделал вид, что и от этой возможности он в полном восторге.
Глава третья
Был у Тотов свято хранимый альбом в красном бархатном переплете, куда квартиранты заносили благодарственные отзывы. Вот некоторые из них:
«Бессонница и отсутствие аппетита, терзавшие меня после утраты драгоценного, ныне покойного моего супруга, как по волшебству исчезли благодаря здешнему горному воздуху.
Вдова Морваи».
Глава четвертая
Письмо на фронт
Сыночек мой ненаглядный! Надеюсь, эти строки застанут тебя в добром здравии. Его преподобие господин Томайи, когда молится за воинов, вдали пребывающих, всегда первым называет твое имя. Извещаю также, что у нас все идет хорошо, только тебя не хватает. Чтобы ты не беспокоился, сообщаю тебе, что глубокоуважаемый господин майор тоже чувствует себя прекрасно. Сначала он был очень измученный и нервный, но десятидневный отдых у нас и наш чудный горный воздух уже оказали свое действие. В первые дни господина майора мучили кошмары, а теперь снятся только смешные сны вроде того, будто он щекочущий порошок или что щенок тащит его в зубах и треплет из стороны в сторону, но это сущие пустяки в сравнении с тем, что снилось ему вначале: как его перемалывали на фарш. Отец тоже чувствует себя хорошо, только стал немного рассеянным и иногда попадает под чужие кровати, но господин священник уже беседовал с ним, и с тех пор настроение у отца стало гораздо лучше, хотя иногда он все же сторонится людей. У меня есть для тебя еще одна радостная весть. Глубокоуважаемый господин майор обещал, что с наступлением холодов он не только возьмет тебя к себе в штаб батальона, но и ночевать ты будешь с ним в одной комнате, вместо того офицера, который сейчас живет там. Дай-то Бог, чтобы это сбылось.
Береги свой желудок, жирную пищу не ешь неподогретой. Целую тебя много раз.
Твоя мать
Маришка.
«ВЫСТАВКА РОЗ»
Многоуважаемый товарищ министр!
Прошу извинить, что обращаюсь к Вам, человеку, обремененному важными государственными заботами, по такому, казалось бы, незначительному делу. Суть его в том, что я вот уже три года работаю на телевидении ассистентом режиссера и за это время не получил ни одного серьезного творческого задания; если же я сам вношу какие-либо предложения, их неизменно отклоняют. Так, например, не разрешили отснять документальную киноленту «Мы при смерти». По мнению непосредственного начальства, эта тема не подходит для документального фильма, потому что люди боятся смерти; я же, напротив, считаю, что мы именно оттого боимся смерти, что избегаем упоминания о ней, а стало быть, и не знаем, какова она есть на самом деле. В нашу эпоху, когда число верующих резко сократилось, человек перестал уповать и на лучшую жизнь в загробном мире, можно даже сказать, что мы в какой-то мере стали беззащитнее: за неимением соответствующей научной информации о смерти мы думаем о неотвратимом конце как о чудовищном кошмаре.
К чему приводит такое искусственное умолчание? Пользы от него нашему обществу никакой, зато вред неисчислимый. Прежде, в менее развитые эпохи, с этим обстояло иначе. Не только потому, что каждый человек уходил из жизни, одурманенный верой в воскресение из мертвых, но еще и потому, что люди, как правило, умирали у себя дома, в окружении родных и друзей. Теперь же этот заключительный акт человеческой жизни почти всегда происходит в больничных стенах, и разве что врач или сестра, то есть люди, по сути, абсолютно чужие, находятся возле нас в миг кончины. Конечно, если оценивать объективно, с точки зрения интересов больного, то больница вещь необходимая, однако субъективно, с точки зрения умирающего, расставаться с жизнью в чужой обстановке еще страшнее. Разве это не парадокс, что именно в современном обществе смерть превратилась в понятие мистическое, тогда как она является органической частью жизни, ее закономерным завершением и даже, я бы сказал, основным стимулом любого вида человеческой деятельности, творчества, поступательного развития общества.
По-моему, удалось бы разорвать этот порочный круг, показав миллионам телезрителей документально зафиксированные предсмертные часы трех неизлечимо больных людей. Мне посчастливилось подобрать для съемок трех человек, которые добровольно согласились предстать перед камерой, как и подобает цивилизованным людям. Хочу подчеркнуть: добровольно, но не безвозмездно, потому что за участие в съемках эти люди рассчитывают на определенное пособие для своих близких.
Упомянутое обстоятельство также усложняет решение вопроса, поскольку телестудия — в рамках существующих инструкций — имеет право выплачивать гонорар лишь за актерскую или вообще за творческую работу, а предсмертная агония не может рассматриваться как актерская игра. В разрешении этого вопроса я также прошу Вашей компетентной поддержки.
РАССКАЗЫ
ДЕТСКАЯ ИГРА
Снаружи, за двойным оконным стеклом, клубилось нечто серое. Невозможно было понять, дым ли, облако ли этот бесформенный, местами редеющий, местами плотный, как стена, волнистый и вихрящийся туман, куда нырнул самолет. И когда он, казалось, безнадежно заблудился в складках воздушной завесы, распахнулась дверца пилотской кабины, и по кокосовой дорожке вдоль салона прошел второй пилот, вручая каждому пассажиру памятку: сводку номер четыре. Согласно информации, самолет — выдерживая заданную скорость и высоту, — находился в данный момент на пересечении 37, 04 градуса долготы и 45,31 градуса широты, в 450 морских милях к западу от Азорских островов. В рубрике «погода» стояло следующее: «сильный северо-восточный ветер, густая облачность, на высоте ниже четырехсот метров — дождь». Направление полета: запад-северо-запад.
— Хочу пить, — заявил Пети.
Марика и ухом не повела. Пети всегда хотел пить, как пересохшая земля. И если бы только пить! Но Пети все время чего-нибудь да хотел: воды, абрикосовых косточек, газетной бумаги, французский ключ или серьги у Марики из ушей — что бы ни попалось ему на глаза, он тотчас же начинал клянчить, гнусно, настырно, как только умеют малыши, желающие завладеть всем на свете. Если бы у людской нужды был голос, то он наверняка был бы похож на голос Пети: такой же неумолчный и ненасытный.
— Не дашь воды?
— Нет.
МОЛИТВА
Полицейский вытащил из кармана большую связку ключей. К каждому ключу веревочкой была прикреплена картонная бирка с номером, выведенным чернилами.
— Проходите, пожалуйста, — сказал полицейский, после того как, отыскав нужный ключ, отпер дверь. — А впрочем, обождите немного, я принесу лампочку.
Он оставил нас у раскрытой двери; вернулся в коридор, вывинтил одну из лампочек и унес ее. Пока он возился в темной комнате, ввертывая лампочку, Миклош встал между мной и дверью, загородив дорогу.
— Не входи туда, Шари, — попросил он.
— Я не нуждаюсь в опеке, Миклошка, — возразила я, отстранив его.
РЕКВИЕМ
Звонок пробудил ее от первого сна. Когда она переступила границу между сном и бодрствованием, сердце ее бешено заколотилось, все еще храня где-то в самых своих потаенных глубинах страх перед ночными звонками.
Нетти включила лампу и встала с постели. Накинула халат, а тапочки не нашла; ноги ее еще не пробудились ото сна. Босая, неуверенной походкой двинулась она в прихожую.
— Мне нужен доктор Агоштон.
— Его нет дома.
В дверях стоял худенький, рыжеволосый паренек. Он подслеповато щурился, попав из темноты на свет. В подъезде не горело электричество.
ЦАРЕВНА ИЕРУСАЛИМСКАЯ
Ресторанчик назывался «Mewa», что значит «чайка».
Солнце припекало жарко, но при этом дул резкий северный ветер, науськивая море против террасы «Мевы». Каждая волна разбивалась на тысячи водяных капель, а каждая капля в свою очередь — на тысячи осколочных брызг, покрывая тончайшими соляными кристалликами скатерть и пестрые тенты, бутылку с водкой и темные очки Ильзы, остатки завтрака на столе и рукопись познанского драматурга.
— Действие первое, картина третья.
Парень из Познани носил оранжево-красный свитер, и у него была такая стрижка, что каждый волосок в отдельности ухитрялся торчать дыбом, обращенный к своей, персонально избранной счастливой звезде. Вдобавок ко всему и зубы у молодого человека были плохие — видимо, тоже в знак некоего протеста: скажем, в знак бунта самих зубов против регулярного стоматологического надзора. Казику достаточно было прослушать две первые картины, чтобы решить для себя: пьесу эту он ставить не будет; однако он и виду не подавал, даже более того, слушал чтение, одобрительно кивая головой. Признательная Ильза в ответ на эти его кивки медленно закрывала и открывала глаза.
Дело в том, что познанское дарование было открыто ею. Парень сочинил уже девятую пьесу. По его собственному признанию, над пьесой можно работать самое большее две недели, поскольку драматургия — это вам не литература, а священный обряд вроде обрезания или принесения человеческих жертв. Как только в авторе остывает творческий пыл — это происходит обычно через две недели, — то к делу приступает (с уничижительной интонацией) драматург. Эта теория привела Ильзу в экстаз. Казик был старше ее на восемнадцать лет; сердцем она была на стороне мужа, а каждой нервной клеточкой солидарна с двадцатилетней молодежью. После первого действия она прервала читку.
РАССКАЗЫ-МИНУТКИ
СПОСОБ УПОТРЕБЛЕНИЯ
Эти рассказы, несмотря на их краткость, — законченные художественные произведения.
Их преимущество в том, что они не требуют от вас большой затраты времени, не требуют длительного внимания на недели или месяцы.
Пока варится яйцо всмятку, пока набирается нужный номер телефона (который занят), можно прочесть рассказ-минутку.
Плохое самочувствие, расшатанные нервы — тоже не помеха. Рассказы эти можно читать сидя и стоя, в дождь и ветер, в битком набитом автобусе. А большинство из них вы не без удовольствия прочтете даже на ходу.
Рекомендуется обращать внимание на заголовки. Автор стремился быть кратким, стало быть, не мог дать рассказам ничего не значащих названий. Прежде чем сесть в трамвай, мы всегда смотрим, какой номер. Для этих рассказов название — столь же важная деталь.
ЧТО ТАКОЕ ГРОТЕСК
Расставьте, пожалуйста, ноги врозь, наклонитесь вперед — голову пониже, вот так! — и, оставаясь в этой позе, смотрите назад. Благодарю!
А теперь давайте оглянемся по сторонам, и что же мы видим?
Все верно: окружающий мир встал на голову. Мужчины дрыгают ногами в воздухе, отчего брючные штанины сползают к коленям, а девушки… ах, девушки! — обеими руками прижимают юбки к телу.
Смотрите, смотрите, вон — автомобиль: опрокинулся всеми четырьмя колесами кверху, точь-в-точь собачонка, желающая, чтобы ей почесали брюхо. Вот хризантема: она до смешного похожа на ваньку-встаньку; тонкий стебелек застыл напряженной вертикалью, а сам цветок, стоя на голове, изо всех сил пытается сохранить равновесие. А вон там — скорый поезд, мчится, опираясь на паровозную трубу.
Приходская церковь в Белвароше касается земли кончиками громоотводов, установленных на верхушках крестов по обеим ее башням. И обратите внимание на вывеску в окне пивной:
IN MEMORIAM DR. K.H.G
— Hölderlin ist ihnen unbekannt?
[16]
— поинтересовался профессор К.Х.Г., когда рыл яму, чтобы закопать дохлую лошадь.
— А кто это? — спросил нацистский охранник.
— Автор «Гипериона», — пояснил профессор К.Х.Г., он очень любил просвещать людей. — Крупнейший представитель немецкого романтизма. Ну а Гейне?
— Говори, кто они? — прикрикнул охранник.
— Поэты, — ответил профессор К.Х.Г. — Но ведь имя Шиллера вам знакомо?
ХОРОШАЯ СМЕРТЬ
Дядюшка Пали умер от хронического порока сердца. Он прожил всего три недели после своего семьдесят первого дня рождения. И даже в эти годы работал, правда, уже не у станка, а только «в качестве инструктора», как он говорил. В семьдесят один год старик вставал в половине пятого, садился в трамвай, кошмарный утренний трамвай, похожий скорее на виноградный пресс, и ехал через весь город к центру, а затем снова на окраину в Уйпешт, где он работал. «И зачем это нужно в ваши-то годы работать, дядя Пали?» — «А вы разве не будете работать? И вы тоже будете. На то мы и люди».
Я знаю его лет пять. Началось с того, что я написал о нем репортаж: о его первом рационализаторском предложении, каком, сейчас уж не помню. С тех пор я считался в семье у дяди Пали кем-то вроде дальнего родственника; я не терял из виду его, а он — меня. Иногда мы встречались. В таких случаях он говорил: «Мы слушали вас по радио». — «В самом деле? Ну и как вам понравилось?» — «Мы узнали вас по голосу», — говорил он. А понравилась ему моя вещь или нет, об этом он никогда не высказывался. Он даже не понимал вопроса. Вероятнее всего, он полагал, что моя работа такая же, как и его, — из моих рук тоже не выходит ни одной испорченной, бракованной детали. В этом он, к сожалению, ошибался.
Его дочь зашла известить меня, что он умер. Вечером я на трамвае отправился к ним. Он лежал в постели со сложенными руками; на маленьком столике в ногах, на бархатных подушечках, покоились три его награды. Дочь вышла разогреть ужин. Мы вдвоем стояли у постели умершего — его зять и я. Он не любил своего зятя. Считал его плохим мужем и плохим слесарем, но они не ссорились, потому что старик никогда ни с кем не ссорился. Слесарь стоял позади меня и тоже смотрел на покойного с той особой почтительностью, с какой полагается смотреть на умерших в присутствии посторонних. Лицо дяди Пали не изменилось. Оно было мраморно-белое и умиротворенное, с закрытыми глазами, по обыкновению усопших как бы обращенными в себя. Может быть, он составлял план обучения новичков в своем цехе на том свете. А вот на что стоило смотреть, так это на его руки.
Я не мог оторвать от них глаз. Руки дяди Пали, казалось, выросли. Они стали еще больше, чем были, одна подле другой, покоились они на впалом животе. Это были огромные руки, в них чувствовалась крупная кость; на кисти, покрытой желтоватыми пятнами, торчало несколько рыжих волосков. Пальцы у него были мозолистые, узловатые, корявые, как сучья; кончики пальцев расплющены, и на них синели плоские, широкие, толстые ногти. Под ногтем указательного пальца на правой руке виднелся маленький черный кровоподтек… Я подумал: сколько всего создали эти руки. Пятьдесят три года дядя Пали трудился на заводе; на свете работают тысячи и тысячи станков, вертятся сотни и сотни осей, цилиндров и втулок, которые он отшлифовал до блеска, точно по чертежу и размерам. Он завершил дело своей жизни. Каждую деталь, которая прошла через его руки, он добросовестно обработал и передал дальше. На земле после него не осталось брака. Плоды его труда, как железнодорожные рельсы, могут несколько раз опоясать земной шар. Я не испытываю сожаления, не чувствую себя потрясенным, слезы не щиплют глаза. Словно передо мной завершенное произведение или фраза, в конце которой стоит точка.
Я не испытываю жалости. Я думаю о самом себе — в присутствии мертвых я не могу думать ни о ком другом, кроме как о себе. Я хотел бы кончить жизнь, как ту фразу, в конце которой стоит точка; я хотел бы, чтобы рядом со мной тоже какое-то время постоял кто-то, без сострадания, без жалости и умиления, с легкой завистью в сердце.
ПЕСНЯ
Сочинителя песен звали Енэ Янасом. Судьба свела нас после прорыва русских, потому что его батарею разбили, а я под Николаевкой потерял свою часть. Мы прошли вместе километров триста, изредка подсаживаясь на попутный транспорт, а больше пешком, по снегу, по льду, всегда под огнем противника, пока наконец около Белгорода его не скосило короткой очередью.
До той поры я не представлял, как сочиняют песни. Кто бы мог подумать, что это такое простое дело! Из Янаса песни так и перли, лились, били струей, как родник из-под земли. Что бы он ни увидел, что бы ни услышал — все моментально становилось песней, со словами, рифмами, мелодией. Оставалось только придумать название.
В песню попал жестяной бидон с повидлом, который мы откопали из-под развалин разбитого снарядами склада. Встретился нам какой-то мост, который, можно сказать, прямо у нас под носом взорвали партизаны. А когда мы перебирались через реку под разрушенным мостом, по льдинам, Енэ Янас уже напевал:
Я все допытывался, как это у него получается. А он говорил, что и сам не знает. Я выспрашивал, сколько песен он сочинил. И этого он не знал. Может, три тысячи, а может, четыре…