«Я хотел создать образ современного человека, стоящего перед необходимостью применить насилие, чтобы предотвратить еще большее насилие», — писал о романе «Прибой и берега» его автор, лауреат Нобелевской премии 1974 года, шведский прозаик Эйвинд Юнсон.
В основу сюжета книги положена гомеровская «Одиссеия», однако знакомые каждому с детства Одиссеий, Пенелопа, Телемах начисто лишены героического ореола. Герои не нужны, настало время дельцов. Отжившими анахронизмами кажутся совесть, честь, верность… И Одиссей, переживший Троянскую войну и поклявшийся никогда больше не убивать, вновь берется за оружие.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. КОГДА ОКОНЧИЛСЯ СРОК
Солнце, милосердный и жестокий Гелиос, один из шпионов на службе у богов, в варварских странах и землях известный под другими именами, не играл в счете времени решающей роли. Один год тянулся как десять, другой пролетал как день.
Но некоторые свои годы он вспоминал с удовольствием, даже с самодовольством, и, вспоминая, причмокивал, а если не причмокивал, то хотя бы бегло проводил по губам языком, этим орудием вкуса, когда-то утонченного, а потом вновь огрубевшего. Сначала по верхней губе, которая запала слева — с этой стороны во рту не хватало трех или четырех зубов, — а потом язык двигался в обратную сторону по нижней губе, слегка выдвинутой вперед, отвисшей. Таким образом, движение шло по лежачему овалу, и за этим несомненным выражением довольства, самодовольства и совершенного удовлетворения крылись воспоминания о яствах на четырехугольных или овальных столах благовонного дерева или о женщинах, об изгибах женского тела, его центре или глубинах, самых сокровенных, любимейших. Затем язык исчезал во рту, иногда с легким причмокиваньем. Там, в замкнутой, влажной, а порой и вязкой мгле, в частоколе зубов зияли бреши. Прежде они болели. Но вот уже лет девять, а может, и больше челюсти привыкли, да и язык привык отдыхать на месте зияний.
Это все война, ну и прочее, думал он, не желая вспоминать. Но из-за выпавших, а частью выбитых зубов рот перекосился. Женщины, которых этот рот целовал, замечали кривизну. Тот, кто мог бы окинуть взглядом последние двадцать лет, также мог ее заметить — заметить разницу между двадцатипятилетним, который уехал, и нынешним, сорокапятилетним. Кривизна была уродливая, снимавшая с улыбки немалую долю доброты, природной благожелательности и острого ума. Тонкая улыбка рождается — это знают все, владеющие искусством тонко улыбаться, — от телесного или душевного благоденствия, разум и сердце орошают ее, как дождь орошает пашню, или лепят ее подобно тому, как боги лепят свое творение. Потом она постепенно созревает, и радость или насмешка выводят ее наружу, к губам, на ее естественное ложе, где она отдыхает, лучится или изливает желчь, как подвергнутый пытке раб.
Сейчас он улыбался. Из-за кривого рта улыбка была так похожа на снятое молоко, настолько были с нее сняты все сливки, что тому, кто не знал его характер или историю, трудно было бы сразу правильно ее истолковать. Улыбка, появившаяся на губах между висячих жестких рыжих усов и бороды, ниспадавшей с подбородка и взбегавшей вверх по щекам, была, попросту говоря, улыбка искаженная, фальшивая. Ей-же-ей, в настоящую минуту она была фальшивой! Тот, кто истолковал бы ее как злобную, кровожадную, оголтело воинственную улыбку садиста, совершил бы ошибку. Улыбка была обманчиво фальшивой, а не истинно фальшивой. Каждый, кто сам улыбался подобной улыбкой или наблюдал ее и размышлял над нею, знает, что разница между обманчиво фальшивой и подлинно фальшивой улыбкой состоит как раз в том, что подлинно фальшивой улыбке не лежится в покое на естественном ложе мышц, действующих в унисон с душевным состоянием человека. Зато обманчиво фальшивая улыбка, излившись наружу, без всякой задней мысли укладывается там, где положено, ожидая отклика мышц, доверяя им. Если мышцы повреждены или изувечены, она принимает их форму и, таким образом, остается все же истинной улыбкой. Я потому уделил этому вопросу так много внимания, что нам важно помнить его улыбку, когда он скоро появится перед нами на сцене.
Он был пленником на острове
Глава вторая. ОЖИДАНИЕ
Дочь Долиона
[8]
шла, вихляя бедрами, извиваясь всем телом и подняв руки над головой, точно гляделась в зеркало, хотя зеркала поблизости не было. Но поскольку в доме было полно мужчин, ее груди и вихляющийся зад отражались в их глазах; впрочем, даже оставаясь наедине с собой, она все равно любовалась своим отражением в запахе своих благовоний, в собственной тени, и еще она видела свое отражение в голосах других рабынь, а в них звучала смесь зависти и восхищения.
— Меланфо!
— Да-а, Госпожа, — откликнулась она (она не сказала «Да, Госпожа», или «Да, Ваша милость», или «Да, Высокодостойная», или «Да, Высокородная», как говорили другие рабыни или светские дамы). — Да-а, Госпожа, — откликнулась она то ли вопросительно, то ли нетерпеливо, оттого что ей докучают, то ли обиженно, а может быть, даже снисходительно.
Пенелопа ждала. Был час сооружения прически. Эвриклея, старая нянька и кормилица героя, уже успела, сменяя холодные и горячие полотенца, освежить кожу на ее лице. Старуха находила, что у хозяйки все еще прекрасный цвет лица, но девчонка с мелкими колечками завивающихся почти как овечье руно, черных, пахнущих маслом волос и со смуглой кожей находила, что «Высокодостойная» выглядит весьма увядшей. Причесывать госпожу было обязанностью Меланфо. Извиваясь змейкой, она скользнула в комнату и остановилась у самого порога.
— Да-а, Госпожа.
Глава третья. НОЧНОЙ РАЗГОВОР
Они шли вверх навстречу мгле, а внизу у подножья гор узкий мыс и маленький остров черными тенями выделялись на серой ночной воде. На островке горел огонь, но пожаром он не грозил — то был большой бивачный костер, уже догоравший. Отблески его плясали на кромке прибоя, прыгали через гребни волн, змейками вползали на берег. На севере, по ту сторону пролива, тоже горели огни. Света в ее доме отсюда не было видно.
Они молчали уже довольно долго. Легконогий и Ненадежный держался на несколько шагов сзади. Он продолжал насвистывать, похожий на торжествующего укротителя.
Старший из двоих — старший с виду — пытался теперь с помощью тактики ускользания, которая была звеном в стратегии забвения, призвав на помощь остатки былого хитроумия, отрешиться от того, что на него надвигалось. Он пытался это сделать, уйдя с головой в осязаемую реальность нынешней ночи: думал о змеях, о колючих кустах, которые обдирают ноги, о камнях, которые могут скатиться с вышины, о которые можно споткнуться. И это ему удавалось. Он знал: если ты хочешь что-нибудь вспомнить, надо вернуться вспять, углубиться в джунгли воспоминаний, в трясину памяти и двигаться мелкими-мелкими шажками — тогда ты придешь к цели и сможешь там удержаться. А если ты хочешь что-нибудь забыть, ты должен ускользнуть, скользнуть вперед так осторожно, чтобы даже настоящее не пристало к твоей одежде, скользнуть в будущее такими легкими шагами, чтобы память не услышала — да-да, просто-напросто перехитрить память. Так он думал, но именно потому производил громкий шум — мы имеем в виду шум внутренний — и память услышала и увязалась за ним. И все же он считал, что ему повезло: он не умер на месте от боли, которую причинил ему мощный толчок всколыхнувшейся в груди тоски, и не пустился наутек в смертельном страхе. Голова его оставалась ясной, но способность рассуждать была ограничена как раз на столько, сколько необходимо. Кусты доходили им до колен, шли они по тропинке, протоптанной овцами. Умные ноги сами ступали: куда нужно. За семь лет они привыкли.
Он надеялся. Надеялся отчасти на то, что в пастушьей хижине никого не окажется, и они смогут поговорить без помех, а отчасти на то, что в ней сидят пастухи, мелют всякий вздор или храпят, и, стало быть, продолжить разговор не удастся. Собственно говоря, надо было бы, остановившись возле двери, привалиться к стене, как бы в знак прощания со случайным прохожим, который оказался любопытным и болтливым и его хочешь выпроводить. Тогда можно было бы сказать: «Уже поздно, сударь, стемнело, становится прохладно, мне пора спать. К сожалению, мне надо быть на пирушке, я обещал принять участие в празднестве. Сами понимаете, мне надо быть на пиру, его в известном смысле задали в мою честь; к сожалению, мне надо прилечь, на меня постоянно нападает неодолимая сонливость. Очень сожалею, но ничего не поделаешь. Спокойной ночи, сударь, очень приятно, буду очень рад как-нибудь встретиться, посидеть за чашей вина, потолковать об общих знакомых, о старых воспоминаниях…»
Змея!
Глава четвертая. КОММЕРЦИЯ
Пенелопа дала понять, что, по ее мнению, Меланфо, дочь Долиона, слишком задирает нос. Само собой, она выразила эту мысль не с грубой прямотой, а сказала так:
— Приближается политический кризис, Эвриклея. Чует мое сердце. Как ты думаешь, на чьей стороне будет брат девчонки, Меланфий?
С виду это был бесхитростный вопрос, требовавший такого же бесхитростного ответа. Обе знали, что Старший козопас служит партии женихов. Но престарелая наперсница постаралась не ударить в грязь лицом по части бесхитростности.
— Если мне дозволено говорить откровенно, я чувствую совершенно то же самое, что и Госпожа.
Высокородная госпожа подняла голову — линия ее подбородка сделалась чистой и прекрасной. Она выглянула в окно. Меланфо шла через внутренний двор, следом за ней шествовала кошка, держа что-то в зубах.
Глава пятая. ДРУГАЯ
— Это приказ, милейшая, — сказал Вестник, Носитель жезла, Крылоногий, как он сам порой хвастливо называл себя. — Это приказ Царя богов…
Он смотрел на Калипсо, ожидая ее окончательного ответа, вид у него был самодовольный и веселый — этакий удачливый дипломат. Будь она простой смертной, смертный свидетель и наблюдатель сказал бы о ней: «Лет тридцать пять — сорок. Может, между сорока и сорока пятью». Глаза у нее были черные, под ними сеть морщинок, проведенных жизненным опытом, которые она не старалась убрать с помощью массажа. Темноволосая, женственная — тип женщины с берегов заповедных оазисов в пустыне на дальнем юге: смуглое круглое лицо, узкие смуглые руки, которые не могли стать белее, сколько бы она ни пряталась от Гелиоса; если уж говорить начистоту, она была шоколадного цвета. Роста она была невысокого. Она напоминала куклу, мягкую игрушку, предназначенную для немолодых вождей, окруженных множеством жен: идеальная любовница.
Однако она была повелительницей — это было видно с первого взгляда. Вестник мысленно это признал и попытался скрыть признание за снисходительной улыбкой. Они состояли в дальнем родстве, и улыбку его можно было истолковать так: «Мы, верхние слои Семейства, его сливки, цвет мира человеческого и мира богов, кое-что о тебе знаем. Знаем многое. Нам известны твои странные заблуждения, твое упрямство, причины твоего изгнания. Но мы относимся к тебе снисходительно, плен, в котором тебя держат, не строг, он отвечает рангу повелительницы, и мы не предъявляем к тебе больших требований. Мы относимся с пониманием».
Они сидели в зале ее дворца. Вестник заметил, что рабыня, обмахивающая ее опахалом, выбрана весьма продуманно: старая, безобразная негритянка, седая, с красноватыми белками круглых, навыкате, глаз, сама перекатывающаяся как шар и с губами почти лилового цвета, словно на них запеклись следы прокисшего лилового вина. Ни один мужчина не мог бы ею соблазниться.
Вестник закинул ногу на ногу, утвердил локоть на верхнем колене и подпер ладонью подбородок. Вся его поза свидетельствовала о том, что он не считается с ее присутствием, едва замечает, а может, и презирает ее. Голос его, однако, был вкрадчив и притворно почтителен:
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава восемнадцатая. ВОСПОМИНАНИЯ
— Сперва мы, конечно, перебили самых опасных детей, — сказал Нестор, — тех, кого не осмелились захватить в рабство. Помнится, это пришло на ум Одиссею — политический ход, понимаете? А вообще-то мы жестокими не были: убивали только мужчин старше четырнадцати, а может, тринадцати лет — словом, тех, кого не было смысла прихватить с собой на продажу. Агамемнон вел себя в этом случае как нельзя великодушнее, прямо-таки по-царски. Мне он уделил сорок два кубка, некоторые редкостной красоты. А насчет детей — это Одиссей придумал, а может, Менелай — словом, один из них. Чтобы царский род в Трое, эти, как их, ну, сами знаете, приамиды не подняли опять когда-нибудь шума. Ох и задали мы им жару — все до одного копыта откинули.
Старый обуздатель коней заржал и снова почесал подбородок, на сей раз громко его скребя.
— Обо мне тоже песни слагали, так что я не жалуюсь. Ага, вспомнил!
Память его вновь торжествовала победу.
— Налейте еще вина, — приказал он. — А потом меня больше не перебивайте.
Глава девятнадцатая. МУЖЧИНА
Девушки хором вскрикнули, когда он, шатаясь, вышел им навстречу. Могучее обнаженное тело возвышалось над кустами. Когда он выступил на прогалину, рабыни вскрикнули снова — долгим, пронзительным криком — и пустились наутек, точно стадо овец, сбившись в кучку, толкаясь и наступая друг другу на ноги.
Девушки, игравшие с Навзикаей, ринулись к повозке и мулам, словно надеялись там найти убежище, они срывали с веревок и веток простыни, выпачканными в песке ногами топтали простыни и скатерти, разостланные на траве, некоторые, спотыкаясь, падали и при этом визжали, как жертвенные поросята, лягались, дрыгали ногами и махали руками, торопясь подняться с земли. За ними поспешала Энония, тряся животом и грудями.
Белый мяч плыл по реке.
— Вытащите мяч! — крикнула Навзикая, но ее не слушали.
Прежде всего Навзикая увидела ветку с листьями, которой он прикрывал наготу. Он качнулся навстречу ей, словно пьяный. На мгновение она решила, что это бог или демон, но тут же поняла — нет, это человек, мужчина. Взъерошенные волосы торчали во все стороны, точно колючий кустарник. В них и в бороде запутались палые листья, один лист пристал к щеке под ухом, листья прилипли ко лбу, к волосатой груди и рукам. Надо было спасаться бегством, но она опоздала — бежать теперь было просто смешно. Ко мне идет мужчина, подумала она. Он сделал еще несколько шагов, потом остановился и поднял голову с всклокоченной, побелевшей от соли бородой и воспаленными глазами. Кончиком языка он провел по губам — губы были серые. Увидев это, она облизнула собственные губы и сглотнула. Во всем его облике было что-то совершенно чужое, манящее, пугающее, парализующее. Ко мне идет мужчина, подумала она, хотя он уже остановился. Он пытался что-то сказать. Губы его шевельнулись, он сглотнул так громко, что она услышала. Ветка с листьями дрожала в его руке, другая рука затряслась, когда он ее поднял — сначала поднес к лицу, потом протянул к девушке, прося, заклиная.
Глава двадцатая. ПОЛИКАСТА
Нестор поднялся спозаранку, уже с рассветом он стоял в воротах: наружного двора и громко рыгал. Решено было утром заколоть телку для ранней трапезы с жертвоприношением. Надтреснутый, с визгливыми нотами голос Нестора разносился по обоим дворам — Телемах прислушивался к нему, нежась в постели. Писистрат уже встал и ушел. Спальня, находившаяся в глубине дома за мегароном, была совсем простой, ничуть не более роскошной, чем у них в Итаке. Телемах обвел взглядом побеленные стены. Под потолком тянулся довольно топорно исполненный фриз на сказочный сюжет — похоже, он изображал львиную охоту. Пол был выложен каменными плитами. В углу стояла амфора с водой, в стену вбиты крюки для одежды. Так вот как живут цари на Большой земле, подумал он.
Вчера засиделись допоздна — голова и сейчас еще была тяжелой. Старик по меньшей мере дважды представил Телемаху своих сыновей, их было не то пятеро, не то шестеро, и всех Нестор смастерил на старости лет. Все они, не считая, конечно, Писистрата, были самые что ни на есть заурядные, да что там — обыкновенные деревенские пентюхи. Потолковали о правителе Ментесе, которого никто не знал, и под конец, после многократных возлияний, Нестор пришел к выводу, что это переодетый бог или богиня. Возможно, он и угадал. В старые времена, говорил старик, боги часто являлись людям, когда их никто не ждал, да-да, тут-то они как раз и являлись и творили всякие чудеса или являлись просто так, чтобы люди усмотрели в этом знамение. А нынче случай самый подходящий, потому что завтра на рассвете мы принесем жертву богам, сказал старик. Едва он это объявил, сверху снова спустилась царица Эвридика, Высокоправедная, и застолью настал конец. Царица неприветливо поздоровалась с гостем, не спросила о том, как он доехал или что делается в Итаке, но потребовала, чтобы старик немедленно пошел спать. Он стал упираться, захныкал:
— Ты что, не понимаешь, женщина, у нас в гостях побывала Афина Паллада, мы должны это отметить.
Она пожала плечами, властная, степенная, ее было не легко пронять.
— Тебе мерещится Афина и еще невесть кто всякий раз, как ты хлебнешь лишку, — сказала она напрямик и отнюдь не добродушно. — Пошли!
Глава двадцать первая. ГОЛОДНЫЕ
Когда он подошел к повозке, они уже приготовили для него мясо, хлеб и фрукты. Теперь он выглядел моложе и благообразнее. Навзикая не верила, или, лучше сказать, ей не пришло в голову, когда он облачился в вышитый хитон и плащ, что некое божество озарило его стан и облик светом своей божественности, однако, после того как он вымылся и натерся маслом, лицо его уже не казалось таким изнуренным. Походка стала более твердой и упругой. Далее воспаленные глаза прояснились, волосы и борода стали мягче, и борода, умащенная елеем, приобрела золотистый блеск. Рабыни столпились вокруг, вплотную к нему. Ума не хватает держаться подальше, подумала Навзикая. Совсем помешались на мужчинах, даже те, по ком и слепому видно, что им скоро рожать. Придется их потом вразумить. Так неучтиво толкаться вокруг него, будто он какой-нибудь диковинный заморский зверь.
Лицо его было испещрено свежими красными царапинами, но запекшуюся кровь он смыл. Ноги — Навзикая украдкой покосилась на его волосатые ноги — тоже изранены. Над левым коленом виднелся застарелый широкий шрам. Ему надо бы обуть сандалии, подумала она. Плечи у него были могучие, кисти рук широкие и сильные, но загрубелые, как у воина или моряка. Одного пальца не хватало. Он был ростом пониже ее отца и братьев, но крепче сбит. Ему, верно, многое пришлось пережить, думала она. И, верно, он повидал много далеких стран, многих людей и многих женщин.
Он очень красивый мужчина, думала она.
— Угощенье у нас скромное, но, если вы готовы довольствоваться тем немногим, что мы можем вам предложить, садитесь здесь… Энония, принеси воды.
Она сделала девушкам знак, и тут у них наконец хватило ума отойти на несколько шагов, но поодаль они остановились и стали на него пялиться. Впрочем… надо отдать им справедливость, они не пялились, но любопытство их разбирало. Разбавив вино водой, она присела на низкую оглоблю повозки. А он опустился на траву перед расставленной на полотенце едой. Навзикая уже успела повязать голову платком. Я слишком загорелая и румяная, просто деревенская девчонка, думала она. И на голове сплошной колтун. Но не могу же я при нем начать причесываться. И притираний я с собой не взяла. Как глупо, я даже не подумала о них. И зеркала у меня, конечно, с собой нет.
Глава двадцать вторая. ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ НЕСТОРА
Завершив свой туалет, Телемах сиял, благоухал и чувствовал себя полубогом. Он удовлетворенно оглядел себя в медное зеркало, которое обнаружил на постели, когда вернулся из купальни. Он никак не мог отделаться от мысли, что, пожалуй, он и впрямь неотразим.
Утренний воздух был удивительно чист и свеж; никогда еще мне не доводилось видеть такого ясного и свежего утра, подумал он, проходя через мегарон к алтарю, расположенному во внутреннем дворе.
Между тем Нестор развил кипучую деятельность. Одного из зятьев, сына по имени Персей и слугу он послал на ближайшее пастбище, чтобы привести оттуда жертвенную телку, но ее привели еще до того, как трое посланцев отправились в путь, — оказалось, старик забыл, что отдал приказание пастуху еще вчера. Потом он послал вестника на Телемахов корабль, и вся разобиженная компания молодежи, которая накануне в припадке разочарования устроила на берету пиршество, перепилась, учинила драку и еще не проспалась с похмелья, явилась в город в полном составе, исключая, правда, двух бедолаг, которым наказали сторожить корабль. Выйдя во двор, Телемах издали услышал, что приближаются его друзья.
Алтарь был сложен из четырех лоснящихся от жира камней — по сути дела, самый обыкновенный низкий очаг. Зятья, сыновья и слуги ждали; кроме них сюда пришли многие жители города. Домочадцы считали происходящее празднеством, так же относились к нему и некоторые горожане — они облачились в свое самое нарядное платье, многие мужчины прихватили с собой оружие — старое, унаследованное от отцов, и новое: тяжелые длинные щиты и легкие круглые, которые они держали неловко и неумело. Пришла сюда и городская беднота — эти больше из любопытства, похоже не испытывая настоящего религиозного пыла; проникновенный и возвышенный смысл церемонии, как видно, совершенно от них ускользал.
А Нестор кричал и командовал своим надтреснутым голосом. Быть может, для затравки, до того, как появилась его супруга, он успел осушить кубок-другой неразбавленного вина. Подвели телку, Фрасимед и Писистрат уже стояли наготове: один держал тяжелый убойный бронзовый топор, другой — длинный обоюдоострый нож. Увидев Телемаха, Нестор воскликнул: