Лакомый кусочек. Постижение

Этвуд Маргарет

Маргарет Этвуд — одна из наиболее ярких фигур в современной канадской литературе. Ее произведения пользуются неизменным успехом во всем англоязычном мире, многие переведены на другие языки.

В сборник вошли два ранних романа писательницы, благодаря которым она — молодой, но уже известный поэт — завоевала прочную репутацию талантливого, оригинального прозаика: «Лакомый кусочек» (1969) и «Постижение» (1972).

Романы Маргарет Этвуд приглашают читателя к честному и откровенному разговору о судьбе женщины — нашей современницы.

― ЛАКОМЫЙ КУСОЧЕК ―

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

В пятницу утром я чувствовала себя вполне здоровой; настроение у меня было даже ровнее обычного. Выйдя завтракать, я увидела Эйнсли, сидевшую на кухне с самым мрачным видом: оказалось, что накануне она попала на вечеринку, где, по ее словам, все мужчины были студенты-дантисты. Это подействовало на нее так угнетающе, что ей пришлось напиться.

— Ты не представляешь себе, какая это тоска, — сказала она. — Двадцать человек, один за другим, говорили со мной о болезнях полости рта! Меня они вовсе не слушали, но когда я им рассказала, как мне однажды раздуло щеку, у них прямо слюнки потекли. А смотрели они только на мои зубы.

Похмелье Эйнсли меня развеселило; слушая ее жалобы, я чувствовала себя еще здоровее. Наливая Эйнсли томатный сок и приготовляя ей шипучку, я не переставала сочувственно поддакивать.

— Мало мне этих разговоров на службе! — продолжала она, имея в виду фирму, изготовляющую зубные щетки; она работает там на. проверке качества готовой продукции, но считает эту работу временной — ждет, когда освободится место в какой-нибудь небольшой картинной галерее; в галереях платят меньше, но Эйнсли хочется завести знакомства среди художников. В прошлом году Эйнсли интересовали актеры — этот ее интерес пропал, когда ей наконец удалось познакомиться с ними. — Ни о чем, кроме зубов, дантисты и думать не могут. Они, наверное, повсюду носят с собой зеркальца на изогнутых ручках и каждый раз, когда идут в уборную, заглядывают себе в рот, проверяют, все ли в порядке. — Эйнсли задумчиво провела рукой по волосам; волосы у нее длинные, рыжие, вернее — рыжевато-каштановые. — Могла бы ты поцеловаться с таким типом? Он ведь, конечно, сперва скажет: «Откройте рот!» Ужас до чего ограниченные люди!

— Воображаю, какой это был кошмар, — поддакнула я, подливая ей шипучки. — А ты пробовала поговорить с ними о чем-нибудь другом?

2

В конторе было еще хуже, чем на улице, — влажно и душно. Я пробралась между столами наших дам, добралась до своего угла, уселась за пишущей машинкой и сразу прилипла к черной клеенке стула. Я заметила, что наша установка для кондиционирования воздуха опять испортилась; правда, состоит она всего лишь из одного вентилятора, который вращается в воздухе, как ложка в супе, так что работает эта установка или нет — не очень существенно. Однако зрелище неподвижного пропеллера явно деморализовывало наших дам: глядя на его застывшие лопасти, они убеждались в том, что ничего в конторе не происходит, и их обычная ленивая инертность переходила в полную апатию. Точно сонные жабы, сидели мои сослуживицы за столами, моргая и то открывая, то закрывая рты. Пятница в нашей конторе — день всегда тяжелый.

Я начала было лениво поклевывать вспотевшую пишущую машинку, когда миссис Визерс, диетичка, распахнула заднюю дверь, вошла в комнату и огляделась. Волосы у нее были, как всегда, уложены в прическу в стиле Бетти Грэйбл, на ногах красовались босоножки, а держалась она так, что казалось, будто под плечи ее платья без рукавов подложена вата.

— Мэриан, — сказала она, — вы как раз вовремя, Мне нужен еще один дегустатор для предварительной апробации рисового пудинга, а у наших дам сегодня нет аппетита.

Она повернулась и решительно направилась на кухню. Все диетисты — люди неукротимой энергии. Я отклеилась от стула, чувствуя себя рекрутом, которого выдернули из общей шеренги; впрочем, подумала я, лишний завтрак будет мне даже кстати.

Мы вошли в крохотную, безупречно чистую кухоньку, и она объяснила мне, в чем заключается проблема. Говоря, она накладывала равные порции консервированного рисового пудинга в три стеклянные мисочки.

3

Когда миссис Боуг вышла из-за своей загородки, я уже давно вернулась в контору и, сидя за своим столом, наклеивала марки на конверты — готовила общеканадское почтовое обследование спроса на растворимый соус для пудинга. Я опаздывала, потому что кто-то в отделе мимеографии неверно отпечатал список вопросов.

— Мэриан, — сказала мне миссис Боуг, удрученно вздохнув. — Боюсь, что нам придется отказаться от услуг миссис Додж в Кэмлупсе. Она беременна. — Миссис Боуг слегка нахмурилась: беременность она рассматривает как предательство по отношению к фирме.

— Плохо дело, — сказала я.

Огромная карта страны, усеянная, точно сыпью, красными кнопками, висит прямо над моим столом, и из-за этого отметки о назначении и увольнении агентов тоже входят в мои служебные обязанности. Я забралась на стол, нашла и вытащила кнопку с бумажным флажком, на котором было написано «Додж».

— Раз уж вы залезли, — сказала миссис Боуг, — вытащите также и миссис Элис из Блайнд Ривер. Надеюсь, что это только на время; она всегда работала неплохо, а сейчас написала, что какая-то женщина стала гнать ее из своего дома, угрожая тесаком, и она свалилась с лестницы и сломала ногу. Да, кстати, добавьте еще эту миссис Готье в Шарлоттауне, хочется думать, что она окажется лучше, чем наши прежние агенты в Шарлоттауне — что-то не везет нам с этим городком.

4

Шагая сквозь густое золотистое облако раскаленной пыли, я шла по вечернему тротуару к станции метро. Чувство было такое, будто идешь под водой. Я издали увидела, как платье Эйнсли мерцает возле уличного столба; как только я поравнялась с ней, она молча повернулась, и толпа служащих, возвращающихся с работы, увлекла нас в прохладные подземные коридоры. С помощью серии ловких маневров нам удалось захватить места — правда, не рядом, а на противоположных скамьях, и всю дорогу я сидела, читая рекламы над головами толпящихся в проходе пассажиров. Когда мы вышли из вагона и кремовым коридором поднялись наверх, на улице было уже не так душно.

От метро до Клариного дома — несколько кварталов. Мы шли молча. Я хотела было заговорить с Эйнсли о пенсионном фонде, но передумала. Эйнсли не поняла бы, почему меня это беспокоит: она бы заявила, что мне надо бросить работу и найти другую, вот и все. Потом я подумала о Питере и о том, что с ним сегодня произошло. Эйнсли эта история могла только позабавить. В конце концов я спросила, как она себя чувствует.

— Брось ты обо мне заботиться, Мэриан, — ответила она. — Что я, тяжело больная?

Я обиделась и промолчала.

Улица едва заметно шла вверх. Весь город широкой спиралью поднимается вверх по берегам озера, но, когда стоишь на тротуаре, кажется, что он совершенно горизонтален. Чем дальше от центра города, тем прохладнее, а здесь было к тому же и тихо, и я подумала: как хорошо, что Клара — особенно в ее теперешнем положении — живет вдали от центра с его жарой и шумом. Впрочем, сама она считала это чуть ли не изгнанием: свою первую квартиру они с мужем сняли недалеко от университета, но она очень скоро стала им тесна, и они переехали в северную часть города; впрочем, до настоящей окраины с современными коробками и припаркованными семейными «пикапами» они еще не добрались. Улица была старая, но не такая приятная, как наша: дома здесь были построены на две семьи — узкие, удлиненной формы, с деревянными верандами и крошечными садиками.

5

Когда мы шли к станции метро, было уже почти темно, трещали цикады, бубнили телевизоры в домах (иногда в открытом окне мелькал голубой экран), пахло теплым асфальтом. Я чувствовала, что кожа у меня задыхается, словно мое тело облепили мокрым тестом. Я подозревала, что Эйнсли недовольна проведенным вечером: она как-то неодобрительно молчала.

— Обед был не так уж плох, — сказала я, пытаясь проявить лояльность по отношению к Кларе; в конце концов, по сравнению; с Эйнсли Клара была моим старым другом, — Джо наконец научился прилично готовить.

— Как она это терпит?! — сказала Эйнсли с бо́льшим раздражением, чем обычно. — Муж делает за нее всю домашнюю работу, а она целыми днями лежит в кресле. Он обращается с ней, как с неодушевленным, предметом!

— Послушай, Клара все-таки на седьмом месяце, — сказала я, — и вообще она болезненная женщина.

— Болезненная женщина! — возмутилась Эйнсли, — Она в расцвете сил. Уж если там кто болен, так это он. Я его знаю всего четыре месяца, но даже за это время он ужасно постарел. Она паразитирует на нем.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

13

Сидя за письменным столом, Мэриан вяло водила пером в блокноте для записи телефонограмм: начертила стрелу с пышным оперением, потом косыми линиями заштриховала квадратик. Ей было поручено составить анкету для опроса о бритвенных лезвиях. Она добралась до той части анкеты, где агент предлагает жертве новое лезвие взамен использованного. На этом она и застряла. Ей пришло на ум, что тут кроется отличный сюжет: директор компании по производству бритв владеет волшебным лезвием, которое передается в его роду из поколения в поколение; оно не только не утрачивает своей остроты, но исполняет любое желание хозяина, после того как тот побреется тринадцать раз. Однако директор не сумел сохранить свое сокровище: забыл спрятать лезвие в специальный бархатный футлярчик и оставил его лежать где-то в ванной, а служанка, слишком усердная… (Кое-что оставалось неясно, но в целом это была сложная история со множеством сюжетных ходов. Лезвие каким-то образом попало в магазин, в комиссионный магазин, где его приобрел ни о чем не подозревавший покупатель, и…) Директору же именно в тот День до зарезу понадобились деньги. Он брился, как одержимый, каждые три часа, чтобы достичь заветного числа тринадцать, щеки его уже начали кровоточить, но каковы были его удивление и ужас, когда… Тут он понял, что произошло, приказал бросить провинившуюся служанку в яму с использованными лезвиями и наводнил весь город частными детективами — женщинами среднего возраста, которые выдавали себя за сотрудниц Сеймурского института; их пронзительные, немигающие глаза были натренированы распознавать на лице каждого — будь то мужчина или женщина — малейшие признаки растительности; в отчаянной попытке обнаружить невосполнимую утрату они кричали: «Новые лезвия — за старые!»

Мэриан вздохнула, нарисовала маленького паука в уголке заштрихованного квадратика и повернулась к пишущей машинке. Она перепечатала абзац из черновика: «Нам хотелось бы проверить, в каком состоянии находится лезвие Вашей бритвы. Дайте мне то, которым Вы теперь пользуетесь, и получите взамен новое». Перед словом «дайте» она впечатала «пожалуйста». Сделать идею менее эксцентричной было невозможно, но пусть по крайней мере она звучит повежливей.

Вокруг нее в конторе царила суматоха. Так всегда: либо суматоха, либо унылая, мертвая тишина; в общем-то, она предпочитала суматоху. Это помогало ей отлынивать от работы: все так стремительно носились, так пронзительно кричали, что ни у кого просто не было свободной минутки, чтобы заглянуть ей через плечо и проверить, над чем она задумалась и чем, собственно, занимается. Прежде она чувствовала, что тоже причастна ко всей этой сумятице и крикам, и раз или два даже позволила себе из солидарности с сослуживцами прийти в такое же неистовство и была удивлена, до чего это весело; но с тех пор как она решила выйти замуж и поняла, что не собирается оставаться здесь навечно (у них был об этом разговор, и Питер сказал, что она, конечно, может после свадьбы работать, если захочет, но с финансовой точки зрения нужды в этом не будет; он считал, что порядочный человек, если он женится, должен быть в состоянии содержать жену; и Мэриан решила бросить службу), она научилась наблюдать суматоху в конторе отрешенно, как бы издали. Больше того — она обнаружила, что уже просто не может принимать искреннее участие в делах института. В последнее время сотрудники стали хвалить ее за выдержку в критических ситуациях. Они пили чай для успокоения нервов и, тяжело дыша, утирая разгоряченные лбы бумажными салфетками, говорили: «Слава богу, что у нас есть Мэриан! Уж она-то никогда не теряет присутствия духа. Правда, милочка?»

Сейчас, глядя, как они носятся вокруг, словно стадо броненосцев в зоопарке, она вспомнила о том парне из прачечной; она не видела его с тех пор, хотя несколько раз опять ходила в прачечную в надежде встретить его там. Впрочем, не удивительно, что он исчез — ведь он человек без постоянных привычек, — надо думать, его уже давно унесло каким-нибудь потоком…

Она видела, как Эми стремительно бросилась к картотеке и стала лихорадочно в ней рыться. Сейчас институт проводил по всей стране обследование спроса на женские гигиенические салфетки. Что-то не ладилось с опросом в западных районах. Было задумано так называемое трехволновое, то есть трехступенчатое обследование: первая волна анкет рассылалась почтой и, возвращаясь, должна была принести на своем гребне адреса покупательниц, охотно отвечающих на вопросы. Вторая и третья волны должны были зондировать рынок на большей глубине, то есть в личной беседе с потребительницами и, как надеялась Мэриан, при закрытых дверях. Вся эта затея и особенно некоторые пункты анкеты шокировали Мэриан, но Люси как-то во время перерыва, за чашкой кофе, заметила, что в наши дни абсолютно прилично говорить о гигиенических салфетках: в конце концов, это вполне пристойный товар, его продают в супермаркетах, и даже в самых роскошных журналах рекламе гигиенических салфеток посвящены целые страницы; о подобных вещах нужно говорить открыто: не те времена, чтобы делать вид, будто их вообще не существует. Милли согласилась, что это, конечно, передовой взгляд, но с такими обследованиями всегда ужасная морока, — во-первых, не всякая покупательница станет с тобой разговаривать, а во-вторых, невозможно найти местных агентов, которые согласились бы вести личный опрос; у многих из них, особенно в маленьких городках, самые отсталые взгляды, — некоторые вообще отказываются работать после таких анкет (беда иметь дело с домохозяйками — они не нуждаются в заработке и вечно либо устали от работы, либо беременны, либо им все это осточертело; то и дело приходится искать новых и начинать все сначала — обучать их с самых азов), так что самое лучшее — послать агентам письмо на официальном бланке, где будет сказано, каким образом они должны действовать, чтобы облегчить участь женской половины человеческого рода; слушая Милли, Мэриан определила ее план как попытку воззвать к сестре милосердия, которая якобы готова проснуться в каждой женщине и после долгого сна тотчас начать самоотверженно служить человечеству.

14

Как только голова Мэриан, словно перископ, поднялась над площадкой, она увидела пару голых ног. Еще шаг, и перед ней возникли бедра, торс и голова Эйнсли, которая стояла на тесной лестничной площадке и глядела на Мэриан. Эйнсли была еще не одета, а на ее обычно невыразительном лице теперь отражались легкое удивление и досада.

— Привет, — сказала она, — а я думала, ты сегодня обедаешь с Питером. — Эйнсли устремила укоризненный взор на бумажный пакет с продуктами, который Мэриан несла в руке.

Сделав последнее усилие, Мэриан поднялась на верхнюю ступеньку.

— Я собиралась, но ничего не вышло. У Питера какие-то срочные дела.

Она прошла в кухню и положила пакет на стол. Эйнсли вошла за ней и уселась на стул.

15

На следующий день, в половине пятого, Мэриан шла по больничному коридору, отыскивая нужную палату. Она работала весь обеденный перерыв — только съела, прямо в конторе, сэндвич с сыром и салатом (ломтик словно пластмассового сыра с чахлыми листками салата-латука между двумя кусками похожей на пенопласт булки), который принес в картонном пакетике рассыльный из ресторана, — и поэтому сумела уйти со службы на час раньше. Полчаса она потратила на покупку роз и на дорогу; на свидание с Кларой оставалось всего полчаса: впуск посетителей заканчивался в шесть. Но Мэриан сомневалась в том, что они найдут, о чем разговаривать в течение целых тридцати минут.

Двери во всех палатах были распахнуты, и Мэриан приходилось останавливаться и заглядывать внутрь, чтобы прочесть номер. Лежавшие в палатах женщины безостановочно говорили, не слушая друг друга и не понижая голоса. Наконец Мэриан нашла Клару — почти в самом конце коридора.

Клара была так бледна, что казалась прозрачной; она полусидела на высокой белой больничной кровати, опираясь на спинку. Одета Клара была во фланелевый больничный халат. Ее тело, прикрытое простыней, показалось Мэриан неестественно худым; бесцветные волосы свисали на плечи.

— Привет! — сказала Клара. — Пришла-таки навестить роженицу?

Вместо полагающихся извинений и оправданий Мэриан молча протянула ей букет. Хрупкие пальчики Клары освободили цветы от зеленой бумаги, тиснением и формой имитирующей рог изобилия.

16

Она отлично помнила, как до него добраться, хотя начисто забыла номер дома и название улицы и давно не бывала в этом районе — с того самого дня, когда проводила опрос о пиве. Она выбирала направление, почти автоматически, словно шла по следу или повиновалась инстинкту, опиравшемуся не на зрение и не на обоняние, а на какую-то врожденную способность ориентироваться в пространстве. Впрочем, маршрут был несложный: через парк с бейсбольной площадкой, потом по асфальтированному наклонному тротуару, затем два квартала по улице. Было почти темно, на улице тускло светили фонари, и путь показался ей длиннее, чем в тот раз, когда был день и нещадно палило солнце. Она шла быстро: у нее замерзли ноги. Траву в парке уже покрывал сизый иней.

Она иногда вспоминала эту квартиру — когда перед началом работы смотрела на чистый белый лист или когда ей случалось нагнуться, чтобы поднять с полу обрывок бумаги, — но не связывала ее с каким-то определенным районом города. Она мысленно представляла себе, как выглядит квартира, как расположены комнаты, но наружный вид здания представить не могла. Теперь, увидев это квадратное, будничное здание, похожее на другие такие же и стоящее именно там, куда привела ее память, Мэриан почувствовала тревогу.

Она нажала кнопку звонка квартиры номер шесть и, как только заскрежетало устройство, отпирающее дверь, скользнула в прихожую. Дункан лишь приоткрыл свою дверь и с подозрением воззрился на нее. В полумраке глаза его поблескивали из-под спадавших на лоб волос. Почти у самых губ, дымился крошечный окурок сигареты.

— Принесли белье? — спросил он.

Она молча протянула ему небольшой сверток, который держала под мышкой; он посторонился, чтобы дать ей войти.

17

Мэриан разглядывала свое миниатюрное отражение в серебряной ложке: опрокинутую Мэриан, с широкими плечами, постепенно сужающимся туловищем и булавочной головкой. Она наклонила ложку, лоб у отражения вздулся, затем съежился. Настроение у Мэриан было самое безмятежное.

Она ласково поглядела на Питера, сидевшего напротив; их разделяло пространство белоснежной скатерти, на котором стояли тарелки и корзинка с булочками. Питер улыбнулся в ответ. Оранжевое сияние, исходившее от свечи с колпачком, делало его лицо почти угловатым — подбородок его казался более мощным, а черты лица не такими мягкими, как обычно. «Да, всякий, кто сейчас взглянет на Питера, найдет, что он исключительно красив», — подумала Мэриан. На Питере был приглушенных тонов костюм и к нему — роскошный галстук, тоже темных тонов. Костюм был не такой стильный, как его другие, так называемые молодежные костюмы, он делал Питера более солидным. Эйнсли однажды пренебрежительно сказала про Питера, что он «отлично упакован», но Мэриан теперь пришла к выводу, что эта черта в нем ей только приятна. Питер умел не слишком бросаться в глаза и в то же время выделяться на общем фоне. Некоторым мужчинам не везет с темными костюмами, вечно у них перхоть на плечах и лоснится спина, но с Питером такого не бывало. Сидя с ним в ресторане и зная, что на них поглядывают, Мэриан ощущала гордость собственницы. Она потянулась через стол и взяла его за руку. В ответ он покрыл ее руку своей.

Официант принес вино. Питер попробовал и одобрительно кивнул. Официант налил вино в бокалы и отступил в темноту. Еще одна приятная черта в Питере — это его умение легко, без всяких усилий принимать решения. В последнее время — уже около месяца — Мэриан предоставляла Питеру выбор блюд. При виде меню ее охватывали сомнения: она никогда не знала, чего ей хочется. А Питер сразу находил правильное решение. Обычно он склонялся к бифштексу или ростбифу; деликатесы вроде «сладкого мяса» оставляли его равнодушным, а рыбу он совсем не любил. Сегодня они заказали филе-миньон. Было уже довольно поздно; несколько часов они провели в квартире Питера, и теперь — по обоюдному признанию — умирали от голода.

В ожидании филе они продолжали разговор, начатый раньше, когда одевались для выхода: о правильном воспитании детей. Питер рассуждал о детях сугубо теоретически, тщательно избегая каких-либо параллелей. Но Мэриан прекрасно понимала, что речь идет об их будущих детях, вот почему разговор был для нее так важен. По мнению Питера, за проступки детей нужно подвергать наказаниям — в том числе и физическим; разумеется, ударить ребенка в припадке гнева недопустимо; главное — это быть последовательным. Мэриан же считала, что такое воспитание может пагубно отразиться на эмоциональной сфере ребенка.

— Дорогая, ты мало смыслишь в таких вещах, — сказал Питер, — ты не знаешь реальной жизни. — Он погладил ее по руке. — А я видел, что получается, когда ребенка не наказывают: суды постоянно занимаются малолетними преступниками, и многие из них — дети порядочных родителей. Это сложная проблема. — Он плотно сжал губы.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

31

Я убирала квартиру. Два дня не могла решиться, но наконец принялась за дело. Действовать надо было методично — снимать грязь постепенно, слоями. Сперва верхний слой — всякий мусор. Я начала с комнаты Эйнсли; все, что она оставила — полупустые баночки от косметики, засохшую губную помаду, старые журналы и газеты, устилавшие пол, заплесневевшую банановую кожуру, валявшуюся под кроватью, одежду, которую она не взяла с собой, — я свалила в картонные коробки; в те же коробки пошли все мои вещи, которые я решила выбросить.

Очистив пол и мебель, я вытерла пыль — повсюду, включая лепку под потолком и верхние края дверей и оконных рам. Потом принялась за полы — подмела их, вымыла и натерла мастикой. Полы так изменились от этой процедуры, словно я вместе с грязью сняла слой досок, под которым оказался другой слой. Потом я вымыла посуду и постирала кухонные занавески, а после этого устроила себе обеденный перерыв. Поев, взялась за холодильник. Особенно присматриваться к скопившимся в нем монстрам я не стала. Достаточно было поднять к свету любую из банок, чтобы понять, что их лучше не открывать. Продукты, жившие в этих банках, покрылись мохнатыми, пушистыми или колючими на вид шкурами плесени — в зависимости от того, к какой одежке склоняла их природа, — и было легко себе представить, какой разнесется запах, если снять крышки. Я осторожно опустила банки в мешок для отбросов и, вооружившись ломиком, атаковала морозильник; однако я обнаружила, что толстый слой льда, который сверху казался мягким, точно губка, внизу был тверд, как камень; надо было, чтобы лед хоть немного подтаял.

Я начала мыть окна — и тут зазвонил телефон. Звонил Дункан, и это было странно: я о нем почти забыла.

— Ну что? — спросил он. — Что произошло?

— Свадьба отменяется, — сообщила я. — Мне стало ясно, что Питер пытался уничтожить мою личность. Теперь я ищу новую работу.

― ПОСТИЖЕНИЕ ―

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

Не верится, что я снова еду по этой дороге вдоль извилистого берега озера, где белые березы умирают от болезни, распространяющейся с юга. Вон оно что, теперь, оказывается, дают напрокат гидропланы. Это совсем недалеко от городской черты, мы ехали не через центр, город так разросся, что провели окружное шоссе — прогресс.

В моем представлении он так и остался не городом, а первым (или последним — смотря в какую сторону едешь) кордоном, скоплением домишек и сараев, между ними одна, главная, улица, а на ней кинотеатр и две гостиницы — «итц» и «ойял» (оба красных «Р» перегорели) — с двумя ресторанами, где подавали одинаковый рубленый бифштекс, политый густым, как замазка, соусом, и к нему гарнир из консервированного зеленого горошка, горошины водянистые и бледные, точно рыбий глаз, да горкой жареная картошка, белесая от свиного сала. Всегда лучше взять яйца-пашот, говорила мама, если они несвежие, сразу видно на срезе по темному ободку.

В одном из тех ресторанов, когда меня еще не было, мой брат, сидя под столиком, погладил ноги подошедшей официантке: дело происходило во время войны, на ней были блестящие нейлоновые оранжевые чулки, он таких никогда не видел, наша мама их не носила. А в другой раз, уже потом, мы из машины перебегали по заснеженному тротуару босиком, потому что у нас не было обуви, за лето все износили. В машине мы сидели с завернутыми в одеяла ногами, мы еще воображали себя ранеными, брат говорил, что нам ноги отстрелили немцы.

Но теперь я еду в другой машине, в машине Дэвида и Анны; у этой острые плавники и по всему корпусу — блестящие металлические полоски; ископаемое чудище десятилетней давности, чтобы включить фары, надо лезть куда-то под приборный щиток. Дэвид говорит, что более современные модели им не по карману. Наверное, неправда. Водит он хорошо, я это сознаю, но все-таки на всякий случай держу руку на дверце. Во-первых, опираюсь, а во-вторых, чтобы сразу выскочить, если что. Я и раньше ездила с ними в их машине, но к этой дороге она как-то не подходит: то ли они, все трое, не туда заехали, то ли я очутилась не на своем месте.

Я сижу на заднем сиденье, с вещами; этот, который со мной, Джо, сидит рядом, держит меня за руку и жует жевательную резинку — и то и другое от нечего делать. Разглядываю его руку: широкая ладонь, короткие пальцы нажимают и отпускают, трогают, поворачивают мое золотое кольцо — такая привычка. У Джо крестьянские руки, а у меня крестьянские ноги, так сказала Анна. Теперь все понемногу шаманят, Анна на вечеринках гадает по руке, она говорит, это замена светской беседы. Когда она гадала мне, то спросила, нет ли у меня близнеца. Я говорю: «Нет». А она: «Ты уверена? Потому что некоторые линии у тебя двойные. — И указательным пальцем прочертила мою жизнь: — У тебя было счастливое детство, но потом вот тут какой-то разрыв». Она наморщила брови, но я ей сказала, что хочу только знать, долго ли мне еще осталось жить, прочего она может не касаться. Потом она нам объявила, что у Джо руки надежные, но не чуткие, а я рассмеялась, и напрасно.

Глава вторая

Мы катим по последнему спуску, камешки отскакивают от днища машины, и вдруг перед нами оказывается то, чего здесь быть не должно: МОТЕЛЬ, БАР, ПИВО, BIERE

[9]

 — гласит вывеска, даже неоновая, кто-то расстарался; да только без толку, у подъезда все равно ни одной машины, и на двери табличка: «Свободные места есть». Обыкновенная дешевая гостиница, длинный серый оштукатуренный дом с алюминиевыми дверями; земля вокруг еще комковатая, неприбранная, не успела порасти придорожным быльем.

— Сделай пару кадров, — обращается Дэвид к Джо; он уже развернул машину.

Мы идем к дверям, но я останавливаюсь: здесь удобнее всего их оставить. Я говорю:

— Вы входите, выпьете там пива или чего захотите, а я вернусь через полчаса.

— Заметано, — говорит Дэвид. Он знает, когда лучше не ввязываться.

Глава третья

На обратном пути в мотель я сворачиваю к магазину, к тому, где, считается, говорят по-английски: нам нужны с собой продукты. Подымаюсь по деревянным ступенькам, мимо сонной косматой дворняги, которая привязана к крыльцу на бельевой веревке. Сетчатая дверь с рекламой сигарет «Черный кот»; открываю и погружаюсь в магазинные запахи, в едва ощутимый аромат печенья в пачках и охлажденной газированной воды. Когда-то, недолгое время, здесь была почта, осталась надпись: «Defence de cracher sur le plancher»,

[16]

увенчанная государственным гербом.

За прилавком женщина примерно моего возраста, но с торчащим обтекаемым бюстом и рыжеватыми усиками, волосы закручены на бигуди и повязаны розовой сеткой; одета в брюки и вязаную безрукавку под горло. Сразу видно, что старого патера больше нет: он не одобрял женщин в брюках, к нему в церковь они должны были ходить в длинных юбках и черных чулках, и с голыми руками тоже было нельзя. Под запретом находились и шорты, многие местные женщины, прожив всю жизнь на берегу озера, так и не научились плавать, потому что стеснялись появиться в купальном костюме.

Женщина смотрит на меня вопросительно, но без улыбки, и двое мужчин-покупателей со стрижкой по прошлогодней моде a la Элвис Пресли — на затылке утиный хвостик, а спереди напомаженный взбитый кок — смолкают и тоже смотрят на меня, однако локтей с прилавка не убирают. Я в нерешительности — может быть, все изменилось и здесь больше уже не говорят по-английски?

— Avez-vous du viande hache?

[17]

 — спрашиваю я и краснею за свое произношение.

Тут женщина улыбается, улыбаются и мужчины, не мне, а друг другу. И я понимаю, что сделала ошибку, надо было притвориться американкой.

Глава четвертая

Мы выносим из лодки вещи, а Эванс ждет, не выключая мотора. Получив от Дэвида плату, он равнодушно кивает, выводит лодку кормой вперед, потом разворачивается и стрелой уносится за мыс, рев мотора, отдаляясь, переходит в вой и глохнет вдали за выступами берегов. Озеро чуть плещется о землю, волны от лодки улеглись, остался только след в виде тончайшей радужной бензиновой пленки, фиолетовой, розовой, зеленой. Пространство покоится, ветер стих, озеро плоско раскинулось, серебристо-белое, впервые за весь день (и за много-много лет) до нас не доносятся звуки моторов. У меня чешутся уши и все тело — остаточное ощущение после вибрации, так обычно зудят ступни, когда снимаешь роликовые коньки.

Они бессмысленно топчутся — видимо, ждут от меня указаний, что дальше.

— Будем перетаскивать вещи наверх, — распоряжаюсь я и предупреждаю, чтобы они были осторожнее на мостках; от дождя (он теперь совсем мелкий, изморось) доски стали скользкими, и потом некоторые могли прогнить, еще провалятся.

Меня подмывает крикнуть: «Ау! Мы приехали!» — но я не решаюсь, не хочу услышать в ответ молчание.

Вскидываю на плечо рюкзак и иду по мосткам, а потом вверх к дому, по тропинке и по ступенькам, вырытым в крутом склоне, на каждой ступеньке уложена кедровая плашка и закреплена двумя клинышками. Дом стоит на вершине песчаного холма, их тут целая гряда, оставленная отступившим ледником. Только тоненький слой почвы и редкая лесная поросль удерживают песок на месте. А со стороны озера склон обнажен, срезан, и берег все время обваливается, давно уже нет закопченных камней и кострищ, оставшихся с того времени, когда здесь еще жили в палатках, и деревья над обрывом постепенно заваливаются, некоторые из тех, что сейчас клонятся, в мое время еще стояли совсем прямо. Сосны, рыжая кора шелушится, вся хвоя только на верхних ветках. На одной уселся зимородок и трещит, прерывисто, как будильник; они гнездятся в обрыве, роют себе жилища в песке, это способствует эрозии.

Глава пятая

Меня будит птичья песня. Только-только светает, в городе в это время даже уличное движение еще не началось, да и я научилась от него не просыпаться. Раньше я могла бы определить, какая это птица; но теперь уши отвыкли, я вслушиваюсь, а звуки сливаются. Они поют, как грузовики гудят, цель одна — обозначить свою территорию; зачаточный язык. Лингвистика — вот чем мне надо было заниматься, а не искусством.

Джо тоже наполовину проснулся, что-то мычит, натянул одеяло на голову, как монашеский капюшон. Оно было заправлено в ногах под тюфяк, но выбилось, и теперь его тощие голые ноги открыты, пальцы торчат жалобно, как картофельные ростки, проклюнувшиеся в мешке. Интересно, будет ли он помнить, что разбудил меня сегодня затемно, сел и внятно спросил: «Где это? Где я?» С ним это бывает каждый раз, как мы ночуем на новом месте. «Все в порядке, — сказала я ему, — я здесь». А он: «Кто? Кто? Кто?» — будто курица заквохтала, но позволил уложить себя обратно на подушку. Я в такие минуты боюсь к нему прикасаться — а вдруг он примет меня за кого-то из своих врагов, которые ему снятся? Но он понемногу начал доверять моему голосу.

Я разглядываю часть его лица, не закрытую одеялом, веко и нос сбоку, кожа белая, будто он все время жил в погребе, что так и есть, мы обитаем в погребах; борода темная, почти черная, захватывает шею и под одеялом соединяется с волосами на спине. У него волосатая спина, гораздо волосатее, чем обычно у мужчин, такая теплая на ощупь, как у игрушечного мишки, хотя, когда я ему это сказала, он, кажется, усмотрел в моих словах оскорбление своего достоинства.

Стараюсь понять, люблю я его или нет. Вообще-то это не имеет значения, но всегда наступает такой момент, когда им становится важнее знать, чем просто спокойно жить, и они непременно задают этот вопрос. Он, правда, до сих пор не спрашивал. Но ответ лучше подготовить заранее, уклончивый, если угодно, или, не малодушничая, начистоту, но по крайней мере тебя не застанут врасплох. Пробую оценить его по статям: он хорош в постели, лучше, чем тот, кто был до него, мрачен, но с ним не трудно, мы платим за квартиру пополам, и он много не разговаривает, это большое достоинство. Когда он предложил, чтобы мы поселились вместе, я согласилась без колебаний. Собственно, это даже не было принятием решения — так заходишь в магазин и вдруг покупаешь аквариум с золотыми рыбками или кактус в горшке, не потому, что тебе давно хотелось, а потому, что видишь их перед собой на прилавке. Он мне нравится, с ним мне приятнее, чем без него, но, конечно, лучше бы он значил для меня хоть чуточку больше. Чего нет, того нет, но это меня огорчает. После своего замужества я ни к кому не испытываю чувств, развод — это как ампутация, остаешься в живых, но какой-то части тебя больше нет.

Лежу с открытыми глазами. Это была моя комната; Анна и Дэвид спят в соседней, где карта, а здесь на стенах рисунки. Красотки в экзотических нарядах, с выпуклыми челками на лбу, с оттопыренными красными губами и торчащими щетинистыми ресницами, в десятилетнем возрасте я любила, чтобы все было «шикарно», это была моя религия, и такие рисунки служили мне иконами. Красотки стоят в напряженных позах, как на модных картинках, одна рука в перчатке уперта в бок, одна нога выставлена вперед. Туфли с квадратными задранными носами на прямых каблуках и платья без бретелек, с напуском, как у Риты Хейворт, а юбки широкие, вроде балетных пачек, и на них пятна, изображающие блестки. Я тогда не очень хорошо рисовала, пропорции не соблюдены, шеи получились слишком короткие, а плечи несуразно широкие. Должно быть, мне образцом служили продававшиеся в городе картонные куклы-кинозвезды — Джейн Пауэлс, Эстер Уильямс, — на их плоских телах были нарисованы купальнички, и надо еще было вырезать ножницами по чертежам богатый гардероб; вечерние туалеты, кружевные рубашечки. Ими владели и распоряжались девочки в белых блузках и серых джемперах, с косичками вокруг головы под розовыми беретами, — приносили их в школу и на переменах выставляли в ряд, голых, картонных, на ледяном ветру, прислонив к обшарпанной кирпичной стене, ногами прямо в снег, сочиняли для них балы и званые вечера, праздники и всевозможные торжества с бесконечными переодеваниями, — рабы удовольствий.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава девятая

Вся беда в этой шишке, которая торчит сверху на нашем теле. Я не против тела и не против головы, меня только возмущает шея, из-за нее создается ложное впечатление, будто они раздельны. Не прав язык: тело и голова должны обозначаться одним словом. Если бы голова начиналась прямо от плеч, как у червя или лягушки, и не было бы этой перетяжки, этого обмана, на тело бы не смотрели сверху вниз и не манипулировали бы им, как роботом или марионеткой, тогда бы, наверно, уразумели все-таки, что раздельно друг от друга не могут существовать ни голова, ни тело.

Затрудняюсь сказать точно, когда именно я начала подозревать правду о себе и о них, о том, кто я и во что превращаются они. Отчасти понимание явилось мгновенно, как разворачиваются вдруг флаги, как вырастают в одночасье грибы, но она всегда была во мне, эта истина, и нуждалась только в расшифровке. Отсюда, где я нахожусь теперь, мне представляется, что я всегда и все знала, время сжимается, как мой кулак на колене, я держу в нем все разгадки и решения и силы осуществить то, что от меня теперь требуется.

Я плохо видела, нескладно переводила — языковые трудности, надо было мне говорить на своем языке. В опытах, которые ставили над детьми, отдавая их на воспитание глухонемым нянькам, запирая в чуланы, лишая слов, было обнаружено, что после определенного возраста ум уже не способен усвоить никакой язык; но откуда им знать, может быть, ребенок изобретал свой собственный язык, только о его существовании никто, кроме самого ребенка, даже подозревать не мог. Это все было в зеленом пособии для старшеклассников «Твое здоровье», там еще имелись иллюстрации, фотографии кретинов и людей с гипофункцией щитовидной железы, калек и уродов с черными полосами поперек лица, наподобие повязки на глазах у осужденных преступников; только в таком виде нам сочли пристойным показать обнаженное человеческое тело. Все остальное было диаграммы, цветные чертежи с прокладками из прозрачной бумаги, а на ней обозначения и стрелки: яичники — лиловые морские существа, матка — груша.

Сквозь закрытую дверь ко мне доносятся голоса и шлепанье карт по столу. Консервированный смех, они носят его с собой, такие микропленочки на катушках, и кнопка включения спрятана где-нибудь на груди. С мгновенной перемоткой.

В тот день, когда Эванс уехал, мне было сначала не по себе: на острове небезопасно, мы тут как в ловушке. Они этого не понимали, но я-то знала, я несла за них ответственность. Я постоянно чувствовала наблюдающие за нами глаза, его близкое присутствие под прикрытием лиственной завесы — сейчас выскочит или, наоборот, бросится с треском убегать, заранее не угадаешь, я все время думала о том, как их оградить; они в безопасности, покуда держатся вместе; возможно, что он и безобиден, но быть уверенной нельзя.

Глава десятая

Закат был красный, красно-багровый, и назавтра было солнечно, как я и предполагала; когда нет радио и барометра, поневоле начнешь пророчествовать самостоятельно. Пошел второй день недели, я их зачеркивала в уме, как узник делает зарубки на стене своей камеры; такое чувство, будто я натянута, как веревка, высыхающая на солнце, то обстоятельство, что он до сих пор не появился, только увеличивало вероятность его появления в любую минуту. Седьмой день маячил еще где-то далеко впереди.

Мне хотелось увезти их с острова, защитить их от него, защитить его от них, оградить всех от знания — того и гляди, они разбредутся осматривать остров, затеют прокладывать новые тропы, они уже маялись от безделья, пищей и топливом запаслись, больше заняться совершенно нечем. Всходило солнце, плавно плыло к закату, сами собой перемещались тени, беспредельное небо, пустые неоглядные дали, только редкий самолет прогудит в вышине, облачный росчерк, — для них это, наверно, не жизнь, а баюканье в колыбели.

Утром Дэвид удил с мостков и ничего не выудил; Анна читала, она уже принялась за четвертый или пятый детектив. Я вымела полы, швабру опутала паутина из светлых и темных нитей: это мы с Анной причесывались перед зеркалом; потом я попробовала поработать, Джо сидел на лавке у стены, обхватив руками колени, как гном на лужайке, и смотрел на меня. Подымая голову, я всякий раз встречала взгляд его глаз, синих, точно острия шариковых ручек, точно очи супермена; даже отвернувшись, я чувствовала, как его рентгеновское зрение проникает мне под кожу, ощущала легкое покалывание, будто он меня просвечивает. Трудно было сосредоточиться. Я перечитала две сказки: про короля, который научился разговаривать по-звериному, и про живой источник, но не пошла дальше грубого наброска человеческой фигуры, что-то вроде футболиста; предполагалось, что это великан.

— В чем дело? — спросила я наконец, откладывая кисть, сдаваясь.

— Ни в чем, — ответил Джо. Он снял крышку с масленки и стал пальцем протыкать в масле дырки.

Глава одиннадцатая

Ночью Джо спал, отвернувшись от меня, он не желал идти на компромиссы. Я провела пальцем по его мохнатой спине в знак того, что хочу перемирия при соблюдении прежних границ, но он передернулся и раздраженно засопел, и тогда я отступилась. Я поджала коленки и стала стараться не обращать на него внимание, вроде лежу рядом с какой-то вещью — мешком или большой брюквой. Есть разные способы свежевать кота, как любил говорить мой отец. Меня это всегда немного беспокоило: кому вообще понадобилось свежевать кота, хотя бы одним способом? Я лежала, смотрела в потолок и припоминала подходящие изречения: в одни ворота — не игра, второпях жениться — на досуге прослезиться, меньше сказано — меньше назад брать, стародавняя мудрость, от которой сроду никому не было проку.

За завтраком Джо со мной не разговаривал, и с остальными тоже, сгорбился над тарелкой и только односложно бурчал в ответ.

— Что это с ним? — спросил Дэвид. На подбородке у него грязно-коричневым налетом пробивалась молодая борода.

— Помолчи, — оборвала его Анна, но сама вопросительно поглядывала на меня, возлагая на меня всю ответственность, из-за чего бы ни дулся Джо.

Джо утерся рукавом свитера и пошел вон, хлопнув за собой сетчатой внутренней дверью.

Глава двенадцатая

Помойное ведро было полно, я вынесла его за огород и выплеснула в канавку. Джо в гордом одиночестве ничком лежал на мостках, когда я спустилась ополоснуть ведро, он даже не шевельнулся. Поднимаясь по ступенькам, я разминулась с Анной в оранжевом бикини, умащенной кремом для солнцепоклоннического ритуала.

В доме я поставила ведро под откидной кухонный столик. Дэвид разглядывал в зеркале свою отросшую щетину, он обнял меня одной рукой и сказал, коверкая слова:

— Пошли зо мной ф лесок?

— Сейчас никак не могу, — ответила я. — Дела.

Он изобразил сокрушение.

Глава тринадцатая

Мы отчалили от мостков ровно в десять по часам Дэвида. Небо было акварельно-голубое, плыли кучевые облака — белые спинки и серые подбрюшья. Ветер дул в корму, волны обгоняли лодку, мои руки вскидывались и опускались легко и машинально, будто сами знали, что нужно делать. Я сидела впереди, носовая фигура, за спиной у меня Джо толок воду, и лодка рывками продвигалась вперед.

Проплывали, развертываясь, знакомые берега, плоская карта оживала в камнях и деревьях: мыс, обрыв, завалившееся сухое дерево, остров цапель с неразличимыми птичьими силуэтами, черничный остров, увенчанный мачтовыми соснами, выступали по очереди на передний план. На следующем острове была когда-то хижина охотника, бревенчатая, щели законопачены травой, вместо постели — куча соломы; теперь видна только груда древесной трухи.

Утром у нас был разговор, безнадежный, но в спокойных, разумных тонах, словно обсуждался счет за телефон; и значит, это — конец. Мы еще лежали в постели, его ноги торчали из-под короткого одеяла. Я просто не могла дождаться, когда наконец состарюсь и ничего этого мне больше не будет нужно.

— Когда вернемся в город, — сказала я, — я съеду с квартиры.

— Могу я, если хочешь, — сказал он великодушно.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава двадцатая

Закат, алый, как тюльпан, постепенно тускнел, делался телесным, пленчатым. Теперь остались в окне только полосы, сиреневые и лиловые, небо рассечено квадратами оконной рамы, а там, дальше, — переплетением ветвей, наложением листа на лист. Я в постели, под одеялом, сброшенная одежда валяется на полу, скоро он будет здесь, долго они не выдержат.

Тихий разговор, шорох собираемых карт, бульканье, плевки — чистят зубы. Кто-то втягивает воздух и дует — лампа погашена, карманные фонарики водят лучами по потолку. Он открывает дверь, нерешительно останавливается на пороге, гасит фонарик, после того, что было утром и днем, он не знает, как ко мне подойти. Я притворяюсь спящей, он ощупью пробирается по комнате, неслышно, как по мху, и расстегивает молнию своей шкуры.

Он думает, что я страдаю, и хочет устраниться, отворачивается от меня; но я протягиваю руку, провожу ладонью по его телу, от неожиданности он вздрагивает, он не знал, что я не сплю. Через минуту он поворачивается ко мне, напрягшись, охватывает меня обеими руками, и я чувствую запах Анны: крем для загара, розовая пудра, сигаретный дым, но это мне не мешает, мешают другие запахи; простыни, шерсть, мыло, химически обработанные звериные кожи — здесь я не могу. Я сажусь, спускаю ноги с кровати.

— Ну что опять? — шепчет он.

Я тяну его за руки.

Глава двадцать первая

Когда я просыпаюсь, уже день, мы опять в постели. Он не спит, поднял голову; разглядывал меня спящую. Улыбается, улыбка довольная, сытая, раздувает бороду, как горло у поющей жабы, наклоняется ко мне, хочет поцеловать. Он так ничего и не понял, думает, что победил, деянием своей плоти набросил мне петлю на шею, поводок, привезет обратно в город, будет привязывать к заборам и дверным ручкам.

— Проспала, — говорит он и придвигается ко мне, но я смотрю на солнце, время позднее, что-то около половины девятого. В большой комнате слышно побрякивание металла о металл, они уже поднялись.

— Не спеши, — говорит он, но я отталкиваю его и одеваюсь.

Анна стряпает, скребет ложкой по сковороде. Она одета в свою лиловую блузу и белые брюки клеш, городское облачение, и розовый грим закрывает ей лицо, как забрало.

— Я решила, что пока похозяйничаю, — говорит она. — Чтобы вы, дети, могли поспать подольше.

Глава двадцать вторая

Они заперли двери и дома, и сарая. Это работа Джо, он, наверно, решил, что я поплыву на своем каноэ в деревню. Хотя нет, он сделал это со зла. Напрасно я оставила ключи висеть на гвозде у притолоки, надо было положить к себе в карман. Но только глупо с их стороны думать, что они могут помешать мне проникнуть в дом. Скоро они уже будут в деревне, сядут в машину, покатят в город. Интересно, что они сейчас обо мне говорят? Что я сбежала? Но бегством было бы уехать вместе с ними, правда — здесь.

С верхней ступеньки крыльца я достаю до подоконника и заглядываю внутрь. Холщовый рюкзак с моими вещами перенесли сюда, вон он лежит на столе рядом с портфелем; здесь же Аннин детектив, последний, слабое утешение, но все же утешение, смерть ведь логична, всегда есть мотив. Она, наверно, потому их и читала — по соображениям теологическим.

Солнце спряталось, небо потемнело, похоже, что собирается дождь. Вдали над горами громоздятся тучи, как зловещие молоты, занесенные над наковальней; будет, наверно, гроза. А может, она и не разразится, тучи иногда ходят вокруг по нескольку дней кряду, и все их никак не прорвет. Мне надо попасть в дом, проникнуть со взломом к себе домой, влезть через окно, как лазили мы когда-то в детстве.

Под навесом лежит тачка, она всегда хранилась там вместе с дровами, два шеста и досочки, набитые поперек, похоже на приставную лестницу. Достаю ее и приставляю к стене под окном, под тем, которое без комариной сетки. Рама держится изнутри на четырех крючках, придется выбить четыре угловых стекла. Бью камнем, отвернув голову и зажмурив глаза, чтобы не пораниться осколками. Потом просовываю руку, осторожно, чтобы не задеть острые края, откидываю все четыре крючка, выставляю и спускаю на стоящую под окном кушетку оконную раму. Если бы можно было попасть в сарай, я бы отверткой отвинтила скобы, на которых висит дверной замок; но сарай без окон. Там и топор, и мачете, и пила, все железные инструменты.

Спускаюсь ногами на кушетку, с кушетки на пол. Проникла. Сметаю на совок битое стекло, потом ставлю раму на место. Неудобно будет лазить через окно и при этом каждый раз вынимать раму, но другие окна забраны комариной сеткой, а разрезать ее мне нечем. Можно будет попробовать ножом: если придется удирать, то лучше через задние окна, они ближе к земле.

Глава двадцать третья

Утром я помню, как начал проступать оконный переплет; должно быть, я не спускала глаз с окна почти до света. А может, мне это приснилось, иногда человеку снится, будто он бодрствует.

Завтракаю консервированной тушенкой, разогретой в горшке, и растворимым кофе. Слишком много окон смотрит на меня, я пересаживаюсь на лавку у стены, чтобы видеть их все сразу.

Составляю грязную посуду в таз вместе со вчерашней и выливаю на нее остаток горячей воды. Потом поворачиваюсь к зеркалу и хочу причесаться.

Но когда я берусь за щетку, по руке моей пробегает страх, ко мне вернулась прежняя сила, но в другой форме, должно быть, просочилась из земли, когда была гроза. Я понимаю, что щетка для меня под запретом, и в зеркале мне находиться тоже нельзя. В последний раз разглядываю свое искаженное стеклянное лицо: светло-голубые глаза, кожа красная, загорелая, волосы спутанные, торчат со сна, — отражение мешает видеть. Не самое себя видеть, а вообще. Поворачиваю зеркало стеклом к стене, больше оно не сможет держать меня внутри себя, как душа Анны сидела, запертая, в золотой пудренице, вот что мне надо было разбить, а не кинокамеру.

Отпираю окно и вылезаю наружу; и сразу же страх меня отпускает, словно разжалась рука на горле. Мне нужны правила; где можно находиться, где нельзя. Надо будет прислушаться повнимательнее, если я им доверюсь, они сообщат, что мне разрешается. Напрасно я, наверно, не впустила их ночью, будет ли еще такая возможность?

Глава двадцать четвертая

Меня будит свет, пятнистый, проникающий сквозь ветки шалаша. Кости мои ноют, в теле хозяйничает голод, живот — как накачанный воздухом поплавок, вздутое акулье брюхо. Жарко, солнце почти что на полдне, я проспала все утро. Выползаю наружу и бегу на огород, где еда.

Остановила меня калитка. Вчера я могла в нее войти, а сегодня не могу: они действуют постепенно. Стою, прислонившись к забору, мои ступни оставили звериный след на мягкой влажной земле, пропитанной дождем, росой, водой, просачивающейся из озера. Резкий спазм в животе, я делаю шаг в сторону и ложусь в высокую траву. Там сидит лягушка, леопардовая, в зеленую крапинку, глаза с золотистой каемкой; предок. Она — одно со мной, блестящая, недвижимая, только горло дышит.

Отдыхаю, лежа на земле и подперев голову руками, стараюсь забыть о голоде, сквозь проволочные шестиугольники смотрю в огород: ряды, квадраты, колышки, подпорки. Рай для растений, они удлиняются прямо на глазах, впитывая влагу корнями, разгоняя ее по мясистым стеблям, выпотевая листьями, которые распалились в лучах солнца до ярко-зеленого румянца, — и сорняки, и законные растения одинаково, никакой разницы; а в земле вьются черви, розовые жилки.

Забор неприступен для всех, кроме сорнячьего семени, птиц и непогоды. Снизу вдоль него тянется ровик в два фута глубиной, выложенный давленым стеклом, битыми банками и бутылками, поверх еще присыпано гравием и землей, сурку и скунсу не подкопаться. Лягушки и змеи пролазят, но им разрешается.

Огород — это ухищрение, фокус. Без ограды его бы не было.