На мраморных утесах

Юнгер Эрнст

Юнгер писал «На мраморных утесах» в 1937-м, а читал корректуру уже на фронте, в 1939 году. Это был его первый художественный роман и одновременно изысканная эпитафия на надгробии всей предыдущей эпохи — временном отрезке между двумя мировыми войнами, когда консервативные взгляды еще не означали принадлежности к властной элите, а немецкие писатели еще могли быть желанными гостями в литературных салонах Парижа. Чуткое сердце чувствует пульс самой «истории в зародыше», возвышенный ум провидит неизбежное — скоро все будет кончено. Никто не спасет Большую Лагуну, этот маленький мир гармонии природы и человеческого духа, от варварских банд Старшего Лесничего, олицетворения насилия власти и хаоса, несомого алчной чернью. Рыцарь-аристократ, утонченный эстет вступает в борьбу со своим временем, он обречен, но бесстрашен, ведь за его плечами стоят разум, истина и вечность.

Этот романтический и беспощадный текст высокого модерна в 40-х стал манифестом стиля и борьбы для всей читающей Европы, без различия наций и языков.

1

Вам всем знакома щемящая грусть, которая охватывает нас при воспоминании о временах счастья. Как невозвратны они, и как немилосердно мы разлучены с ними, словно это было не с нами. И картины заманчивей проступают в отблеске; мы мысленно воскрешаем их, как тело умершей возлюбленной, которое покоится глубоко в земле и, подобно более возвышенному и духовному великолепию пустынного миража, заставляет нас содрогнуться. И в своих взыскующих грёзах мы снова и снова ощупью перебираем каждую подробность, каждую складку минувшего. Тогда нам начинает казаться, будто мы не до самого края наполнили меру жизни и любви, однако никакое раскаяние уже не возвратит нам упущенного. О, если бы это чувство могло стать нам уроком для каждого мгновения счастья!

А ещё слаще становится воспоминание о наших лунных и солнечных годах, когда они внезапно заканчивались ужасом. Лишь тогда мы понимаем, какой же счастливый жребий выпадает нам, людям, когда мы беспечно живём в своих маленьких общинах, под мирной крышей, за сердечными разговорами и ласковым пожеланием доброго утра и спокойной ночи. Ах, мы всегда слишком поздно узнаём то, что уже этим был щедро открыт для нас рог изобилия.

Так и я мысленно возвращаюсь к тем временам, когда мы жили в Большой Лагуне, — лишь воспоминание воскрешает снова их волшебство. В ту пору, правда, казалось, что дни нам омрачает какая-то забота, какое-то горе; и прежде всего нас заставлял быть начеку Старший лесничий. Поэтому мы жили в некотором напряжении, одеваясь в простые одежды, хотя нас не связывала никакая клятва. Между тем дважды в год мы таки освещали красную пищу — раз весной и раз осенью.

Осенью мы пировали как мудрецы, отдавая должное превосходным винам лозы, растущей на южных склонах Большой Лагуны. Когда из садов между красной листвой и тёмными гроздьями до нас доносились оживленные возгласы сборщиков винограда, когда в маленьких городках и деревнях начинали скрипеть виноградные прессы и со дворов тянуло бодрящим запахом свежих выжимок, мы спускались к хозяевам, бочарам и виноградарям и вместе с ними пили из пузатого кувшина. Там мы всегда встречали весёлых товарищей, ибо край был богат и красив, там было место беспечному досугу, а шутка и хорошее настроение почитались здесь наличной монетой.

Так из вечера в вечер сидели мы за праздничной трапезой. В эти недели замаскированные сторожа с рассвета до поздней ночи с трещотками и ружьями обходят виноградники, отстреливая прожорливых птиц. Они возвращаются запоздно с вязками перепелов, крапчатых дроздов и рябчиков, и вскоре затем их добыча, с виноградными листьями разложенная по большим блюдам, появляется на столе. Под новое вино мы с аппетитом уплетали также жареные каштаны и молодые орехи, но в первую очередь великолепные грибы, по которые в лесах ходят с собаками, — белые трюфели, изящные подосиновики и красные кесаревы грибы.

2

А вот весной мы устраивали карнавальные попойки, как заведено в тех местах. Мы облачались в пёстрые шутовские наряды, бахромчатая ткань которых светилась как птичьи перья, и надевали твёрдые маски с клювом. Потом, дурашливо прыгая и размахивая руками, как крыльями, мы спускались в городок, на старой Рыночной площади которого уже было возведено высокое масленичное дерево. Там при свете факелов устраивалось карнавальное шествие; мужчины наряжались птицами, а женщины были одеты в великолепные платья минувших столетий. Высокими, подражающими бою часов голосами они кричали нам всякие шутки, а мы отвечали им пронзительным криком птиц.

Из таверн и винных погребков нас уже манили марши пернатых гильдий — тонкие, пронзительные флейты Щеглов, жужжащие цитры Сычей, трубные контрабасы Глухарей и пищащие ручные органы, звуками которых сопровождает свои пародирующие стихи стая Удодов. Мы с братом Ото присоединялись к Чёрным дятлам и, выбивая марш поварёшками по деревянному чану, высказывали глупые советы и мнения. Здесь приходилось пить осторожно, поскольку вино из стаканов нам нужно было соломинкой тянуть через ноздри клюва. Когда голова начинала гудеть от выпитого, нас освежала прогулка по садам и рвам кольцевого вала, мы роем влетали на танцевальные площадки или в садовой беседке какого-нибудь хозяина сбрасывали маски и в обществе случайной милашки лакомились прямо из жаровен блюдом улиток, приготовленных по бургундскому рецепту.

До самого рассвета в эти ночи повсюду раздавался пронзительный птичий крик — в тёмных переулках и на Большой Лагуне, в каштановых рощах и виноградниках, с украшенных лампионами гондол на тёмной поверхности озера и даже между высокими кипарисами кладбищ. И всегда, словно отвечая на него эхом, тут же слышался испуганный, убегающий возглас. Женщины этого края красивы и полны жертвенной силы, которую Старый Запальщик

[1]

называет дарящей добродетелью.

Ведь не страдания этой жизни, а задор и щедрое её изобилие, когда мы вспоминаем о них, вызывают у нас почти слёзы. Эта игра голосов до сих пор отчётливо слышится мне как живая, и прежде всего сдерживаемый возглас, с каким меня на валу встретила Лауретта. Хотя стан её скрывал белый, обшитый по краям золотом кринолин, а лицо — перламутровая маска, я в темноте аллеи тотчас же узнал её по манере сгибать при ходьбе бедро и коварно затаился за деревом. Потом я напугал её смехом дятла и кинулся преследовать, размахивая широкими чёрными рукавами. Наверху, где на винограднике стоит римский камень, я настиг утомившуюся бегунью и, трепеща, обнял её рукой, склонив над её лицом огненно-красную маску. Когда, словно во сне очарованный волшебной силой, я ощутил её в своих объятиях, меня охватило сочувствие, и я с улыбкой сдвинул птичью маску на лоб.

Тут она тоже заулыбалась и очень нежно прикрыла мой рот ладонью — так нежно, что в тишине я слышал только дыхание, веявшее сквозь её пальцы.