Божество

Яцутко Денис Николаевич

«Божество» — повесть о социализации личности, о том, как юный эрудит в неразумном, по его мнению, «взрослом» мире осмысляет реальность сквозь призму прочитанных книг, телевидения, детской мифологии, взрослеет сам, выстраивая собственную систему.

Первая часть

Всё началось с выяснения тайны моего происхождения. Сначала я довольно серьёзно сомневался, принадлежу ли я к роду людей-змей или людей-птиц. Я жил в очень старом доме из больших замшелых известняковых блоков с запущенным садом, где росли старые кривые яблони и ранглёт. В саду стоял маленький домик, построенный из чего-то непонятного, а в домике жила моя старая-старая бабушка Лизавета. Вернее, она была даже не бабушка, а прапра — и так ещё, наверное, несколько раз — бабушка. Она была такая старая, что я, глядя на неё, испытывал не эмоции и чувства, которые обычно испытываешь, глядя на человека, а какое-то глубинное хтоническое почтение перед вечной и непонятной природой, которое же испытывал, глядя на камни дома, деревья сада, мох, муравьёв в муравейнике и проглядывающие сквозь листья и ветви яблонь кусочки всё время нового цвета неба. Я почти не разговаривал с бабушкой Лизаветой, потому что она, во-первых, говорила на странном не совсем понятном языке, на котором не говорил больше никто в мире (только в старинной и красивой книжке с надписью «КОБЗАР» на обложке были стихи на похожем языке; наверное, это был очень старый и совсем забытый язык; усвоив от бабушки Лизаветы несколько фраз на этом древнем языке, я говорил на нём только тогда, когда хотел, чтобы меня поняли камни или муравьи), а во-вторых, говорить с бабушкой Лизаветой было странно: она жила в этом мире ещё до того, как на небо слетали космонавты и стало точно известно, что Бога нет, то есть, вы понимаете, она жила ещё тогда, когда Бог был. Это был совсем другой мир, и там, видимо, говорили совсем о других вещах. А ещё меня сильно удивляло то, что бабушка Лизавета никогда ничего не делала. Вообще. Вы понимаете? И она совсем не боялась крокодила. Она даже смотрела на него как-то свысока, и я даже иногда думаю, что она совсем его не видела. «Та кынь йому шось…» — говорила она с таким ровным и благостным безразличием на лице, глядя не совсем туда, где был крокодил, что я начинал думать, что она только видимо присутствует в моём мире, а на самом деле всё ещё живёт там — где есть Бог и космонавты, которых здесь показывают только по телевизору. Что я мог ему бросить, если ему нужен был я? Правда, других людей он, наверное, боялся, потому что, стоило появиться кому-то ещё, как он исчезал в той трубе, куда стекает вода из колонки, или в ящике с пуговицами.

Иногда бабушка Лизавета превращалась в сороку и прыгала по дорожкам сада. Интересно, что она никогда не стрекотала, как другие сороки. Вот, пожалуй, и всё, что можно сказать о бабушке Лизавете, потому что, как я уже говорил, она никогда ничего не делала и говорить с ней я не умел. А сам я жил тогда невероятно полнокровной жизнью. Простите за этот тупой штамп, но это правда и любые другие слова прозвучали бы тут хуже. В стеклянных банках y меня жили пауки-крестовики и пауки-волки, которых я кормил бабочками-капустницами и лимонницами. Большая бархатная кротиха родила розовые зародыши в углу дома в соломенном гнезде. Серая нутрия мыла передние лапки-руки в миллион лет как ржавой огромной консервной банке из-под консервов, которых никто никогда не видел. Коммунистическое общежитие муравьёв сражалось с гигантскими медведками, которых я дарил им на завтрак. На чердаке находились медные пуговицы от старинных инженерских и железнодорожных мундиров. На стволах фруктовых деревьев насыхали янтарные капельки вкуснейшего клея. Осы строили из бумаги свои совершенные японские домики, и я подкармливал их пухлых блестящих скользких детей очень маленькими кусочками варёного кролика, наблюдая потом с радостью помощника демиурга, как из запечатанной комнатки, прорезая сталь этой невесомой бумаги, выползает в мой мир совершенное существо двух совершенных цветов: чёрного и жёлтого. Я наблюдал рост семян. Видел, как мотыль превращается в комара, но ещё некоторое время не может понять, что случилось, и освоиться в новой стихии, но продолжает интенсивно махать брюшком, пытаясь плыть в воздухе. Я сутками смотрел на невыразимые глаза куколки павлиньего глаза и видел то, что y неё внутри, то, из чего формируется шедевр бабочки. Я оставлял y норки в полу кусочки хлеба и радовался, когда они исчезали: в норке жила полёвка с выводком.

Я привык к тому, что бабушка Лизавета самый старый человек на свете и вообще не совсем человек. А один раз увидел в саду другую бабушку, которая была такая же старая — от неё тоже веяло камнями, только не сырыми и прохладными, как от бабушки Лизаветы, а горячими, и сухим ветром. «Ну, иди же ко мне», — сказала эта новая старая бабушка и протянула вперёд и вверх ладонями свои руки. Я пошёл, но наверное сделал это неправильно — надо было побежать и прыгнуть на эту бабушку, это я понял потом, поздно, когда увидел такое по телевизору. Новая старая бабушка немного обиделась и спросила: «Ты что, совсем меня не помнишь?» «Разве я жил, когда не было космонавтов?» — подумал я. А вслух сказал: «Нет. Тебя же здесь никогда не было». «И ты совсем не запомнил, как летом гостил y меня?» «Я всё лето здесь,» — ответил я, потупя очи долу: мне было очень неудобно расстраивать человека, да ещё такого, y которого есть место, про которое он может сказать «У меня». Другая бабушка опять обиделась и опять сказала: «А другим летом, помнишь?» Я совершенно искренне открыл рот, потому что впервые услышал о том, что бывает ещё какое-то «другое» лето. «Другим летом, — думал я, — У другой бабушки. В другом, наконец, месте. Наверное, это был и другой я? Но, видимо, я другой и я этот, который живёт здесь, как-то связаны и я всё-таки должен помнить эту другую бабушку. Когда она вернётся к себе, она тоже станет там не-другой, а здешней там бабушкой, но будет ли она там помнить меня? Или это свойство только её, когда она здесь?» Я побоялся совсем обидеть другую бабушку, потому что я всегда боялся, когда люди обижаются: я понимал по их голосу и словам, что они обиделись, но не понимал, что именно они сделали — что такое «обиделись». Согласитесь, что когда прямо перед вами происходит нечто, о чём вам сигнализируют, но чего самого вы совсем не видите и не понимаете, становится немного не по себе. И ещё я захотел поговорить с таким старым человеком, каким была эта новая бабушка: я заметил, что в отличие от бабушки Лизаветы она говорит на новом человеческом языке. И сказал: «Помню». Это я соврал. Я соврал первый раз в жизни и очень тактильно ощутил это враньё. Оно было бугристым и тяжёлым. Говорить то, чего не было на самом деле, было почти невыносимо. «Ну, иди же ко мне!» — опять сказала новая бабушка, опять протянув руки, и я, догадавшись, что мне нужно сделать, обнял этот чужой и неприятный на ощупь предмет. Очень скоро я пожалел о своей лжи: поговорить с новой бабушкой мне тоже не удалось: это только казалось, что она говорит на человеческом языке, а на самом деле все её слова тоже были из того времени, когда ещё не родились космонавты. Даже о телевизоре она говорила неправильно: это было немного похоже на то, как я сказал бы о своей кротихе, или об осах, но всё равно не так, хотя и это было бы непонятно и дико. Единственное, что я понял из разговора с ней, что эта бабушка тоже моя, а следовательно, бабушка Лизавета моя без тоже, а бывают ещё другие — чужие — бабушки, и их очень много, примерно, как муравьёв в моём муравейнике, и есть они у других внуков. Не другой внук — это я. Что такое внук, другая моя бабушка тоже мне объяснила: это сын детей бабушки, или их детей; тогда это правнук, а бабушка тогда — прабабушка (я это слово уже говорил в начале). Разные внуки отличаются друг от друга тем, что заимствуют какие-то качества у своих бабушек: качества у разных бабушек разные, а значит и внуки получаются разные. Поэтому все люди разные. «А внуки?» — спросил я. «Конечно, и внуки все разные» — сказала бабушка. Я не очень поверил тогда новой бабушке. Во-первых, у меня с её появлением было связано ощущение собственной лжи, а во-вторых она привела пример, она сказала: «Вот твои осы все одинаковые, потому что у них одна мама, а у людей мамы (и бабушки) разные». Тут было две больших неточности: осы на самом деле все были очень-очень разные, а мама, по моему глубочайшему убеждению, никакого отношения ко мне не имела. Но я допускал, что в том другом месте, откуда была родом другая бабушка, всё было по-другому. Однако мне очень захотелось посмотреть на других внуков: хоть бабушка и говорит, что они все разные, но не зря же их всех называют одним словом: я давно заметил, что всё, называемое одним словом так или иначе сходно между собой. Сходными, кстати, были и бабушки. Пусть, бабушка Лизавета носила платок из коричневой ткани, которую называют шерстью, а на голове новой бабушки была ни для чего не нужная маленькая шляпка из чёрного кружева, я ни на секунду не задумался, что предмет, находящийся передо мной, — бабушка. Хотя, может быть, я просто очень умный.

Потом бабушки говорили между собой, и я ещё раз понял, что звучание слов совершенно неважно, потому что бабушка Лизавета говорила на своём языке, а новая бабушка — на своём, но по их лицам было понятно, что они достаточно хорошо друг друга понимают. Я вышел в сад, залез на невысокую развилку в стволе ранглёта и стал думать о том, что другие внуки по логике вещей должны бы быть похожи на меня и с ними я смог бы разговаривать продуктивнее, чем с древними бабушками или с этими непонятными молодыми людьми — мамой и папой, которые появляются здесь изредка и «передают мне привет от зайчика». Этой фразы я не понимаю. Когда в ответ на их фразу: «Тебе привет от зайчика», я протягиваю руку и говорю: «Давайте» — они как-то тушуются, начинают нервно смеяться и объяснять, что «это просто так говорится». Странно это как-то. У меня никогда ничего само не говорится, если я его не говорю. Я пытался себе представить, что мой рот меня не слушается и говорит сам не то, что я хочу сказать, и мне становилось их жалко. И с чего бы какому-то зайчику мне что-то передавать? Я не знаю ни одного зайчика… Мои размышления прервали бабушки (странно было думать это слово в неединственном числе). Они вышли в сад, бабушка Лизавета, как всегда превратилась в сороку и стала скакать по дорожкам сада, а новая бабушка подошла к калитке, через которую уходят и приходят, и, прежде чем уйти, превратилась — знаете, в кого? нет, не в сороку — в серую степную гадюку! Надо ли говорить, что я обомлел и потерял дар речи от неожиданности?

Старый дом из больших известняковых блоков исчез из моей жизни, причём это произошло незаметно для меня. Момента перехода я не запомнил. Теперь я жил в детском саду. Ох уж эти мне галломанские кальки! Не знаю, как у галлов, но то место, где я жил, ничуть не было похоже на jardin, — это было серое убогое здание силикатного кирпича, окруженное прогулочными павильонами из плохо окрашенного шифера, — прогулочными навесами стоило бы назвать эти сюрреалистические сооружения. В здании было множество больших комнат, которые назывались группами. В группах жили дети, то есть такие люди, как я, — внуки. Радости от общения с ними я, однако не испытал: несмотря на то, что назывались они так же, как и я, и были почти такого же размера, они были большей частью глупы, ничего не знали о мире и даже о самих себе, не умели читать и — даже рисовать; последнее было для меня вовсе непостижимо. Позднее я узнал, что они никогда не слышали и о людях-птицах.

Вторая часть

Детский сад закончился. Мне выдали красную папку с золотой надписью: «За детство счастливое наше спасибо, родная страна!» В папке лежала фотография всей группы, разглядывая которую я всегда нервничал. В центре фотографии была ты, моя Анима… Я никогда больше тебя не увижу. В верхней части фото, возвышаясь над всеми нами, находился ряд лживых лиц существа-воспитателя. В центре этого ряда громоздилась жирная туша заведующей. Их я, к счастью, тоже никогда больше не увижу. Все мальчики на этой фотографии были одеты одинаково — на нас были белые рубашки, чёрные галстуки и чёрные жилеты. Хотя на самом деле жилеты были тёмнозелёные: фотография была чёрно-белая. Девочки же были одеты свободно — кто как хотел; это в очередной раз напоминало мне о различии между нами, о моей бесполезности в этом чужом мире, в котором я должен был жить против своей воли: я непричастен к делу продолжения рода, я потенциальный убийца — многие взрослые так и говорили любому мальчику, который плакал или боялся чего-то: «Ты будущий солдат!» Я не хотел быть солдатом. Я хотел быть архитектором или писателем. Или дворником, на худой конец: это же так здорово — ходить с метлой ранним-ранним утром, когда воздух ещё прозрачный и чистый, когда поют птицы и — самое главное — когда на улице нет людей.

Моим родителям дали новую квартиру. Квартира была большая и светлая. Моей главной радостью было появление у меня собственной комнаты и собственного письменного стола. Я был рад постоянно бегать на пятый этаж и обратно, но одно обстоятельство меня озадачивало: у дома, в котором была квартира, не было двора. Как же я буду гулять? На улицу меня одного не выпускают, а у мамы и папы бывает слишком мало времени, чтобы гулять со мной. Я очень волновался по этому поводу, и разрешились мои волнения весьма неожиданным образом: мама позвала меня в большую комнату и сказала: «Иди погуляй во двор. Что ты всё время дома сидишь?» «В какой двор?» — не понял я. «В этот, — кивнула мама в окно, — Заодно и с ребятами познакомься». «Здесь нет двора», — сказал я, не понимая, о чём говорит мама. Мама и папа, тоже слышавший этот разговор, засмеялись и наперебой стали мне объяснять, что двор есть, просто он не обнесён забором. «А где же граница этого двора?» — решил уточнить я на всякий случай. «Господи, — вздохнула мама от моей непонятливости, — Ну, зачем тебе граница?» «Чтобы не выйти на улицу», — объяснил я. Мама открыла было рот, но папа перебил её, сказав: «А ты просто не выходи на улицу. Улица-то здесь такая же. Или, что такое улица, ты тоже не понимаешь?» «Понимаю. — ответил я, — А как мне знакомиться с ребятами?» «Ну, просто подойди к кому-нибудь и представься. А потом спроси, как его зовут. Неужели это так сложно?» Я кивнул, дав понять, что усвоил инструкции, и побежал во двор.

В неправильном дворе я сразу подошёл к мальчику своего возраста и начал знакомиться.

— Меня зовут Давид, — сказал я, — А тебя?

— Меня Виталик, — сказал он, — Ты любишь играть в песочнице?