История одного крестьянина. Том 2

Эркман-Шатриан

Тетралогия (1868-70) Эркмана-Шатриана, состоящая из романов «Генеральные Штаты», «Отечество в опасности», «Первый год республики» и «Гражданин Бонапарт».

Написана в форме воспоминаний 100-летнего лотарингского крестьянина Мишеля Бастьена, поступившего волонтером во французскую республиканскую армию и принимавшего участие в подавлении Вандейского восстания и беззакониях, творимых якобинцами.

Часть третья

Первый год Республики

1793

Глава первая

Теперь мы перенесемся с вами в места, далекие от моих родимых краев; я уже не буду вам рассказывать о маленькой кузнице в Лачугах-у-Дубняка, о харчевне «Три голубя» и о хижине моего старого отца Жан-Пьера Бастьена, речь у нас пойдет о маршах, переходах, о маршах, атаках и битвах.

Глава вторая

После событий 10 августа

[11]

стало известно, что Законодательное собрание, под напором Коммуны, издало декреты: об отмене церковных облачений, о разводе, о преобразовании национальной гвардии — отныне в нее будут допускаться все граждане, — о продаже в рассрочку, мелкими наделами, церковных угодий и земель, принадлежавших эмигрантам, с тем, чтобы бедный люд мог купить себе надел и выплачивать за него частями; и, наконец, все священнослужители, не пожелавшие принести присягу, должны были в двухнедельный срок покинуть страну под угрозой ссылки в Гвиану. Кроме того, был издан декрет о том, что родители эмигрантов подлежат задержанию в качестве заложников до заключения мира и что те, кто приказал стрелять в народ, будут преданы суду уголовного трибунала.

Все эти законы, само собой, наполняли радостью сердца патриотов; люди думали: «Вот она, революция-то, как шагает!.. Всех негодяев подчистую смела!»

Но в то же время пошли слухи, что Лафайет, командовавший армией в Арденнах, отказался признать революцию 10 августа; что враги вторглись в страну на севере; что Вандея, взбаламученная дворянами и священниками, только ждет вступления пруссаков в Шампань, чтобы подняться против нации. Все эти дурные вести вызывали в стране великое беспокойство.

Близилась осень; Пфальц окутывали тянувшиеся с Рейна туманы; болота вокруг Квейха дымились, точно чан с горячей водой. Каждый день отряды, составленные главным образом из кавалеристов, выезжали в разведку; крестьяне рассказывали на рынке, что большая колонна пруссаков и австрийцев движется со стороны Тионвиля и обходит город, направляясь в Лотарингию. Говорили также, будто комиссары Национального собрания осматривали укрепления Виссенбурга и один из них, гражданин Карно

[12]

, майор инженерных войск, возводит новые редуты.

Тут сразу удвоили посты, подвезли снаряды для пушек на крепостных стенах; часовые с вышек на равелинах обозревали тонувшие в тумане окрестности. Время от времени вражеские патрули — уланы и пандуры

[13]

— появлялись на равнине и открывали стрельбу, как бы говоря: «Вот и мы!.. Сейчас явимся!..»

Глава третья

Третий батальон, составленный из представителей вооруженных секций Парижа, был расквартирован у пристани. Подойдя к Рейну, я увидел огромные навесы, под которыми раньше хранили товары, прежде чем погрузить их на корабли, а теперь это была казарма федератов. Под этими навесами, с двух сторон затянутыми толстым брезентом, стояли скамьи, стулья и лежала солома, на которой можно было вволю отдохнуть. Тут пели, пили, играли в карты — все, и старые и молодые, и в красных колпаках, и в треуголках; и тут я понял: правильно говорил Шовель, что народ Парижа везде живет одинаково — так, как живет в своем древнем городе, нимало не заботясь об остальном. Люди это были невысокие, сухопарые, узкоплечие, бледные, дерзкие и бесцеремонные; из таких никогда не выйдет хороших солдат: они любят порассуждать, всех и вся высмеивают, особенно начальство. Я сразу понял, что с парижскими федератами нельзя важничать — мигом поставят на место. Говорили они все друг другу «ты», без различия званий, начиная с командира и кончая простым волонтером.

Только я вошел под навес, какой-то заморыш, без кровинки в лице, не поймешь, в чем душа держится, принялся издеваться надо мной и кукарекать; но я с самым невинным видом подошел к его столу и спросил, где мне найти гражданку Лизбету, маркитантку третьего парижского батальона. Какой-то старик в красном колпаке, с огромными бакенбардами, игравший, попыхивая трубкой, в карты, осведомился, не поворачивая головы:

— А чего тебе от нее надо, от этой гражданки?

— Это моя сестра, — сказал я.

Тогда все сидевшие за столом повернулись и уставившись на меня, а заморыш ткнул пальцем в парусиновый полог в дальнем углу и сказал:

Глава четвертая

Итак, побывав на складах Шпейера и Вормса, мы приободрились: теперь мы были одеты, вооружены, экипированы, как подобает солдатам; теперь мы могли воевать. Многие были бы не прочь очутиться на нашем месте! Я уж не говорю о пруссаках, отступавших по вязким дорогам Шампани: негодяи до того объелись виноградом, что у всех была дизентерия; они побросали пушки, фуры с амуницией, личные вещи и бежали через Верден и Лонгви, даже не останавливаясь, без единого выстрела. Это был разгром деспотизма!

Наши крестьяне уничтожали несчастных десятками — за живыми изгородями, на дорогах, у лесных опушек; все колодцы в деревнях были забиты трупами, — в этом истреблении врагов принимал участие весь народ, даже женщины! Но Марат считал, что и этого мало: он упрекал Дюмурье за то, что тот оставил врагу лазейку для бегства; Марату хотелось бы взять в плен герцога Брауншвейгского и Фридриха-Вильгельма и повесить их, чтобы другим королям неповадно было к нам лезть. И он был прав, потому как потом выяснилось, что у Дюмурье был тайный сговор с королем Пруссии, и он не хотел причинять ему вреда.

Так или иначе, но эта полуторамесячная кампания проходила совсем недурно: пруссаки бежали; австрийцы и эмигранты, засевшие во Фландрии с целью бомбардировать Лилль, сняли с города осаду; генерал Ансельм на юге вторгся в графство Ниццу; восставших было вандейцев удалось на время утихомирить. Все шло хорошо, каждый день бюллетень Конвента приносил нам добрые вести. Карно и Приер ввели у нас хороший обычай — распространять среди солдат бюллетень, а через несколько месяцев — в июне 1793 года — такой порядок был введен во всех остальных армиях республики.

Каждый солдат знал теперь, за что он воюет; он знал, что творится в Париже и о чем там говорят, потому и я дрался, понимая, за что сражаюсь, и могу рассказать вам сейчас мою историю. Следовало бы вспомнить об этом декрете Конвента, — а он был забыт, как и многие другие, о которых вспоминают лишь от случая к случаю, — и таким же образом распространять бюллетени Национального собрания: они повседневно помогали бы тысячам наших сыновей, и те, по крайней мере, хоть знали бы, за что их посылают умирать во все концы света.

Через несколько дней после взятия Шпейера, утром 17 октября 1792 года, мы получили приказ выступать уложили ранцы, застегнули гетры и без единого слова вышли через Мангеймские ворота в направлении Вормса. Вся остальная армия, находившаяся в Шпейере и в окрестностях, следовала за нами. Дождя не было, но в воздухе чувствовалась сырость — местность окутывал наползавший с Рейна туман.

Часть четвертая

Гражданин Наполеон Бонапарт

1794–1815

Глава первая

Я рассказал вам про нашу кампанию в Вандее — сами вандейцы называют ее великой войной. Мы выкорчевали это вредное племя на обоих берегах Луары, но три четверти наших полегли там костьми. Никто не видел с тех пор такого ожесточения.

Остатки вандейских бандитов, после сражения под Савенэ, скрылись в болотах, тянущихся вдоль побережья, где еще держался последний из их предводителей, знаменитый Шаретт. Этот хитрец всячески избегал сражений к боевом строю; он грабил окрестные фермы и деревни, расположенные среди болот, уводил быков и коров, забирал сено, солому, — словом, все, что можно отнять; несчастным крестьянам, лишившимся крова и пропитания, ничего не оставалось, как присоединиться к нему, и гражданская война продолжалась.

Глава вторая

На другой день, 7 апреля 1794 года, я вышел из Парижа — хватит, насмотрелся.

Когда перед одним человеком трепещут все и вся; когда достаточно упоминания в его докладе, чтобы на тебя смотрели как на преступника; когда наличие доказательств, свидетелей, защитников считается пустой формальностью; когда судей и присяжных нарочно подбирают так, чтобы они отправляли на гильотину тех, кто ему не угоден, — когда дело так обстоит, чего же тут еще рассуждать!

Уходил я из города глубоко опечаленный и совсем больной, весь покрытый пылью, ибо стояла сушь и жара.

По дороге мне то и дело попадались сторожевые посты: останавливали путника, требовали бумаги, делали на них отметки. Робеспьер доверял одной только полиции: почти все судьи в дистриктах, чиновники, депутаты Конвента, направленные в армию или в департаменты, мэры, даже полевые сторожа — все состояли в полиции. Таким образом возникло целое племя сыщиков, которое получало жалованье и жило за счет крестьян, рабочих и всех простых тружеников

[122]

. Можете себе представить, как эти придирки, возобновлявшиеся при въезде в каждый городишко, возмущали путешественников.

На восьмой или девятый день, к вечеру, миновав Шалон, я плелся по дороге в Витри-ле-Франсе, — пот крупными каплями струился у меня по лбу.

Глава третья

Помнится, в ту пору только и речи было, что о Северной кампании, о битвах при Куртрэ, Понт-а-Шине, Флерюсе; Журдан и Пишегрю находились на передовой линии, у наших границ. А в стране Робеспьер забирал все больше власти. Он издал декрет о поклонении Верховному существу и о том, что народ должен верить в бессмертие души. Говорили, что скоро наконец наведут во всем порядок; вот покончат с главными преступниками, казни прекратятся, и настанет царство добродетели. Главное: походить во всем на древних римлян. Якобинцы вроде бы приближались к этому идеалу, но не совсем. Многие граждане, которых раньше звали Жозеф, Жан, Клод или Никола, переменили имя; в новом календаре были сплошные Бруты, Цинциннаты, Гракхи

[125]

, но для людей, не шибко образованных, это ровным счетом ничего не значило. На патриотических празднествах богини появлялись почти нагишом. Очень все это было непристойно и омерзительно.

Ну, где же тут здравый смысл — стремиться походить на тех, про кого большая часть народа даже не слыхала, нас же превращать в древних, полудиких язычников. Но никто не возмущался этими глупостями, ибо доносы сыпались градом, человека хватали, судили и через двое суток гильотинировали. Стоило Робеспьеру выступить в Конвенте — депутаты принимали решение опубликовать его речь, она печаталась, рассылалась по всем клубам и муниципалитетам и выставлялась для всеобщего обозрения, как в наши дни — послание епископа. Ну, совсем так, будто сам господь бог произнес эту речь.

И вот вдруг, в июне или в июле, человек этот замолчал: он перестал появляться в Наблюдательном комитете и Комитете общественного спасения. До сих пор я искрение считаю, что он думал, будто без него и не обойтись, что его станут на коленях умолять вернуться, и тогда он продиктует свои условия стране. Я всегда так считал еще и потому, что его друг Сен-Жюст, вернувшись с фронта и видя, что никаких изменений не произошло, все и без них идет своим чередом, заявил, что стране нужен диктатор и этим диктатором может быть только праведник Робеспьер. Заявил он это в Комитете общественного спасения, но остальные члены Комитета поняли, куда клонят эти «праведники» и не согласились с его предложением! Тогда неподкупный человек пришел в ярость и решил избавиться от тех, кто посмел противиться его воле. Все, что я потом читал о Робеспьере, лишний раз доказывает, что я правильно в нем разобрался: это был доносчик, который своими доносами держал всех в страхе. Теперь он решил донести на самих членов Комитета и расправиться с ними так же, как с Дантоном.

Как раз в эту пору, в конце июля, вожаки нашего клуба, получив распоряжение от якобинцев, отправились во главе с Элофом Колленом в Париж, на праздник термидора. Люди у нас встревожились: они решили, что готовится какой-то крупный переворот. Все уехавшие были приверженцами Робеспьера — особенно Элоф. И жители нашей округи боялись теперь даже разговаривать друг с другом.

Так продолжалось дней восемь или десять. И вот в одно прекрасное утро почта принесла весть, что Робеспьер, Кутон, Сен-Жюст и все их друзья были схвачены и на другой же день гильотинированы. В городе началось нечто страшное: жены и дети наших патриотов решили, что их отцов, братьев и мужей постигла та же участь. Можете представить себе, каково было этим людям: они не смели ни плакать, ни впадать в отчаянье, ибо сам Сен-Жюст издал декрет о том, что люди, сочувствующие преступникам, объявляются на подозрении, а те, кто дает преступникам приют — пусть даже собственной своей матери, — заслуживают смертной казни. Теперь вообразите, как у всех щемило сердце!

Глава четвертая

При бережливости Маргариты, ее здравомыслии и любви к порядку, торговля наша, ясное дело, шла хорошо, и я не стану вам рассказывать, какие мы неделю за неделей получали барыши, какие товары продавали и из чего вообще складывалась наша жизнь. Когда человек живет у себя, а не на чужбине; когда он не ходит по кабакам и не пропивает того, что зарабатывает; когда он в ладу со своей женой и сам следит за своими делами, — тогда дни его текут безмятежно, и все они наполнены счастьем, особенно в молодости.

И тем не менее год у нас выдался на редкость тревожный: помнится, никогда еще не было в стране большей смуты, большего страха и большей нужды, чем после смерти Робеспьера. Газеты же пестрели описаниями разных празднеств, танцевальных вечеров, новых мод и всяческих увеселений: только и разговору было что о госпоже Кабаррюс

[138]

, о вдове Богарне

[139]

и еще пяти или шести дамах, которые устраивали у себя пиршества и пытались, так сказать, возродить былые галантные нравы. А тем временем спекулянты вовсю скупали зерно, был отменен максимум, ассигнаты упали в цене, мошенники процветали, вернулись жирондисты, федералисты, эмигранты; патриотов, выполнявших приказания Комитета общественного спасения, предали суду; страну наводнили монахи, требовавшие, чтобы им вернули их часовни, и священники, требовавшие, чтобы им вернули их церкви; вслед за парижским Клубом якобинцев закрыли и все остальные, — словом, победил всякий сброд, который тотчас принялся вопить, шуметь, угрожать; все это — и тысяча других причин — привело к тому, что народ впал в полную нищету и люди, как мухи, мерли от голода.

А тут еще наступила зима! Я так и не сумел понять, почему у нас в ту зиму был такой голод, ибо осенью предыдущего года, проходя через Францию, я сам видел, что дела обстояли совсем не плохо: фрукты, овощи, хлеба — все обещало хороший урожай. Возможно, все съели на корню, как бывает, когда люди изголодаются и не могут дольше ждать. Иные говорили, что виной всему ниспровержение законов и отмена максимума на цены; что роялисты и термидорианцы заранее сговорились об этом, чтобы восстановить народ против республики, — глядишь, он и потребует возвращения королей, принцев и герцогов, которые, как известно, с помощью епископов и милости божией могут дать вам и вёдро и дождь.

Одно скажу: глядя, как термидорианцы по предложению Сийеса

Многие мерзавцы разбогатели в 94-м году: они покупали двадцатифранковые ассигнаты за десять су и оплачивали ими не только государственные земли, но и свои старые долги, хотя брали в свое время в долг звонкой монетой. Все было бы потеряно, если бы и армия пошла по этому гнусному пути, но как раз в армии были живы республиканские добродетели. Термидорианцы и их дружки поспешили занять места монтаньяров в Комитете общественного спасения, но такого Карно, Приера из Кот-д’Ор, такого Робера Линде, неутомимых тружеников, способных создавать, кормить армии и руководить ими, — патриотов, день и ночь думающих лишь об исполнении своего долга, — таких людей болтунам и интриганам не так-то просто заменить, поэтому пришлось их еще на какое-то время оставить на своих местах. И армии же их знали и разделяли их образ мыслей.