Голубое и розовое, или Лекарство от импотенции

Яковлев Лео

Лео Яковлев. Голубое и розовое, или Лекарство от импотенции

From: bookra(a)kharkov.ukrtel.net Роман в двух частях

Лео Яковлев (род. в 1933 г.) — автор романов и повестей: «Корректор» (Харьков, 1997); «Антон Чехов. Роман с евреями» (Харьков, 2000); «Повесть о жизни Омара Хайяма» (Нью-Йорк, 1998, Москва, 2003–2004); «Холокост и судьба человека» (Харьков, 2003); «Песнь о нибелунгах» — повествование в прозе (Москва, 2004); «Гильгамеш» — повествование в прозе (Москва, 2005), а также автор-составитель книг: «Суфии. Восхождение к истине» (Москва, 2001), «Афоризмы Патанджали» (Москва, 2001), «Библия и Коран» (Москва, 2002); У. Черчилль. «Мускулы мира» (Москва, 2002), «Поверья, суеверия и предрассудки русского народа» (Москва, 2003).

От автора

За пять лет, прошедших с того момента, когда в этом романе была поставлена последняя точка, в мире увидел свет добрый десяток книг, к которым я в той или иной степени авторства имею отношение. По некоторым из них уже потребовался дополнительный тираж, а вот судьба этого текста как-то не складывалась, и во мне росло ощущение своей вины перед ним: я стал постоянно слышать плач этого нерожденного ребенка. Следуя своим убеждениям, я старался и стараюсь не вмешиваться в течение дел земных, полагая, что Предопределение божественно, и все нити Судьбы и людей, и книг находятся в руках Аллаха. Исключение из этого своего правила я допускаю лишь тогда, когда чувствую на своем Пути противодействие мелкого рогатого скота и иных сил, не имеющих, на мой взгляд, ничего общего с волей Всевышнего, и тогда я стараюсь поступать им наперекор.

Издание этого романа можно отнести именно к таким моим поступкам, и совершил я его при Его содействии, а значит — и в соответствии с Его волей. Теперь несколько слов о самом романе. Последнее время кто-то настойчиво внедряет в русскоязычный литературный обиход мало понятную и мало кому интересную целано-виано-селиновую прозу, вдохновившую некоторых впечатлительных российских литераторов на еще более убогие подражания. Я же, работая над этим текстом, старался не нарушать заветы старых мастеров, считавших, что проза должна быть краткой, простой, точной и ясной. Кроме того, я считаю, что в художественной прозе должен быть тайный знак, появляющийся в начале повествования и рано или поздно оказывающий влияние на дальнейшие судьбы действующих в нем лиц, как, например, заячий тулуп, совершенно ненужный Гриневу, отбывающему в далекую крепость. Здесь же таким знаком послужило простенькое колечко, случайно найденное героем романа на заре его туманной юности. А все последующие, происходившие в его жизни события, сменяли друг друга сами по себе, уже независимо от воли автора. Всего вам доброго! Лео Яковлев Харьков июль 2004 г.

Часть первая

Глава 1

О старости, о печали, об импотенции и других не очень приятных Вещах

Говорят, что три случая подряд — это уже система. Я не поверил этому закону, вернее — мне не хотелось ему верить, и я довел число таких «случаев» или контрольных проверок чуть ли не до десятка. К тому моменту не только я, но и свидетельница всех моих фиаско и соучастница всех моих усилий — моя сорокалетняя подруга — поняла, что все кончилось, и спокойно выслушала мои сбивчивые слова, отпускавшие ее на все четыре стороны. Единственным моим утешением было отсутствие радости по поводу этого неожиданного обретения свободы на ее милом личике, ставшем для меня таким родным за долгие-быстрые пять лет, пролетевшие со дня нашей первой близости. И вот теперь — мы просто знакомы, как странно…

И все же, когда я осознал, что с этого момента в моей квартире НИКОГДА не будет больше звучать женский голос — голос ожидания и страсти, что мои пепельницы никогда больше не заполнят недокуренные сигареты с губной помадой на мундштуке, что будет пустовать вторая кофейная чашечка и навсегда умолкнут интимные тосты, и что допить НАШ коньяк мне предстоит в одиночестве, окружающий меня мир мгновенно потускнел, проступили трещины на потолке, из темных уголков выглянули злыдни, и убожество обстановки, до этого укрытое радостью и полнотой бытия, стало жестокой реальностью. Человеку присуще искать внешние причины своих бед, и я их сразу нашел: во всех или почти во всех моих трагедиях виновницей оказалась непроходимая бедность, которая коварно подстерегла меня на исходе лет. И я вмиг представил себя посреди роскоши. Это нетрудно было сделать, ведь роскошь теперь обосновалась совсем рядом — и на экранах и в жизни — в мебельных и прочих частных магазинах, салонах сантехники и бытового обустройства. Из всего этого легким усилием воображения можно было смонтировать уютное гнездышко с шелковым постельным бельем, легкими управляемыми жалюзями, с баром, заполненным изысканными напитками (а не сиротливой бутылкой коньяка «Херсонес» — аж четыре звездочки), с небольшим бассейном и скромной японской видеотехникой, розовым какаду в золоченой клетке, комнатным водопадиком и т. д., и т. п. В этом созданном моей мечтой Эдеме со мной, конечно, не могло бы произойти то, что случилось в моей обшарпанной квартире. Правда, предательская память вытаскивала из своих закромов озорные стишки позднего Пушкина о том, что богатство есть весьма слабый заменитель земных утех, о которых я последнее время довольно часто вспоминал, глядя, как молодые люди перебирают вошедшие в моду четки:

К кастрату раз пришел скрипач, Он был бедняк, а тот богач. «Смотри, — сказал певец без мудей, — Мои алмазы, изумруды — Я их от скуки разбирал. А! кстати, брат, — он продолжал, Когда тебе бывает скучно, Ты что творишь, сказать прошу». В ответ бедняга равнодушно: — Я? Я муде себе чешу…

В тот миг, когда я «перебирал» слова поэта «мои алмазы, изумруды», перед моим мысленным взором возникло видение: человек с нездешним лицом жестокого восточного властителя в слабом свете керосиновой лампы, почти аладиновской, вытаскивает из битком набитого кожаного мешка какую-то длинную цепь с прозрачными камнями в трех средних звеньях, и я запоминаю на всю жизнь тусклый блеск красновато-желтого металла и нарядные радостные лучи собранного этими волшебными камнями света. И еще слова на полузабытом мною языке: «Не смотри так! Это все будет твое и…» Далее следовало дорогое мне в отдаленные времена нерусское женское имя, дорогое и ныне. Я прогнал это видение, опасаясь переступить черту запретных воспоминаний, поскольку оно явилось не из волшебных сказок «Тысячи и одной ночи», а из моего далекого нелегкого прошлого и лишь в дальнейшем приобрело некоторые фантастические черты.

Видение ушло, но осталось ощущение обделенности: показав мне на заре жизни краешек иного бытия, судьба резко увела меня в сторону, и теперь восточное богатство, однажды увиденное мной в полутьме чужого жилья, казалось мне несметным. Стань оно моим, как мне было обещано, жизнь моя была бы именно такой, какой я представлял ее сейчас в своих сладких мечтах, и моей импотенции не было бы и в помине, поскольку эта немочь с богатством и могуществом, как мне казалось, просто несовместима. Но мечты мечтами, а продолжать свою жизнь я должен был, увы, не в розовых снах, а в неприглядной реальности. Лет тридцать назад, в тесной мужской компании после первых «стаканов», когда, перед тем как по российской традиции перейти к политическим вопросам, разговор еще кружился вокруг «бабсов» — кто кого «имеет» или кто кого хочет «иметь», наш лет на пять старший друг Вася произносил обычно свою сакраментальную фразу: — Вот вы, ребята, все в хлопотах и в хлопотах, а мне хорошо: я — импотент и никаких тебе забот! Все весело смеялись, потому что тихо любившая его сметчица Катя примерно раз в месяц, когда Вася в соответствии со своим домашним укладом мог выделить ей вечер и часть ночи, наутро появлялась на работе бледная, с темными кругами под глазами, а иногда и просто брала отгул, чтобы отлежаться. И вот теперь мне предстояло на себе проверить скрытую правду Васиной шутки. Об импотенции знают все, и любой мужчина понимает, что когда-нибудь она может наступить. Двадцатилетний думает, что это произойдет после сорока, тридцатилетний полагает, что импотентами становятся после пятидесяти и так далее: каждый старается оставить себе еще лет двадцать-тридцать на главное удовольствие жизни. А что делать человеку, если ему идет шестьдесят восьмой год? Я долго думал над этим и пришел к выводу, что такому человеку нужно успокоиться душой и телом и благодарить Бога за полученную от Него долгую жизнь со всеми ее радостями и печалями. Вспомнил я и другую поговорку своей молодости, состоявшую из вопроса: «Что нужно пожилому человеку?» и ответа: «Четыре „п“ — покой, пенсия, пурген и простокваша». До сих пор наличие у меня моей милой, а ее, следуя уличной или заборной терминологии, я вполне обоснованно мог обозначить большой буквой «П» — неприличное непечатное, или, как теперь говорят, ненормативное слово, начинавшееся с этой буквы, мы с моей подругой для обострения чувств частенько употребляли в минуты близости, — заслоняло необходимость и значение остальных «п», но теперь именно они вроде бы выходили на первый план в моей жизни. Впрочем, пурген и его современные разрекламированные профессиональными актерами заменители мне еще не были нужны, с кефиром трудностей не было, и я основное внимание на первых порах уделил обретению покоя, покинувшего мой дом, поскольку в нем все-все — и фотографии моей покойной красавицы-жены в ее разных возрастах и в разных недоступных ныне для меня местностях вроде Кемери, Пярну или Сухуми, и старый-престарый сибирский кот Тигруша, выросший из котенка, принесенного ею лет пятнадцать назад прямо с улицы и проживший в нашей небольшой квартире всю свою недолгую кошачью жизнь, не считая нескольких непродолжительных брачных отлучек, и письма от давно ушедших из нашего мира людей — выбросить эти пожелтевшие листки для меня означало предать их светлую память, переполненные полки, где каждая книга имеет свою дату приобретения и свою историю, кофейный сервиз и набор рюмок — свидетели былых бесед в кругу тех, кто далече и кого уж нет, и многое, многое другое — все напоминало в этих моих стенах о необратимости бытия.

Глава 2

О былом, но, как оказалось, не забытом

Вероятно, воспоминания как вещи: если их не тормошить и не бередить раз за разом, они не «изнашиваются» и не только не уходят в область забвения, но и не подвергаются последующим искажающим их наслоениям, сохраняя изначальную четкость линий и очертаний. В этом я убедился, когда стал приводить в порядок содержимое заветных уголков своей памяти: все, казалось, навсегда забытые события, в том числе и те, которые я сам очень хотел бы забыть, сами собой выстраивались в необходимой и единственно правильной последовательности, обнажая при этом ранее скрытые причинно-следственные связи.

Одним словом, многое тайное становилось явным, по крайней мере, для меня. Я не буду воспроизводиться все свои сомнения и размышления, сопровождавшие меня на моем пути к Истине. Это заняло бы очень много места и времени. Поэтому я здесь дам одну лишь канву, схему событий более чем полувековой давности, которые мне вдруг захотелось снова хотя бы мысленно пережить и почему-то в той самой местности за тридевять земель, где они когда-то происходили. Итак, в те годы давние, глухие где-то далеко от этой местности шла большая война, и хотя в воздухе уже витал дух Победы, до конца этой войны оставались еще многие месяцы, складывающиеся в годы. Мы жили тогда в небольшом районном центре — Уч-Кургане, где моя покойная мать исполняла множество всяких обязанностей — от почтальона до аптекаря, а отец был на фронте. Все было как у всех. Вернее — почти как у всех.

Но однажды письмо от отца пришло написанное не его почерком. Оказалось, что он был тяжело ранен и находился в госпитале в Оренбурге. Письмо, если читать его между строк, было очень тревожным, и мать не спала несколько ночей, а потом решила все-таки ехать в Оренбург, чтобы быть возле отца. Брать меня с собой она боялась, поскольку ходили слухи, что в России голод. По своим почтовым делам она, иногда сама, иногда со мной, часто бывала в большом селе со странным названием «Пртак», расположенном по соседству с Уч-Курганом. В этом селе здоровых мужчин не было — всех забрали в армию, и заметной фигурой среди остававшихся был пятидесятилетний Абдуллоджон. Он был недосягаем для вербовщиков-военкомов, поскольку был одноногим. На вопрос, где он потерял ногу, он скромно отвечал, что это произошло в боях с басмачами, хотя могло быть и наоборот, — в боях басмачей с «красными», но, видимо, документы у него на сей счет были в порядке, иначе было бы трудно объяснить почему ему был оставлен в собственность огромный для тех мест и того времени дом с самым большим в районе «приусадебным участком» — обширным двором. Когда я впервые попал в этот двор из неустроенного, неустойчивого, раскачиваемого войной, полуголодного бытия, я подумал, что оказался в раю, или, как говорят мусульмане, в джанне. В пределах высокой сплошной ограды из глинобитных стен-дувалов располагались большой дом с открытой во двор верандой, крыша над которой поддерживалась изящными колоннами из потемневшего дерева. Вплотную к веранде подступал виноградник — четыре подпертых деревянными стойками лозы образовали сплошную общую крону, перекрывшую малый дворик с небольшим прудом с прозрачной водой и серебристыми рыбками. Малый дворик переходил в большой, представлявший собой персиковый сад, окаймленный высокими абрикосовыми деревьями, садовыми шелковицами и смоковницами. По краю сада через двор бежал ручей — арык, полноводный в июле — августе, когда становились полноводными речки, стекающие с ледников. За арыком до самой дальней стены размещался аккуратно возделанный огород. Уже потом, когда это внутреннее пространство двора стало на некоторое время моей Вселенной, я нашел в углах огорода курятник, обтянутый едва заметной сеткой, небольшую овчарню и хлев со стойлами для коровы и лошади. Стойла эти к тому моменту пустовали: лошадь «реквизировали» еще в начале войны, а корову — за полтора года до ее конца, когда вождь района вдруг решил отличиться «рекордной» сдачей мяса для фронта. Вождюля получил за это боевой орден, а весь район, включая малых детей, остался без молока. Абдуллоджон, хозяин этого райского сада, свободно говорил по-русски, и у него с моей матерью давно установились хорошие отношения. Иногда она по его поручению продавала отрезы на платья, дорогие халаты и другие вещи, которые он при ней вынимал из своих огромных сундуков. Доверие его к матери было безграничным, и он ни разу не пересчитал получаемые от нее за реализованные товары деньги. Поэтому неудивительно, что с просьбой о принятии меня на постой на неопределенное время она обратилась именно к нему. Тот не раздумывая согласился, и через день-два я переступил порог этой необычной усадьбы, расположенной на самом краю села так, что ее дальняя стена выходила на пыльную дорогу, ведущую в соседнее селение. За дорогой против этой стены начиналась территория огромного мусульманского кладбища. Его унылый облик — море невысоких сводчатых, частью полуразрушенных склепов среди выросшего в полтора человеческих роста бурьяна — оживляли здания довольно большой, заброшенной после сплочения великой Русью союза нерушимого республик, мечети, именовавшейся у местного люда «Джами» (пятничная), и несколько меньшего — мавзолея какого-то регионального святого или владетеля.

К Абдуллоджону я прибыл под вечер, глаза у меня слипались, и я был уложен спать, а наутро стал изучать обстановку. Первым долгом хозяин представил меня молчаливому злобному псу Аслану, свободно перемещавшемуся по всей территории двора. В наши прежние посещения этой усадьбы его, вероятно, прятали при нашем приходе. Пес выслушал проведенную хозяином мою презентацию и, подойдя ко мне, ткнул свою голову мне в руку. — Погладь его по голове и почеши за ушами! — сказал хозяин. Когда я это сделал, пес вильнул хвостом, лизнул мне руку и перестал обращать на меня внимание. Потом я осмотрел дом. В нем была большая комната с очагом для приема гостей — михманхана. В ней, вероятно, спал, когда становилось прохладно, сам хозяин. Из михманханы была едва заметная дверь на женскую половину дома.

Жен у хозяина сейчас в наличии не было — обе его «законные» умерли еще до войны, причем одна, как я потом узнал, погибла при странных обстоятельствах — упав с той самой дальней стены за огородом на каменный балласт, уложенный на подъездах к мосту через сай, вероятно, для удержания грунта от размыва. В руке у нее был намертво зажат золотой перстень. Зачем она забралась на забор и почему упала — никто не стал разбираться, ибо соответствующей просьбы от Абдуллоджона, являвшегося в глазах местного правосудия полновластным хозяином души и тела своих жен, не поступило. Таким образом, женская половина в то время когда я появился в этой усадьбе, пустовала, если не считать пятнадцатилетнюю Сотхун-ай, полную сироту, взятую хозяином «на воспитание». Я был уже в те времена, в свои неполные тринадцать лет, небезразличен к женской красоте и так как мои идеалы в этом смысле формировались на Востоке, я сразу же отметил неброскую красоту Сотхун-ай, у которой все непременные атрибуты тюркской красавицы неожиданно дополняла светлая прядь волос, начинавшаяся у правого виска. Все довольно непростое домашнее хозяйство Абдуллоджона вела «приходящая» ворчливая старуха Марьям. Ворчанием встретила она и мое появление в доме. Причина этого ворчания состояла в том, что, по ее словам, ей на шею посадили еще одного лодыря, хотя Сотхун-ай немало делала по хозяйству, с утра до вечера выполняя распоряжения старухи. Своим ворчливым присутствием и недобрым взглядом старуха вносила дискомфорт в атмосферу этого дома, и я был уверен, что не только я, но и Сотхун-ай вздыхала свободнее, когда, положив в свою сумку что-нибудь съедобное для жившего с нею внука, она исчезала со двора. Возможно, ее особая антипатия ко мне была вызвана тем, что она считала меня занявшим место, причитавшееся ее внуку, что освободило бы ее от постоянных забот и тревог, попади он в такой богатый дом. Во всяком случае, позорная для меня кличка «бача» пошла, как я был уверен, именно от нее.

Глава 3

О разочарованиях, надеждах и суровой действительности

На все воспоминания, описанные в предыдущей главе, и на приведение их в хоть какой-нибудь порядок у меня ушло чуть более суток пути от Москвы. До Ташкента оставалось еще почти столько же. За окном промелькнул Оренбург, давший нам приют на пару лет после Туркестана. Ни вокзал, ни городские окраины его я не узнавал. Лишь помянул добрым словом и рюмкой своих покойных родителей — у меня с собой было, хотя никаких проблем со спиртным и всем прочим, кроме денег, в этом мире уже давно не было. Когда же поезд углубился в казахские степи, я от нечего делать стал изучать своих немногочисленных соседей по этому пыльному вагон-люксу, где добрая половина комфортных приспособлений уже давно не работала. Восстановив в своей памяти то, что мне давно хотелось забыть навсегда, я подумал о том, что же влечет в эти края остальных пассажиров, среди которых местных, я имею в виду тюрков, ни одного не было. — Есть ли среди них хоть кто-нибудь, кого, как меня, манит туда неразгаданная тайна прошлого и желание увидеть или узнать о судьбе тех, кого, вероятно, давно уже нет на свете? — высокопарно спрашивал я сам себя, и бывал почти уверен, что второго такого дурака не только в этом вагоне, но и во всем составе нет. От этих самокритичных мыслей меня отвлек пассажир, появившийся в моем купе. Его маршрут полностью укладывался в дневное время, и он не стал обустраиваться, а просто прилег на диван, вынув из портфеля журнал. Минут через двадцать журнал выпал из его рук, и он тихо захрапел. Я поднял этот журнал, носивший давно знакомое мне название «Знамя». Я вспомнил, с каким нетерпением десять, двадцать и тридцать лет назад мы в Энске ждали каждый номер этого и других изданий, и, не удержавшись, пролистал его. Он открывался подборкой стихов неизвестного мне поэта, судя по фамилии — тюрка, видимо, пишущего на русском, поскольку переводчик не был указан. Одно из стихотворений начиналось такими словами:

Объективности ради мы запишем в тетради:

Люди — гады, и смерть неизбежна.

Зря нас манит безбрежность, или девы промежность.

Глава 4

Об опасностях и неожиданностях, открывающихся в нашем собственном прошлом

Встал я рано утром, и сон меня, следует признать, освежил. Уголья в сандале покрылись седым пеплом, но я не стал их ворошить и, одев обувь вышел во двор. Он был вполне узнаваем, и мерзость запустения лишь слегка коснулась его. Не было, например, удода, стерегущего дом от злых джиннов, и пустая клетка, висевшая там же, где и более полувека назад, напоминала о жившей в ней когда-то веселой и подвижной птичке с забавным хохолком. Не было злого пса Аслана и вообще никакого пса. Умерли некоторые деревья в райском саду, давно не был чищен прудик, возделывалась только часть огорода. Был, конечно, пуст и арык, но я знал, что это — временно, и когда начнут таять ледники Алая, он наполнится мутной ледяной водой. Мне захотелось взглянуть на окрестности села, и я машинально прошел к тому месту, где когда-то стояла лестница, сбитая из досок, и, лишь подойдя, удивился тому, что лестница, уже потемневшая от времени, стоит там до сих пор. Я поднялся на крышу, и дух мой, как в детстве, охватил восторг от открывшейся передо мной красоты. Везде, сколько хватало моего взгляда, от подножья Тянь-Шаня до подножья Алая, буйствовала весна, окружающий меня мир весь был в цветеньи диком, и налетавший время от времени то здесь, то там в открывавшемся передо мною пространстве слабый ветерок нарушал покой этого яркого моря цветов и кружил их оторвавшиеся лепестки вокруг невидимых воздушных воронок над едва заметными зелеными волнами, пробегающими по кронам деревьев. Я весь был в этих далях и не услышал ни возможный скрип старой лестницы, ни шорох легких шагов за моей спиной, и только тихий голос вернул меня из моих странствий по долине моего детства и окружавшим ее предгорьям: — Й-е-е, ты здесь Турсун-ата! Я обернулся и снова застыл в изумлении: ко мне подходила живая, юная Сотхун-ай. — Сотхун-ай, откуда ты… — начал было я, но не закончил фразы, поняв ее нелепость. — Я не Сотхун-ай. Я — Хафиза, ее внучка, — сказала девушка. К этому времени, я уже рассмотрел ее поближе и увидел, что взятыми ею у Сотхун-ай светлой прядью волос и большими, почти не прищуренными глазами, редко встречающимися в этих краях, а также ростом и юным обликом исчерпывается ее сходство с оставшимся в моей памяти образом ее бабки, и что она не луноликая, как Сотхун-ай, а лицо ее — почти по-европейски овальное, с волевым подбородком и красивым, но жестким, упрямым ртом. О фигуре я ничего не мог сказать — она была в свободном платье местного покроя и шароварах, но во всяком случае, нельзя было ее назвать плоской: положенные места и спереди и сзади у нее явно проступали сквозь бесформенную хламиду. Поскольку я знал и любил «Гавриилиаду», то при взгляде на Хафизу мне на память сразу же пришли стихи, описывающие юную Марию:

Шестнадцать лет, невинное смиренье, Бровь темная, двух девственных холмов Под полотном упругое движенье, Нога любви, жемчужный ряд зубов…

Точно таким был облик юного созданья, как бы парившего передо мной над этой плоской кровлей. Мы спустились с крыши — сначала я, чтобы ей помочь, но когда я протянул руки, она сказала: «Не надо!» и легко спрыгнула с третьей ступеньки. Мы позавтракали в саду, и завтрак каждого из нас состоял из лепешки и пиалы с каймаком. Потом она заварила зеленый чай и поставила на стол немного тутовой халвы и пару кусочков прозрачного местного сахара, сказав при этом: — Сотхун-ай говорила, что ты любишь сладкое. И я умилился тому, что не только я помнил этот дом, но и меня здесь помнили и обо мне говорили. И устыдился, когда вспомнил, что сам я об этом доме и его обитателях более полувека не говорил ни с одной живой душой. Даже вспоминая былое житье-бытье с покойной матерью, я всячески избегал этой темы. Хафиза чуть плеснула чаем в свою пиалку, а я постепенно за разговором выпил два чайничка этого горячего и терпкого напитка. Разговор же наш касался событий, происшедших здесь за долгие годы моего отсутствия.

Оказалось, что почти сразу после моего отъезда, точной даты Хафиза, естественно, знать не могла, Сотхун-ай вышла замуж за Абдуллоджона и родила дочь. Абдуллоджон вскоре умер, и больше детей у нее не было. Ее дочь — мать Хафизы — вышла замуж за местного парня, и счастливо жила с ним и Сотхун-ай в этом доме. После того, как ее старшие брат и сестра уехали учиться в Самарканд, где потом и остались, здесь в утешение появилась она, Хафиза. Но когда ей было десять лет, ее отец, работавший шофером в Уч-Кургане, решил выкроить время и, возвращаясь из Ташкента, завернуть в Самарканд, чтобы повидаться с детьми. Он ехал туда ночью, заснул от усталости и разбился, столкнувшись со встречным «дальнобойщиком». Мать после этого очень тосковала и года через три умерла, а еще через год ушла Сотхун-ай. Обе они лежат здесь на краю старого кладбища совсем недалеко от дома. «Вот уж все однолюбы какие-то. Совершенно лишенные тюркского или исламского фатализма, облегчающего любые утраты», — подумал я, и спросил: — А какие у тебя отношения со старшими братом и сестрой? — Хорошие! Я однажды ездила к ним, и они показали мне Самарканд и Бухару, а когда приезжают сюда в отпуск, они привозят подарки. У меня есть городская одежда — они привезли, но у них своя жизнь, — вздохнула Хафиза. Тут я решил выяснить судьбу драгоценностей Абдуллоджона, однажды мною увиденных. На мой осторожный вопрос Хафиза дала исчерпывающий ответ: — Я с детства слышала разговоры о набитом драгоценностями кожаном мешке, принадлежащем Абдуллоджону, но Сотхун-ай всегда говорила, что его никогда не было. — Кто же тогда мог ее спрашивать об этом? Ведь о мешке могли знать только она сама, я, ну еще старая Марьям, которой давно нет на свете, — сказал я. — Вот ты сам себе и ответил, — улыбнулась Хафиза, — У Марьям был сын, он погиб на войне, но осталась невестка с двумя мальчиками, у тех тоже появились дети. Двоих ее внуков ты знаешь — один тебя привез в Уч-Курган, а другой — сюда в село. Таким образом, одна из мучивших меня загадок — почему в телефонных переговорах моего тонтон-макута с Файзуллой прозвучало мое второе, никому за пределами двора Абдуллоджона неизвестное, имя «Турсун», — прояснилась. Неясным оставалась лишь вторая часть этой загадки: почему тонтон-макут сразу не сказал, кто он такой. Правда, о Марьям я в своем рассказе о жизни в селе Пртак не упомянул, но не мог же он, зная всю мою историю по семейной легенде, серьезно подумать, что я забыл старуху.

Тем временем Хафиза продолжала: — Пока была жива Сотхун-ай, все было тихо, а когда ее не стало, Файзулла стал ко мне приставать, чтобы я разрешила ему поискать этот проклятый мешок здесь, а он отдаст мне половину, если найдет. — Ну, а ты? — Я разрешила, но с условием — ничего не ломать. Он искал тут несколько дней. Приносил какую-то машинку, которая пищала, если под ней в полу или в земле что-то лежало. — И нашел? — Нашел старый ржавый кетмень, почему-то под землю попал на огороде, и старый кумган под настилом в михманхане. — А они не думали, что Сотхун-ай давно нашла этот клад? — Они бы узнали. Здесь ведь все обо всем знают. Да и Файзулла, и его родственники работают там, где знают больше, чем другие. Они даже в Самарканде наших проверяли, как живут. Не много ли у них денег и богатства. — Как проверяли?! — поразился я. — Очень просто. Участковый приходил за чем-то. Газовщики. Водопроводчик, — ему потом бутылку поставили, он напился и рассказал, что ему приказали сообщить «куда следует», как они там живут. «Вся королевская рать», — подумал я. От этих рассказов мне стало не по себе, и я, под предлогом «размять ноги», прошелся по двору и по огороду, внимательно осматриваясь: не торчит ли откуда-нибудь чужое ухо или глаз. Потом я вышел на улицу и постоял у калитки, оглядывая все пространство, куда достигал мой взгляд. Ничего подозрительного. Правда, на противоположной стороне еще через двор от меня у такой же калитки росла высокая шелковица, дававшая уже довольно густую тень, и в этой тени расположился старик с кальяном. Этот кайф, казалось бы, полностью поглощал и его внимание, и помыслы, но когда я двинулся к углу этой, с позволения сказать, улицы, за которым был пустырь, я был почти уверен, что старик как-то нервно встрепенулся. Я неспешно вернулся во двор. Приближалось жаркое время, и я решил провести эту сиесту на тахте на такой знакомой мне открытой веранде, а Хафиза ушла возиться по хозяйству. Я еще некоторое время слышал, как она чем-то постукивает и тихо напевает какую-то протяжную песню. Под эту песню я заснул, а когда проснулся, был уже пятый час. Хафиза принесла сваренную ею горячую шурпу с добрым куском баранины и свежие лепешки, чем мы и пообедали. Во время нашей трапезы она сказала: — Завтра ты, наверное, уедешь. Если хочешь, после обеда, когда я уберусь, сходим на могилу Сотхун-ай? — Обязательно сходим, — ответил я.

Глава 5

О том, как прошлое, минуя настоящее переходит в будущее

И вот я опять стою в коридоре вагона-люкс скорого поезда, но уже идущего не в Туркестан, а в Москву через уже не такие унылые, как полтора месяца назад, а вполне весенние казахские степи. Прямо передо мной — я смотрю на юг — далекая панорама западных хребтов Поднебесных гор, и то, что я каких-нибудь три дня тому назад был по ту сторону этих гор, убил и мог быть убит сам, перебирал руками сокровища и перемигивался с шакалами, сейчас мне казалось фантастическим сном. Может быть, мне и удалось бы убедить себя, что это был сон, если бы в моем двухместном купе в это время не хозяйничала бы самая красивая и самая совершенная девушка из встреченных мною в моей долгой жизни. Ее присутствие рядом со мной и ее сходство с Сотхун-ай из моих снов создавало иллюзию того, что мое пребывание в стране моей юности продолжается. И только освоившись в этом новом для себя состоянии, я вспомнил, что бежал из своей Долины во тьме, даже не оглянувшись на ее вечную красоту и не подумав о том, что я ее вижу в последний раз. Хотя кто и в чем может поручиться, ибо наши судьбы в руках Господа и ему одному открыто будущее. А пока что я вышел в коридор не только для того, чтобы обмозговать свои дальнейшие действия, но и чтобы с сигаретой в нескольких еще оставшихся у меня зубах отдохнуть от этой нестерпимой красоты. Я даже не мог себя утешить той известной фразой, которой утешают себя при виде красивой женщины итальянские мужики: «Есть же на свете тот, кому и она надоела», потому что я точно знаю, что в данном случае такого человека на всем белом свете еще нет. А Хафиза тем временем обустраивала наше временное жилище. Застелила постели, рассортировала нехитрую снедь, наспех купленную в привокзальной зоне, где были в ходу русские рубли, заварила зеленый чай в маленьком чайничке, оказавшемся в ее бездонной сумке. Мы поужинали, сидя друг против друга, и я был рад, что не вижу ее стройные, но уже вполне женские икры и ляжки. Но основное испытание ждало меня впереди: когда пришло время спать, и я улегся в постель, она сняла мужскую рубашку, заменявшую ей блузку и стянула юбку через голову. Как я и предполагал, лифчика на ней не было. И она, потянувшись в лунном свете, огладила свою талию, сдвинув трусики на бедра и прыгнула, как кошка, в постель. По ее дыханию я понял, что она заснула почти сразу. Я же еще ворочался часа полтора и только потом впал в забытье. И так было еще два дня и три ночи, и только потом была Москва. Лишь в последнее утро пути, когда до Москвы оставалось три часа езды, я вынул заветный кисет и, тщательно закрыв дверь, разложил на столике его содержимое. О бриллиантах Хафиза сказала: «Стекляшки какие-то», и из всего этого богатства выбрала случайно затесавшийся туда средней крупности, каратов на пять-шесть, изумруд. Откровенно говоря, я бы тоже его выбрал, но и бриллианты, среди которых два можно было бы назвать крупными — из-за таких когда-то велись войны — произвели на меня весьма сильное впечатление. В своем, тоже в определенном смысле, бездонном «командировочном» портфеле я отыскал «язычок» для одевания обуви. Он был в матерчатом футлярчике, сшитом еще моей покойной женой. Я вытряхнул эту железку в портфель, а в освободившийся мешочек отобрал три бриллианта средней крупности и насыпал еще десятка полтора «мелочи». Это было нужно для «откровенности» со скупщиком, потому что скупщики краденых и случайных вещей очень любят доверие и откровенность.

Когда мы прибыли в бывшую столицу нашей бывшей великой Родины, я не поспешил объявиться у нужных знакомых, и первым долгом, купив Хафизе пальто-плащ — московский апрель был холоднее туркестанского, — навестил одну свою, вероятно, последнюю среди живых, престарелую родственницу, именовавшуюся «тетушкой». Оценив ее состояние здоровья как позволяющее задержаться на земле хотя бы дней на десять, я оставил ей пакет, в котором, среди всяческой дребедени, находился кисет с основной частью нашего «алмазного фонда». Сделал я это исключительно на основе психологических умозаключений — иного опыта у меня не было. Я полагал, что, обнаружив себя в качестве «человека с бриллиантами», я попаду под пристальное внимание фанатичных охотников за этими камнями, и они пройдут по всем моим следам. Хафизу я тоже показал тетушке, и сказал, что один из нас придет за пакетом или мы кого-нибудь пришлем, но в этом случае я обязательно предварительно позвоню по телефону. Москва на этот раз после пятилетнего перерыва в нашем с нею общении показалась мне особенно чужой и даже враждебной. И хотя «золотых» магазинов по всему городу было огромное количество, вероятно, намного больше, чем в нэповские времена, торговлю эту сейчас вели, в основном, братья-славяне, так что стихи Маяковского о ювелирной Ильинке: «евреи — караты, евреи — валюта, люто богаты и жадны люто» уже не годились. Я не стал ходить по специализированным магазинам, чтобы околачивающиеся в некотором удалении от них мальчики не почувствовали во мне богача и не пожелали в этом собственноручно убедиться. Все что мне хотелось узнать, я узнал в ювелирных отделах двух супермаркетов, и только после этого я с улицы, специально купив для этого чип-карту, позвонил своему старому приятелю в Солнцево. После общей взаимной информации на тему «как жизнь» и «как дела», я изложил первую часть своей просьбы — где-нибудь преклонить голову, вернее, две на непродолжительное время, пока мое здесь пребывание будет нужно для дела, которое тоже есть. Конечно, я везде рисковал — и с «тетушкой», и с приятелем, но тут уже включились мой фатализм и вера в Знаки, а Знаков за последнюю неделю у меня было более чем достаточно и все в мою пользу, если не считать девчонки, неизвестно зачем навязанной мне Судьбой. Поэтому, еще не получив ответа от приятеля, я уже чувствовал, что с жильем у меня не будет хлопот. И действительно, на другом конце провода мой приятель буквально заорал: — Ну, тебе везет, старик! Только сегодня освободилась хата здесь в Солнцево. Езжай немедленно!

Адрес я запомнил, не записывая, и через час мы с Хафизой входили в «хату», оказавшуюся двухкомнатной квартирой с анфиладным расположением этих комнат. В большой комнате уже был накрыт стол по схеме «на троих» — две бутылки марочной водки, большая пластмассовая «Фанты», маленькая «Кока-колы», толсто нарезанные сыр, колбаса и ветчина, распечатанные рыбные консервы, раскрытая баночка красной икры, кусок масла на блюдце и два больших белых московских батона, один из которых тоже был крупно нарезан. Ожидавших нас «приятелей» было двое, один — тот самый мой старый знакомый, с которым я созванивался, другой, вероятно, имел отношение к этой «хате». Увидев мою спутницу, они слегка смутились. — Мы-то считали на четверых, — сказал мой приятель. — Ничего, справимся, — ответил я. Хафиза, чувствовавшая себя неуютно за столом с мужчинами, быстро перекусила, — избегая смотреть на ветчину, в которой она опознала свинину, — сыром, маслом и рыбой, попробовала несколько зернышек красной икры и сказала, что пойдет отдыхать, а мы продолжили застолье. Первым долгом я, естественно, ожидал реакцию моих приятелей на Хафизу и сразу же дождался: — Ну, старик, ты даешь. Где ты взял такое сокровище. Вези ее скорей в Италию, получишь там за нее колоссальные бабки. Тебе ведь все равно ее не удержать, — сказал мой старый знакомый. — Услада очей! Звезда гарема! — мычал другой. — Да что вы, ребята. Это же моя внучка, — вдруг сморозил я, наверное, оттого, что «внучка» рифмуется с «сучкой», а под этой «маркой» Надира ввела ее в мою жизнь. Мой старый приятель оглушительно захохотал, и я вспомнил, что он знаком со мной более тридцати лет, общался и с Ниной, моей покойной женой, и хорошо знает, что у меня никогда не было детей. — Ладно! Внучка, так внучка, — сказал он, успокоившись. — Давай о делах. Время-то позднее! Переходя к делам, я пожелал узнать, каким образом в его лице процветает в настоящее время бывший заслуженный строитель-проектировщик машиностроительных заводов-гигантов. Ответ был краток и прост, как и правда: — Тружусь на босса консультантом по недвижимости. — По какой недвижимости? — удивился я. — Вроде той, где мы сидим. Квартиры туда, квартиры сюда. По нашей части Москвы, — добавил он, делая ударение на слове «нашей». К этому времени он понял, что по моим делам разговор втроем не получится, и его приятель тут же по какому-то его знаку поспешил откланяться. Проводив его, он вернулся за стол и вопросительно взглянул на меня. — Нужен кощей, Паша! — сказал я. — Помню, ты говорил, что у тебя есть надежный. — Сам ты кощей, — ответил, смеясь Паша. — Он теперь всеми уважаемый человек, депутат Московской городской думы, председатель какого-то комитета, чей-то помощник и прочая, и прочая, и прочая… Помолчав, он добавил: — Но из дела не вышел. Только дело должно быть стоящим… — Стоящее, — сказал я, но от вдруг охватившей меня неуверенности добавил: — Я так думаю. Паша задумался, видимо сомневаясь, стою ли я драгоценного внимания кощея-политика, а потом решил: — Ладно. Устрою тебе встречу на свой страх и риск. Завтрашний день уйдет у меня на организацию, а ты отдохни, погуляй со своей — как ты говоришь? — ах, да, внучкой. И он, громко смеясь вместе со мной, на сей раз разделившим его веселье, вышел из комнаты. Я запер за ним дверь, почему-то ни к селу, ни к городу вспомнив, как вот также громко смеясь вдвоем вошли к Порфирию Петровичу Раскольников и Разумихин. Почему это мне вспомнилось? Ведь убитый мной тонтон-макут, во-первых, сам собирался убить меня, а, может, заодно и Хафизу, а, во-вторых, на этой грешной земле мой тонтон-макут был гораздо вреднее и опаснее, чем старушка-процентщица. Впрочем, такие оценки и выводы — дело Господа Бога. У меня же не было ощущения, что своими последними делами я нарушил Его волю, и я со спокойной совестью улегся спать на диване в большой комнате, укрывшись своим плащом. Мой «night cap» в виде «трехсот грамм» был очень глубоким и соответствующим был мой сон.

Проснулся я оттого, что луч солнца, отраженный стеклом серванта, бродил по моему лицу. Я увидел, что я укрыт пледом, а Хафиза убрала стол, оставленный нами в довольно свинском состоянии, и теперь по доносящемуся ко мне шуму понял, что она возится на кухне. Когда я умылся, стол в кухне был уже накрыт. Не было ветчины, она ее оставила в холодильнике и попросила меня при ней свинину не есть. Не было и водки. Две пустые бутылки стояли возле мойки, хотя я готов был поклясться, что в одной из них вчера оставалось не менее ста граммов водки. Потом мы пошли гулять. Плащ скрадывал ее красоту, и встречные мужики не приклеивались к ней. Я сказал, что у нас целый день свободен. Везти ее в суматошную Москву мне не хотелось, и я повел ее в сторону Переделкино. Так неспеша мы дошли до могилы Пастернака. Она удивилась живым цветам, и я сказал, что здесь лежит великий поэт. Она попросила прочитать его стихи. Я прочитал то, что вот уже почти тридцать лет читал своим подругам — «Зимнюю ночь», но она ничего не поняла. Она никогда не видела свечи и не могла понять, как от огня, стоящего на столе, могут на потолке оказаться тени рук и ног людей, лежащих на кровати. Я подумал, что мир смещенных реалий, а таков в большинстве случаев мир поэзии, для нее закрыт, и прочел ей «Синий цвет». Эти стихи ее потрясли. Я уж не стал рассказывать ей историю любви молодого и красивого князя Николоза к синеглазой красавице-княжне Екатерине, променявшей великого поэта на владетеля Самегрело и ставшей княгиней Дадиани, и без этого она заставляла читать их раз пять. Мне надоело и я, сказав ей, что прочту ей стихи еще одного великого поэта, стал декламировать: «Я слово позабыл, что я хотел сказать…» — в надежде, что у Мандельштама она и вовсе ничего не поймет. К моему удивлению, она заявила, что это действительно великий поэт, и что она сама не раз думала, куда деваются слова, забытые нами помимо нашей воли, где они собираются, когда вдруг пропадают из наших мыслей, и что делают, а этот поэт ей все объяснил. «Вот те на!» — подумал я, скрывая этим лихим невысказанным возгласом свою обескураженность ее проницательностью. В конце дня, когда мы, усталые и пьяные от весеннего подмосковного воздуха, сидели у телевизора, почти не глядя на экран, позвонил Паша и сказал, что искомый мною кощей будет ждать меня завтра в одиннадцать часов на хазе буквально через два дома от того места, где я сейчас нахожусь. Я преодолел усталость и подошел к своему портфелю. По оставленным мной меткам я убедился, что его содержимое, как и содержимое сумки Хафизы, было аккуратно пересмотрено. Мешочек с отобранными для продажи камешками был, естественно, со мной в боковом кармане моего пиджака. Видимо, отсутствие «предмета» переговоров было дополнительным аргументом в пользу важности встречи.

Часть вторая

Последнее путешествие в Туркестан

Глава 1

Случайная встреча

Отношения мои с Кристин были ровными и спокойными. Жили мы каждый в своем доме, поочередно навещая друг друга. Постепенно радость духовного общения оттесняла на второй план радость физической близости, что, впрочем, не притупляло желания и не сказывалось на откровенности наших ласк. Мы просто разделили наше время на две жизни, и одна не мешала другой, но полностью отгородить свой мир, как соловьиный сад, от внешних событий, мы, естественно, не могли. И если меня все происходившее за оградой нашего сада очень мало трогало, то Кристин оказалась более впечатлительной, и я видел, что она живет в постоянном страхе перед тем неведомым, что вот-вот должно произойти. Тем не менее, когда я предложил ей нарушить свое уединение и полностью переселиться в мой дом, где, кроме меня, обитали кот Тигруша, моя временно-постоянная домоправительница и почти постоянно находился в качестве хаус-мастера мой «советский идальго» — потомок детей, вывезенных из Каталонии в тридцатых годах, она решительно отказалась, сославшись на Тове Дитлевсен. Это имя было мне незнакомо, поскольку из всех известных датчан я знал только сказочника Ганса Христиана Андерсена, физика Нильса Бора и филозопа Серена Кьеркегора. И Кристин мне объяснила, что Тове — это поэтесса, чьи стихи сопровождают любую датчанку всю жизнь — от детства и до глубокой старости. Я вспомнил тоненькие книжки на столике у ее ложа, постоянно открытые на какой-нибудь странице, и спросил: — А что говорит Тове по нашему с тобой поводу? — Нам с тобой, вернее, тебе, она от моего имени говорит такие слова:

И хорошо, что мне не шить, не штопать, тебе моих обедов не ругать, твоим из ванной башмакам не топать, мне в кимоно на кухне не стоять. Мы только будем назначать свиданья и по ночам в гостиной танцевать. И я давать не буду обещанья, и нарушать их, и давать опять …

Я хотел сказать Кристин, что нечто подобное и в более решительной форме можно прочитать и у нас: «Мне нравится, что я больна не вами», но потом подумал, что такие совпадения неслучайны и промолчал. Я всегда предполагал, что женщины — это приближенная к Космосу часть человечества, и то, что им передается извне и через них вносится в нашу жизнь, часто лежит за пределами мужской логики. Кристин же тем временем продолжала говорить словами своей Тове: — …и чтобы наше счастье уцелело, люби меня поменьше, мой любимый. Когда улеглись ее страхи, вызванные приближавшимся затмением Солнца, и не произошло ни с трепетом ожидавшегося ею конца света, ни эпидемии чумы, она стала бояться наступления двухтысячного года. А когда мы в полном благополучии всей нашей странной семьей встретили этот таинственный год, ее стало преследовать беспокойство за каких-то ее близких и дальних датских родственников: неестественное, как ей казалось, звучание их голосов в телефонной трубке свидетельствовало, по ее мнению, о том, что от нее скрывают какие-то несчастья, поразившие ее необъятную и не очень ею интересующуюся родню… Я вспомнил себя в ее годы, свою мнительность, да еще при отсутствии в те времена у меня домашнего телефона, и предложил ей решить свои дела моим тогдашним способом: поехать и самой убедиться, что все в порядке, или узнать правду, а даже самая горькая правда лучше самой сладкой неопределенности. Ей эта идея понравилась. — Но одна же я не поеду! — сказала она, выразительно посмотрев на меня, и добавила: — Я никогда в жизни одна не ездила. — Между прочим, в Эйлате, по моим сведениям, ты была сначала одна и лишь потом со мной, — скромно напомнил я. — Нашел с чем сравнивать! Я же туда ехала умирать! Я не стал продолжать этот рискованный разговор, решив, что непродолжительная поездка мне не повредит, но сама мысль о снеге, скользких тротуарах и тяжелом пальто была для меня невыносима, и я поставил условие: — Поедем не раньше марта! Кристин спорить не стала.

Выехали мы, естественно, лишь в двадцатых числах этого кошачьего месяца. Десять дней у нас ушло на Данию. Мы остановились в Копенгагене и уже оттуда с помощью однодневных поездок по Зеландии и другим островам Кристин разобралась со своими страхами. Несмотря на «как никогда тяжелые предчувствия», все ее датские родичи от близких до самых отдаленных оказались в полном порядке. Когда Кристин на весь день отправлялась на свидание с родственниками, я иногда выходил побродить по городу.

В своих совершенно бесцельных блужданиях однажды я увидел железнодорожный вокзал и зашел понаблюдать ту особую человеческую суету, царящую в «полосах отчуждения» в любой стране мира. И там вдруг мне показался давно знакомым шрифт, которым было выполнено название города, встречающее приезжих, и, зайдя в кафе за чашечкой кофе, я попытался установить, когда и в какой жизни я мог его видеть. Долгое время мне это не удавалось, и я отнес свое «воспоминание о будущем» к таким казусам, как появление несуществующего копенгагенского отеля в качестве «места встречи» в материалах, подготовленных следователями-сюжетчиками для процесса над Бухариным и его «кликой». Но оказалось, что мое видение, в отличие от фантазии служителей сталинского правосудия, имело вполне реальную основу, и, проходя мимо магазина кожаных изделий, я, наконец, вспомнил, что точно так, только в миниатюре, была выполнена надпись «Копенгаген» на слегка потемневшей медной пластинке, прикрепленной к нашему семейному дедовскому кожаному чемодану. С этим чемоданом моя покойная мать привела меня к Абдуллоджону, уезжая в госпиталь к раненому отцу. У Абдуллоджона же он и остался, так как, приехав за мной, мать переложила наши нехитрые пожитки в рюкзаки. Чемодан же, вероятно, рассыпался. Во всяком случае, когда я был там пару лет назад, я его не видел. — В следующий раз обязательно попытаюсь его разыскать, — пошутил я сам с собой, вполне уверенный, что в усадьбу Абдуллоджона в этой жизни я уже никогда не попаду. Но последующие события показали, что судьба, по крайней мере моя, к шуткам не очень расположена. Кристин, конечно, упрашивала меня ездить с нею, но я дал согласие только на поездку к ее матери. Моя незаконная теща оказалась статной мускулистой женщиной неопределенного возраста с обветренным лицом, светлыми, почти седыми волосами, и только по обесцвеченным временем, когда-то бледно-голубым глазам, я мог догадаться, что передо мной почти моя ровесница. Так оно и оказалось: Кристин сообщила мне, что ее мамочке шестьдесят пять, и что все свое время с ранней весны по позднюю осень она проводит в своем маленьком саду. Мы прошли в этот сад, но были первые туманные дни апреля, и мне оставалось лишь представить себе, как хорошо здесь будет в разгар нежаркого датского лета. Напрямую я со своей тещей поговорить не смог: она не знала даже того английского суррогата типа колониального жаргона «пиджин-инглиш», на котором объяснялись мы с Кристин. Когда же настало время немного перекусить, и мы прошли на кухню, Дагмар, так ее звали, расставила стопятидесятиграммовые на вид стаканчики — любимую отпускную тару продавщиц семечек в моем родном Энске — и, никого не спрашивая, достала заветную бутылку с прозрачной жидкостью и налила себе и мне «по полной», а Кристин брезгливо плеснула на дно. Незнакомое питье я обычно пил, задерживая первый глоток на одну-две секунды — их мне, как правило, хватало на дегустацию. Хватило и на сей раз: качество продукта оказалось очень высоким, и я смело опустошил стакан одновременно с тещей. Мы посмотрели друг на друга, улыбнулись и только потом потянулись за закуской. Дагмар вышла проводить нас к машине и обменялась с Кристин несколькими словами. Я взял руку Дагмар и поднес ее к губам. Она вырвала руку, не дав мне к ней прикоснуться, и раскрыла объятия. Мы крепко расцеловались, и у меня было такое впечатление, что она при желании могла бы переломать мне все кости: мне показалось, что я обнимаю статую Командора. — Ты очень понравился маме, — сказала Кристин, когда мы ехали обратно. — А как она смотрит на то, что ее дочь трахается с семидесятилетним стариком? — спросил я. — Когда тебе будет семьдесят, я тебя брошу, — сказала Кристин, — а ее мало трогает, где и с кем я сплю. Настал день отъезда из Копенгагена. Еще накануне мы с Кристин горячо обсуждали наш обратный маршрут. Кристин очень хотелось показать мне «свою» Европу — Кельн, Амстердам, Брюссель, Париж, но я из этого списка оставил только Кельн, сказав, что, раз она определила нам всего лишь год совместной жизни — до моих семидесяти, то я хочу проехать с ней по Германии, ибо где я потом найду себе шлюху, знающую немецкий язык. Кристин отвесила мне оплеуху, но спорить не стала. — Ты — человек, отравленный ядом Востока, — сказала она. — Ты не понимаешь и никогда не поймешь наших ценностей! Я промолчал и подумал про себя: «Хафиза говорила мне что-то вроде: „как вы нас там у себя называете“, а Кристин не видит во мне европейца … Так чей же я?» Вопрос был абстрактным, но ощущение того, что мне надо все-таки каким-нибудь образом найти свое место среди человеков, или, как теперь пишут «самоидентифицироваться», с этого момента меня уже больше не покидало. Возложив на себя, подобно Остапу Ибрагимовичу, руководство нашим автопробегом, я не стал разыскивать карту Германии и, вспомнив высказывание госпожи Простаковой о том, что Митрофанушке география ни к чему, поскольку куда и как проехать всегда знают извозчики, договорился с обслуживавшим нас в Копенгагене шофером о том, что он отвезет нас в Гамбург. Когда мы мчались через южную Данию и Шлезвиг-Гольштейн, за окном нашей кареты при приближении к городам, за лугами и рощами возникали зубчатые силуэты городских крыш с пиками кирх, устремленных к небу, и в этих ландшафтах было для меня что-то знакомое и близкое, будто я здесь уже когда-то бывал. И лишь когда однажды в поле моего зрения оказался морской берег, я вспомнил о картинах Фридриха: три добротные копии его работ — из бабушкиного «приданого» — висели на стенах нашего довоенного жилья. Гении этих мест так явственно присутствовали на его полотнах, что я бы не удивился, если бы из морской дали вдруг появились пять парусников из «Lebensstufen».

Глава 2

Неизбежная неизвестность

Мы с Кристин мирно и спокойно встретили две тысячи первый год. Кристин была очень удивлена, когда я сказал, что вот теперь, наконец, началось третье тысячелетие — она считала, что это произошло уже год назад. Потекли наши «зимние» дни без приключений и происшествий. Постепенно забывалось, спрятавшись куда-то в подсознание, наше путешествие по немецким землям, включая неожиданное появление Паши у «Крона и Ланца». Единственным заметным следствием этого паломничества было то, что в круг постоянного чтения Кристин, наряду со сказками Андерсена и стихами Тове, вошло «Последнее лето Клингзора». Когда я спросил ее, почему, если ей так нравится Гессе, она не пытается прочитать другие его повести, оказавшиеся в этом сборнике, она ответила, что боится нарушить очарование, и опять что-то стала говорить о «яде Востока». Я решил не напоминать ей, что «Восток» вместе со своим «ядом» присутствует и в ее любимом «Последнем лете»… Нас никто не звал в гости, и мы никого не приглашали. Наша связь с миром в одностороннем порядке поддерживалась «средствами массовой информации» и в паритетном варианте — почти что еженедельными телефонными переговорами: моими — с моей любимой внучкой Хафизой и Кристин — с Дагмар. Большего счастья, чем этот почти полный покой, мы и не желали, и как раз в день, когда мы для себя сформулировали сей предел своих желаний, а это был первый день Пасхи, возле моего ранчо появился неприметный серый «Рено», откуда вылез мой старый приятель Паша. Сердце у меня сжалось от предчувствия, что наступает и мое «последнее лето». После всяких общих приветствий и похлопываний Паша сообщил, что он приехал, чтобы найти меня и доставить к шефу. Как ему удалось «найти меня» я не спрашивал, понимая что для его шефа, которого я по старинке именовал словом «кощей», обозначающим «по фене» его изначальную профессию — скупщика краденого, ничего невозможного в подлунном мире уже давно не существует. — Повод? — опять, как почти год назад в Геттингене, спросил я. — Тот же, — ответил Паша, — А вообще, как говорили коммунисты, созывая свои «партсобрания», — «вопрос на месте». — Далеко ли место? — Не очень. Через часок-другой будем там. — Я сейчас сделаю пару звонков, — сказал я, порываясь встать и уйти в кабинет. — Шеф просил до разговора с ним никуда не звонить, — и Паша нежно взял меня за плечи и повернул к своей машине. Я понял, что шеф за мое дело взялся достаточно круто и решил проявить послушание. Я подозвал свою домоправительницу, снял с мизинца свое самое тоненькое колечко, отдал ей. — Чуть не забыл. Отдашь нашей девочке, — сказал я и сразу же пошел с Пашей к машине. Я чувствовал, что уезжаю надолго, если не навсегда, и поэтому первые минуты молчал, обдумывая возможную судьбу моего колечка. В том, что оно будет передано Кристин, я не сомневался, потому что других «наших девочек» здесь не было. Кристин я не рассказывал всю историю кольца со змейкой, державшей красный камушек в своей пасти. Она знала лишь то, что оно было передано мне моей любимой внучкой Хафизой по поручению ее покойной бабки — моей любимой Сотхун-ай. И этого знания, на мой взгляд, было вполне достаточно моей внимательной и обстоятельной Кристин, чтобы в ближайшем телефонном разговоре с Хафизой упомянуть о том, что, уезжая с «неизвестным лицом», я оставил это кольцо, и точно передать мои слова, сказанные при этом. В таком эффекте я был почти уверен. А уж в том, что, узнав о кольце и о моих словах, Хафиза поймет, что мой отъезд связан с «наследством» ее прадеда Абдуллоджона, я был уверен абсолютно. Итак, жизнь моя с этого момента в значительной мере зависела от того, дойдет по назначению моя информация, и от того, что, получив ее, предпримет моя внучка. Придя к этому далеко не успокоительному выводу, я подумал о том, что пока больше ничем я себе помочь не могу, и, вернувшись в реальный мир, стал смотреть по сторонам. Мы давно вырулили на местную трассу и мчались куда-то на запад, может быть на юго-запад: я не очень хорошо ориентировался по солнцу. Паша заметил, что мой взгляд оживился и вопросительно повернулся ко мне лицом. — Куда едем? — спросил я. — Конечно, в Марбелью, старик, — ответил Паша и в свою очередь задал вопрос: — Ты что, еще не понял? Я пожал плечами. С чего бы я должен был это понимать. Я слышал, что где-то западнее Малаги есть такой совершенно не интересовавший меня городок. Я вообще еще ни разу не путешествовал по Пиренейскому полуострову, да и не собирался это делать. Я опасался, что внимательный Паша добровольно примет на себя обязанности гида и начнет объяснять: «сейчас мы слева видим…», «сейчас справа будет…» и т. д., и т. п., и я решил притвориться спящим, а потом и вправду задремал, проспав несколько очаровательных видов, коими славится Коста-дель-Соль.

Проснулся я уже на въезде в Марбелью. Я зевал после сна, когда за окном в отдалении промелькнул какой-то истукан. — Что за статуя? — спросил я. — «Триумф», — сразу же ответил истомившийся от молчания Паша. — Один из наших сотворил. Мне и самому даже при самом беглом взгляде на сие «произведение искусства» почудилось что-то знакомое, виденное дома и относительно недавно, а это означало — в Москве, в самом «недавнем» для меня понятии «дома». Слова же «из наших» в устах Паши полностью заменяли фамилию и титулы: я хорошо знал о ком идет речь. Мне стало грустно: целый ворох воспоминаний пронесся передо мной, задевая душу. Я вспомнил первые шаги этого делового мастера, чьи украшения фронтонов и бассейнов, решенные в «уникальной» керамической мозаике нарасхват покупали густо «смазанные» красные руководители предприятий и здравниц еще до перестройки. Так складывались у этого «мастера» его первые миллионы, а когда их стало очень много, часть из них ушла на водку и оружие, руками уголовников убрать президента-идеалиста, не верившего в убойную силу денег, — президента моих друзей, ныне убитых или пропавших без вести из своих разоренных гнезд в Сухуми, и я сейчас вспомнил их поименно и тяжко вздохнул. Вспомнил я и какой-то случайно зацепившийся в памяти шум по поводу этого «Триумфа», связанный с манипуляцией недвижимостью здесь в Марбелье, и из забвения даже выплыло название «Лос Гранадос». В этот момент я почувствовал, что мы приближаемся к цели. Машина въехала в фешенебельный квартал, выделявшийся своей красой даже в этом праздничном городе. — Лос Гранадос? — наугад спросил я, кивнув в сторону окна. Тут пришла очередь удивиться Паше. — Откуда ты знаешь, если тут не бывал? — спросил он. Я не хотел, да и не успел бы ответить: мы подъезжали к вилле кощея. От телохранителей Паша отделался вопросом: «Ждет?» Те кивнули и показали в сторону бассейна. Кощея однако там не было, и мы расположились под тентом, поскольку весеннее солнышко припекало довольно сильно. Вскоре за почти полностью стеклянной «французской» дверью показался кощей с телефонной трубкой в руке. Разговор он закончил, уже выходя во внутренний дворик, и радостно улыбаясь пошел ко мне. — Хорошо выглядишь! — сказал он, протягивая мне лапу с тремя крупными перстнями. «Может, для поцелуя?» — подумал я, но потом решил, что раз я не член «Семьи», то для меня он не «Дон», и просто пожал ее, сказав: — Вы тоже. Далее последовала серия вопросов о моей жизни, и я дал осторожные, но правдивые ответы, памятуя о почти беспредельных сыскных возможностях кощея. Мне показалось, что он остался доволен моей откровенностью. Тем временем маленький треугольный столик был сервирован. На нем появились коньяк, кофе и легкие закуски. Когда все было готово и выпита первая рюмка, кощей посчитал, что настало время переходить к делам. — Нас заинтересовало то, что ты оставил там, в Туркестане, и мы хотели бы это заполучить. Ты же понимаешь, что самому тебе не под силу справиться с этой задачей, — начал он, и добавил: — Да и зачем оно тебе — дел ты не ведешь, а на жизнь тебе и так хватит! — А зачем оно вам? — немного грубо спросил я. — Там ведь просто какой-то золотой хлам. Что он стоит после известных золотых распродаж в Европе, да и в остальном мире? — Не совсем, — сказал кощей. — По информации твоих дальних родственников, там хранится какой-то набор украшении Великих Монголов, а это, как сам понимаешь, вещи аукционные и могут стоить многие миллионы баксов. Кроме того, ты же взял только «свободные» камушки, а сколько их там еще может быть в украшениях? Я не стал спорить, потому что он был, вероятно, прав: я помнил, что, запустив руку в кожаный мешок за своим «кисетом», я оцарапался какими-то крупными камнями, закрепленными на металлическом ободе. Кроме того, я обиделся за свою внучку, переквалифицированную кощеем из тюрчанки в монголку, ибо он потомков Бабура — Великих Моголов обозвал «Великими Монголами». Но потом я вспомнил свою случайную встречу на путанных дорогах моей многогрешной жизни с молодой монголкой и ее упругое тело цвета пустыни Гоби, и моя обида прошла. Не услышав моего ответа, кощей решил, что он меня убедил, и повел свою речь далее. — Ты, наверное, понимаешь, что мне было непросто собрать всю возможную информацию, найти связи и контакты в Туркестане, и теперь я готовлю экспедицию. Время, отпущенное ей на то, чтобы взять и вывезти этот твой клад, крайне мало, и никто из входящих в нее людей не имеет права на ошибку. Поэтому я не прошу тебя нарисовать план захоронения ценностей, чтобы поиск в случае какой-нибудь неточности не превратился в беспорядочное разрушение могил на глазах у туземцев. Мне нужно твое личное участие в этой кампании. — Но я же семидесятилетний старик! — сказал я, выслушав эту тираду, и спросил: — Может, мне нужно будет стрелять, скакать на лошади и лезть по веревке на взлетающий вертолет? — Да нет! — засмеялся кощей. — В день вашего приезда в известное тебе село ты только сходишь на место с моим доверенным лицом, будто бы прогуливаясь по кладбищу, и будешь иметь возможность тут же уехать. Остальное сделают без тебя. Говорят, что Бертран Рассел видел в «по-доброму прищуренных глазах» нашего любимого и вечно живого Ильича очертания виселиц. Я же увидел в глазах кощея очертания маленьких автоматов «узи», и понял, что означают слова «остальное сделают без тебя». «Ну что ж! — утешительно подумал я. — Лежать на одном, хоть и мусульманском, погосте со своей любимой не так и плохо», а вслух сказал: — Похоже, у меня нет выбора. — Наконец до тебя дошло! — с удовлетворением в голосе сказал кощей и продолжил: — у тебя нет не только выбора, но с этого дня у тебя нет и свободы. Пойми, что мной в подготовку этой экспедиции уже вложено так много сил и средств, что я не могу допустить, чтобы с тобой что-нибудь случилось, и ты теперь будешь под моей охраной день и ночь аж до той поры, пока цель не будет достигнута. Потом он спохватился и менее торжественным голосом произнес: — О свободе я, конечно, сказал в переносном смысле. В своих перемещениях ты стеснен не будешь, но с тобой всегда будут два моих хлопца. Поначалу тебе будет неприятно, но скоро привыкнешь. Хожу же я уже многие годы со своими телохранителями, как с родными, — и ничего! — И все-таки конкретнее — сколько времени я буду находиться под этим надзором? — поинтересовался я. — Недельку здесь, пока подвернется мой рейс на Москву, потом две-три недели в Москве, где познакомишься со своими соратниками, и наконец неделя на исполнение замысла. Так что через месяца полтора будешь свободен, как птица, и милости прошу сюда ко мне, по-соседски, обсудим твою долю — мы же не воры и уважаем законное право твоей семьи, — подробно ответил кощей и добавил: — Организация всего этого дела поручена твоему приятелю Паше, но на место он не поедет. Группу возглавит профессионал — ветеран дагестанской кампании. Так ничего не сказавший за время нашей беседы Паша что-то утвердительно промычал, как гигант мысли. «Опанасе, наша доля розвияна в поли», — всплыли в моей памяти строки какой-то забытой революционной баллады, и хоть у поэта слово «доля» означало «судьбу», а не часть добычи, в моем случае все это было едино, и меня томило предчувствие, что это я буду «розвияный» в полях моей любимой Долины, если … Вслух же я сказал: — Ладно! А сейчас что будем делать? — Ничего. Тебе покажут твою комнату, располагайся и гуляй Вася, а Толик и Федя будут с тобой, — был ответ. Толик и Федя кивнули головами и пригласили меня на второй этаж трехэтажной виллы. Комната была светлой, неслышно холодил воздух кондиционер, из окна открывался приятный вид на сплошной сад, укрывающий соседние виллы, а в левом углу этой панорамы поблескивала синяя полоска моря. На полке над небольшим письменным столиком стояло несколько книг на русском языке. Все это я окинул одним-единственным взглядом и, не разбирая постель, не раздеваясь и не сняв обувь, плюхнулся на кровать, как в каком-нибудь голливудском боевике. Сказалось нервное напряжение и огромные усилия, затраченные мною на сохранение своего невозмутимого вида.

«Неделька» в Марбелье затянулась еще на недельку, и я начал понемногу свыкаться со своим необычным состоянием. Жизнь моя протекала вроде бы среди людей, но в каком-то вакууме. Я неспешно прогуливался по фешенебельному Пуэрто-Банусу, по набережной Леванте — у подножия «русской статуи». Русской, впрочем, здесь была не только статуя, но и значительная часть публики, и мое ухо постоянно ловило русскую речь. Необычным было то, что здесь не стреляли: видимо, у российских бандюг, обосновавшихся на Коста-дель-Соль, был уговор: не проводить на отдыхе свои разборки. Огромный песчаный пляж меня не манил: я не был любителем прохладных весенних купаний, и вообще меня устраивал маленький бассейн с морской водой во дворе моего ранчо, так что и в своей «нормальной» жизни природными пляжами я пользовался крайне редко и, как правило, в уединенных местах: действовал синдром старика, стесняющегося своего тела. Но, сидя под тентом за чашечкой кофе, наблюдать пестрый люд, заполнявший эти пляжи, было довольно интересно. Выполняя «настоятельную просьбу» кощея, я не подходил к манившим меня телефонным павильонам — мои «верные русланы» все равно не дали бы мне позвонить. Мне оставалось лишь думать и молить Бога, чтобы сработало мое заветное колечко, и Хафиза догадалась, кем (если ей подробно будет описан приехавший за мной и знакомый ей Паша) и зачем я «призван». Я скользил своим рассеянным взглядом по обнаженным женским телам, молодея душой от этого вечно прекрасного, сопровождавшего меня всю жизнь, зрелища, в котором менялись только действующие лица, но сохранялась неизменная сущность — желание. Конечно я отдавал себе отчет в том, что попадись я сейчас на глаза Остапу Ибрагимовичу, он скорее всего увидел бы во мне «губернатора острова Борнео», как когда-то в Паниковском. Однажды во время этих моих прибрежных бдений мне, наконец, пришла в голову настоящая мысль. Она, эта мысль, могла оказаться спасительной, если Хафиза узнает об обстоятельствах моего исчезновения и начнет поиски: я подумал о банкоматах. Ведь если я здесь получу деньги, хранители моих счетов через мое доверенное лицо доложат Хафизе, где были востребованы мной деньги, и эта точка — точка начала моего «крутого маршрута» будет ею установлена. И я, очередной раз, проходя рядом с банкоматом, пробормотав что-то вроде: «Вот хорошо», быстро достал свою карточку и собирался сунуть ее в щель. Но не успел: быстрый Федя крепко схватил мою руку и отвел ее в сторону, сказав: — Не велено! Скажите, сколько вам нужно денег, и они у вас будут. Моя хитрость, оказывается, была предусмотрена, и это меня окончательно убедило в особой тщательности тех, кто готовит предстоящую операцию. Мне оставалось только гулять. Наверное, овладевавшая мною скука становилась заметной, и мне было предложено познакомиться с окрестностями. Два дня у нас ушло на прогулки по соседнему городку под названием Эстепона и день на посещение Торревьехи. Никаких новых впечатлений эти странствия не принесли: везде было море, пляжи, обнаженные женщины. И везде в уши лезла русская речь, особенно в Торревьехе. «Прямо какой-то „уголок России“ невдалеке от моего убежища», — думал я и дал себе зарок, если уцелею в предстоящих мне передрягах, то отселюсь куда-нибудь подальше от мест, облюбованных этой «отборной» частью русского «общества». Когда, возвращаясь из Торревьехи, я входил на территорию виллы, я увидел, что кощей провожает к машине человека, своим обликом одновременно напомнившего мне Ираклия Андроникова и некоторые портреты батоно Лаврентия Павловича. — Это здешний мэр, — негромко пояснил мне Федя. Почему-то в этом явлении мэра — первом «чужом» человеке, увиденном мной на вилле, я почувствовал признак того, что мое «дело», застывшее на опостылевших мне прогулках, теперь сдвинется со своей мертвой точки. И я не ошибся: проводив гостя, кощей подошел ко мне и сообщил, что закупленный им чартерный рейс на Москву состоится завтра. На следующий день я сидел в пустынном салоне самолета. Неподалеку от меня резались в карты мои телохранители, а я смотрел в окно на изумрудное Средиземное море, на появляющиеся и исчезающие в поле моего зрения острова, на причудливые изгибы берегов. Мы летели на восток, навстречу Солнцу, и я вспомнил мою солнечную Кристин и пугающий ее «яд Востока». И я подумал: сумею ли я на сей раз уберечься от этого яда уже в буквальном смысле этих слов?

Перелет прошел благополучно. Для кощея российские границы и таможни по-прежнему были прозрачными, и я с моими сопровождающими, молниеносно преодолев все барьеры, разместился в хорошо обставленной трехкомнатной «хате» рядом со станцией метро «Пражская». Говорят, что жрецы и жрицы однополой любви, или, по словам великого Розанова, — «люди третьего пола», они же «полные Адамы, из которых так и не вышла Ева», вероятно, в силу этой своей «полноты», обладают сверхтонкой и сверхчувствительной душой, соединяющей в себе мужское и женское начала. Часть этой высокой сентиментальности, дополненная генами моей немецкой бабки, видимо, досталась и мне — бисексуалу, побывавшему по ту сторону грани, несмотря на то, что я сделал свой выбор и остался «нормальным», во всяком случае — внешне. И последний год, начиная с поездки по Германии эта моя сентиментальность подвергалась непрерывным испытаниям. Вот, например, сейчас, окна моей «хаты» выходили на Варшавку, а за ней располагался тот самый жилой массив «Дорожных улиц», где я почти два десятилетия, приезжая в Москву и сам, и с покойной женой, останавливался у ее двоюродного брата. Мы по-домашнему ходили в «наш» универмаг «Прага», где при социализме «отмечались» приезжие со всего нашего бывшего «Советского Союза», пытаясь заполучить какой-нибудь «дефицит». Потом эта семья, где мы были как дома, стала постепенно уходить в мир иной: сначала ее двоюродный брат — в знаменитый «год Олимпиады», затем хозяйка дома, а не вложившая ни души, ни труда в этот теплый семейный очаг, ее шустрая наследница, обжулив даже собственного отца и родную сестру, пустила все по ветру, упорхнув в «дальнее зарубежье», и это гнездо перестало существовать. Впрочем оно все равно становилось труднодостижимым: мой Энск оказался «за границей» и поездки в Москву сами собой прекратились. И вот теперь я смотрел, как за моим окном от метро и к метро бегут человеческие ручейки, как бежали в те времена, когда я был моложе на десять-двадцать лет.

Там в голубом небесном фонаре Сияет Солнце — золото в костре, А здесь внизу на серой занавеске Проходят тени в призрачной игре.

Глава 3

«Экспедиция»

В Бишкек я летел в своей ставшей уже привычной компании — с Толиком и Федей, но рейс на сей раз был плановым, и салон самолета заполнял разнообразный люд, преимущественно — делки и барыги из «новых», что и понятно: во-первых в Киргизии было еще что пограбить, а во-вторых страна эта лежала на Большом опиумно-конопляном пути, да и сама вносила ощутимый вклад в такого рода поставки. По поведению этого «контингента» и по обрывкам разговоров, долетавшим до моих ушей еще на посадке в Домодедово и потом, я понял что в России после думских и президентских выборов ничего не изменилось, и в стране по-прежнему правят бал криминальные группы. Впрочем, чтобы установить этот факт, мне было достаточно еще в Марбелье понаблюдать за кощеем, и то, что я краем ока увидел потом в стране, лишь подтвердило мои первые впечатления. Так что Толик и Федя были здесь среди «своих» и даже перебрасывались кое с кем ничего не значащими фразами о том, о сем. Собственно говоря, формально и я здесь был среди «своих» — мое личное и помимо моей воли постоянно растущее богатство, спрятанное в двух самых надежных банках мира, наверняка превосходило состояние большинства, а может, и всех барыг, заполнявших этот самолет, поскольку они, скорее всего, были в «бизнесе» шестерками, а боссы сидели в своих замках. Да и со стороны я выглядел солидным «шефом», летевшим с двумя телохранителями по своим торгово-промышленным делам. Но мои обстоятельства доказывали мне, что не все можно купить за деньги, вернее, они подтверждали шутку моего покойного друга Яши Фельдмана, любившего говорить: «Есть вещи, которые нельзя купить даже за большие деньги, но их всегда можно купить за очень большие деньги». Здесь был именно тот случай — у кощея денег и, соответственно, могущества было намного больше, чем у меня. К тому же, из-за своей беспечности я не потрудился замести следы, и он взял меня голыми руками. Поэтому общаться в салоне со своими надсмотрщиками, или затевать ненужные знакомства я не захотел и предпочел дремать с каким-то «еженедельником» в руках. Так было проще подремывать: откроешь глаза, прочитаешь в грязной газетенке очередную придуманную в ее редакции «сенсацию», например, о том, что Ди Каприо все-таки оказался женщиной и вышел замуж, и глаза сами закрываются для продолжения сна. Со временем сон мой становился все более крепким, и на смену окружавшей меня реальности пришли сновидения. В своих снах я вдруг увидел себя со стороны мальчишкой в Долине. Чарующие картины моего детства и отрочества проходили перед моими закрытыми глазами, и я физически ощущал свое в них присутствие. Вот в одной из них я длинным шестом пытаюсь на абрикосовом дереве дотянуться и потрясти ветку, густо усеянную янтарными плодами, и в это время в саду появляется моя покойная мать и говорит мне: — Слезай! Мы сейчас должны съездить в Наманган. Мне очень не хочется ехать на скрипучей арбе в Наманган, и в этот момент слово «Наманган» повторяется снова, но не устами моей матери. Оно врывается в мое заторможенное сознание из внешнего реального мира, где уже давно нет той, что звала меня во сне, а вместо мальчишки, добывающего абрикосы, у иллюминатора дремлет седой старик. Почти полностью проснувшись, я, сколько позволяло глубокое кресло, повертел головой, чтобы установить, кто же сказал «Наманган», и только после этого заметил, что в проходе стоит один из пилотов и говорит: — Читаю еще раз: «Уважаемый Турсун-ака, вас ждут в Намангане». Прочитав это, пилот выжидающее замолчал, но никакой реакции в салоне не последовало, и он, сказав: «Вероятно, ошиблись рейсом», скрылся в кабине. — Что это он говорил, а то я проспал, — спросил я у своего соседа так, чтобы слышали сидевшие за мной Толя и Федя. — Сказал, что поступила радиограмма, но связь оборвалась, и фамилию адресата он не услышал. Поэтому решил прочитать текст, полагая, что, кому надо, поймет, — ответил сосед. — А-а-а, — протянул я с полным безразличием в голосе, и, поменяв позу в кресле, сделал вид, что засыпаю снова, а сам начал анализировать происшедшее. Итак, за последнюю неделю мое тайное имя «Турсун» прозвучало дважды: сначала на «новом» Арбате и вот теперь в самолете, летящем в Туркестан. Правда, в первый раз оно было обращено к конкретному человеку, который случайно тоже мог носить это довольно распространенное на нашем Востоке имя, а во второй раз оно было употреблено с приставкой «ака» (брат), в то время, как мне бы более подходило «ата» (отец). Но все это могло быть и камуфляжем, и у меня появилась надежда на то, что я не покинут на произвол судьбы. С этой надеждой я снова задремал, и окончательно проснулся, когда самолет уже шел на посадку в Бишкеке. В аэропорту нас никто не встречал, но это не обескуражило моих провожатых. Толик сбегал за машиной, и через некоторое время мы уже подъезжали к отелю «Бинара», где в этот момент не было никаких «международных форумов», кои так любят новые «страны». С получением номера не было никаких затруднений: видимо все варианты были предусмотрены заранее, и могущество кощея выходило далеко за пределы Москвы. Мы расположились в двухкомнатном полулюксе. Я с тоской посмотрел на телефонный аппарат, но позвонить даже не попытался. Во-первых, риск себя не оправдывал, так как из-за различия во временных поясах я мог нигде никого не застать или попасть на отключенный на ночь аппарат, а во-вторых, я уже жил с надеждой и боялся ее спугнуть. Срабатывало главное правило моей жизни: оставлять все на усмотрение господина Случая, и Бог не оставит. Толик сразу же сообщил, что мы здесь всего на день. Утром следующего дня раздался звонок, и, поговорив полминуты с невидимым собеседником, Толик сказал, что у нас есть время на завтрак, но не более того. Мы заказали завтрак в номер и провели его в молчании. Каждый думал о своем. Машина нас уже ждала. Мы пересекли центр «столицы» и вскоре оказались на обильно усыпанной всяческим мусором окраине города. Попетляв по этим, с позволения сказать, улицам, машина остановилась возле какой-то неказистой усадьбы с довольно высоким сплошным забором, стоявшей несколько на отшибе.

За этим забором, однако, обнаружился весьма ухоженный сад, чистый уютный дворик и небольшой дом европейского, вернее, восточно-европейского, я бы даже сказал, моего родного энского типа. И если бы не виноград, укрывавший на тюркский манер часть двора от палящих солнечных лучей, я бы подумал, что очутился на своей Лысой горе — окраине Энска, где прошла «западная» часть моего детства и юности до переселения в заветные хрущобы, в один из новых районов нашего города, на зависть моим «одноэтажным» соседям. Мысли мои, однако, вернулись в текущую реальность, к моей надежде, осветившей меня своими первыми робкими лучами. Перебирая возможные варианты своего спасения, я прежде всего подумал о Файзулле — единственном известном мне местном человеке, причастном к предстоящему «делу»: не нашла ли Хафиза пути к приручению своего родственника, либо моим сообщником станет некое еще неизвестное мне лицо? Мучимый этими вопросами, я с нетерпением ждал встречи с остальными участниками «экспедиции». — Сейчас мы познакомимся с шефом нашего похода, — сказал Толик. И как раз в это время на пороге дома показался высокий мускулистый парень лет тридцати пяти. Я понял, что это и есть тот самый профессионал-афганец, о котором говорил кощей. — Александр! — представился он, протянув руку. Я пожал эту руку и, когда на мгновение наши взгляды встретились, в его выцветших серых глазах я увидел свою смерть. Толик и Федя поздоровались, как старые знакомые; так оно, видимо, и было на самом деле. После этого Александр выложил на стол оружие — автоматы и два пистолета. Один из них я взял в руки. — Осторожнее — заряжен! — предупредил шеф нашей «экспедиции». Но тут случилось совершенно необъяснимое: почувствовав холодок стали, я, неожиданно для себя самого, сбросил предохранитель и, чуть развернувшись в сторону стоявших в метрах пятидесяти трех пустых пивных бутылок, спустил курок. Средняя бутылка со звоном разлетелась на мелкие куски. — Это случайно? — с интересом спросил Александр. — Наверное, — ответил я, возвращая пистолет на место. Оружие разобрали Толик и Федя. Мне оно, видимо, не полагалось. Тем более — после такого меткого «случайного» выстрела. Через некоторое время пожилая женщина накрыла этот же стол, и мы довольно плотно перекусили: обед был простым, но калорийным. Доминировала баранина, а выпивка была представлена только пивом в тех самых фигурных бутылках, одну из которых я нечаянно расстрелял. После обеда Александр вывел из гаража «шестерку» и, повозившись с ней минут двадцать, объявил нам, что экипаж подан. Я сел рядом с ним на переднем сиденье. Машину он вел уверенно, и от этой уверенности мне как-то становилась спокойнее на сердце, хотя никаких объективных причин, кроме некоторых полуправдоподобных утешительных предположений, у меня пока еще не было. Иногда я посматривал в сторону Александра и, видя его руки, в которых руль «шестерки» выглядел маленьким и изящным, я, чтобы вывести себя из благодушного состояния и вернуть утраченную настороженность, размышляя о том, застрелит ли он меня после того, как «наследство Абдуллоджона» попадет к нему, или задушит вот этими самыми руками «без шума и пыли», как говорил один из знаковых киноперсонажей прошлого века. Попугав себя разглядыванием этих убивающих рук, я отводил взгляд и смотрел по сторонам. Через час пути мне показалось, что я стал узнавать дорогу. — Таш-Кумыр? — спросил я, чтобы проверить свою догадку. Александр, не прекращая насвистывать какую-то мелодию, утвердительно кивнул. Это означало, что наша группа при пересечении очередной «границы» воспользуется тем же «каналом», что и мы с Хафизой чуть более двух лет назад. Ну, а то, что мы ехали без водителя, который мог бы отогнать «шестерку» назад в Бишкек и встретить нас в другом месте, свидетельствовало о том, что возвращение с «товаром» по плану «операции» предполагалось тем же путем. Дорисовывая себе наиболее вероятный ход ближайших событий, я предполагал, что в соответствии с их сценарием я буду убит там же на мазаре после того, как достану мешок из тайника, а Файзулла — после того, как ценности будут в Таш-Кумыре, и его дальнейшие услуги не понадобятся. Лишний дольщик — пустая обуза, — истина старая, как мир. Дальнейшее развитие событий так четко мне не вырисовывалось. Собственно говоря, там было два варианта: если все трое — Толик, Федя и Александр — верные псы кощея, то они скопом принесут ему добычу на задних лапах, если же Александр — просто наемник, то смерть поджидает его в Бишкеке, где уже и он перестанет быть нужным «делу». На этих построениях я себя оборвал: зачем мне нужно анализировать то, что может произойти, когда меня уже не будет в живых. Лучше думать и думать о том, как спастись самому. А еще лучше — просто любоваться хребтами и отрогами Поднебесных гор. Вершины и склоны Тянь-Шаня все время перестраивались за моим окном на крутых виражах шоссе, а однажды из-за гор выглянула луна — светлая в еще светлом небе, напомнив мне строки Ли Бо: «Луна над Тянь-Шанем восходит светла, И бел облаков океан». Все так и было. Не было только ответа на вопрос великого китайца: Луна вдали плывет над облаками, Но в чье она опустится окно? В Таш-Кумыр мы въехали ранним вечером, именуемым в Коране «предвечерним временем», когда все «в убытке, кроме тех, которые уверовали, и творили добрые дела, и заповедали между собой истину, и заповедали между собой терпение». Я не хотел быть среди тех, кто в убытке, но из всех вышеперечисленных достоинств у меня были только терпение и вера. Хватит ли их для того, чтобы Господь помог мне преодолеть опасность и остаться живым, выяснится в ближайшее время. В Таш-Кумыре мы тоже въехали в чью-то усадьбу. Она мне показалась победнее предыдущей, но после почти восьмичасового переезда я валился с ног от усталости и, забравшись под марлевый балдахин, уснул, не ужиная и не зная, как разместились остальные. Александр поднял меня и всех остальных среди ночи и повел, очевидно, в заранее условленное место. Вскоре в темноте раздался приближающийся шум движущегося состава. Александр включил свой фонарик. Сигнал увидели, и тепловоз остановился буквально рядом с нами. Мы влезли в кабину и там залегли, а поезд двинулся дальше. Все было как в прошлый раз: через некоторое время машинисты затеяли веселую перекличку с пограничниками, и, слегка притормозив состав то ли с рудой, то ли с углем, получили «добро» и дали нам знак, что уже можно не прятаться, а еще минут через пятнадцать-двадцать мы были в предрассветном Уч-Кургане. Здесь, по-видимому тоже в заранее обусловленном месте, поезд притормозил, и мы сошли на невысокую насыпь. На идущей вдоль нее автодороге нас ждал милицейский автомобиль, возле которого прохаживался Файзулла. После весьма кратких приветствий мы разместились на сиденьях. На сей раз от почетного места рядом с Файзуллой я отказался в пользу Александра. Машина, круто развернувшись, сразу же вышла на приличную скорость, и с первыми лучами солнца мы уже были во дворе покойного Абдуллоджона — прадеда моей внучки Хафизы — так что можно было считать, что я вернулся в собственные владения и мог поискать тот самый копенгагенский чемодан моего деда, некстати помянутый мною год назад, как бы в предчувствии скорой встречи с Пашей — «менеджером» этой экспедиции.

В дни моей поздней молодости одним из наших кумиров был Збигнев Цыбульский. Ради него и в надежде окунуться вместе с ним в какую-нибудь трагическую любовь, мы смотрели даже довольно скучный по нашим тогдашним понятиям фильм «Рукопись, найденная в Сарагоссе». В этой хорошей пародии на средневековые романы периодически возникало некое «проклятое место», и куда бы, в какую бы сторону герой этого романа и киноромана ни направлялся, он всегда каким-то образом попадал в свое «проклятое место». Я вспомнил об этом как раз на пороге усадьбы Абдуллоджона, игравшей в моей жизни роль такого «проклятого места». Впервые я попал сюда вместе с матерью, выполнявшей в эвакуации самые разнообразные работы и, в том числе, обязанности почтальона. Начинался второй календарный год великой войны, и мы принесли Абдуллоджону письмо от его призванного в армию племянника; спустя полгода он пропал без вести. Потом мать оставила меня в этом доме, и мне пришлось прожить там более года. Это был трудный для меня год, и дом Абдуллоджона, сделавшего меня мальчиком для утех стал для меня «замком унижений», чем-то вроде гейневского «Афротенбурга», и одновременно домом счастья, где я узнал, может и преждевременно, радость близости с юной красавицей. В моем третьем возвращении дом Абдуллоджона к тому времени уже давно покойного, стал для меня домом печали — здесь, вдали от меня прожила свою жизнь и встретила раннюю смерть моя единственная дочь, что здесь два поколения моих женщин ждали меня всю жизнь, а я поспел только к третьему — к своей внучке. И вот сейчас, в четвертый раз, я прибыл в этот уже опустевший дом, чтобы, возможно, провести в нем последний день или даже последние часы своей жизни. С такими вот мыслями я переступил порог этого в разное время и по разным причинам покинутого близкими мне людьми дома. Теперь в его стенах в полном составе собралась наша «экспедиция», и я, наконец, увидел и познакомился с ее последним участником. — Это Рашид, — представил его мне Файзулла. — Он лучше многих знает все тропы и в Долине, и в окружающих ее горах. На кратком «военном» совете было решено идти за кладом в ранних сумерках, когда любая, даже самая случайная встреча с людьми на кладбище будет исключена. Договорились и о том, что в оставшееся время никто не покинет усадьбу, и все разбрелись по разным углам обширного двора Абдуллоджона, а я прилег на хорошо знакомую мне тахту, стоявшую под навесом. Покрывающая ее кошма была очень пыльной, но это меня не смутило. Побаливали ноги. Ближе к полудню приехала жена Файзуллы Надира с продуктами и стала готовить обед. За более чем два года, прошедшие со времени нашей предыдущей встречи, она стала красивее. С нею приехал очень похожий на нее пятнадцатилетний сын Керим, подносивший полные сумки к летнему очагу. Со мной Надира поздоровалась издали и без улыбки. Керим установил большой казан, и вскоре двор стал заполняться вкусными запахами. Тандыр греть не стали — лепешки и «русский хлеб» Надира привезла с собой. Работа кипела в ее руках, и через час началась раздача еды. Общего стола накрывать не стали, да и такого большого стола во дворе не было, и поэтому каждый устроился со своей большой пиалой, кому где понравилось. Я, например, вернулся на свою тахту. Во двор был выставлен маленький столик, где стояло несколько бутылок водки и стаканы, но этим угощением воспользовались только Толик и Федя, налившие себе по полстакана «огненной воды» под осуждающими взглядами остальных. Я пить не стал: за свой «испанский» год я привык к изысканным напиткам, и даже мысль о том, чтобы хлопнуть водяры, была мне неприятна. Тем более, что и без водки наша еда оказалась достаточно «крепкой» от нескольких стручков красного перца, положенных Надирой в ее варево. Для себя я также отметил, что за каждым движением Надиры при приготовлении ею пищи внимательно следил Александр. Он же сказал: «Налей мальчику!», когда шурпа была готова, и сам положил ему четвертушку нарезанной лепешки и пару ломтей хлеба. Надира, естественно, видела все эти маневры, но оставалась спокойной. А я, на всякий случай, сделал для себя вывод, что тюркская часть нашей «экспедиции» не пользуется доверием участвующих в ней славян. Это вроде бы подтверждало мое предположение, что Хафиза решила действовать с помощью Файзуллы. Но вскоре мне пришлось убедиться, что это не так.

После обеда все опять разбрелись по углам. В поле моего зрения оказался Рашид, и я через полузакрытые глаза наблюдал, как он бродит по двору, осматривая слегка одичавшие фруктовые деревья, пробуя созревающий садовый тутовник и нежно поглаживая свисающие над ним наливающиеся гроздья крупного винограда. Губы его шевелились, будто он разговаривал с лозой. Я стал задремывать, когда услышал его возглас удивления: — Ийе-е! Я открыл глаза и увидел что Рашид склонился над плотно утоптанной землей хозяйственной части двора и что-то расковыривает в ней ногой. Потом он наклоняется, вроде бы поднимает какой-то предмет и, поднеся его к глазам, внимательно его рассматривает, и вдруг громко говорит по-русски: — Смотрите, что я нашел! К нему подошли только Файзулла и Александр — Надира еще возилась по хозяйству, а Толик и Федя, «приняв грамульку», заснули не столько от хмеля, сколько разморенные полуденной жарой. Мне тоже не хотелось выходить из тени, но вдруг Файзулла махнул мне рукой. Когда я подошел, он взял из рук Рашида его находку и протянул мне. Я окаменел: передо мной было то самое колечко со змеей и камушком в ее пасти, которое чуть более месяца назад (а казалось, что это было вообще в другой жизни) я в далекой отсюда Испании снял со своего пальца и оставил своей домоправительнице, чтобы она передала его «нашей девочке». Теперь уже случайность полностью исключалась, разве что существовало еще одно точно такое же кольцо, но это предположение находилось за гранью возможного. Я бережно взял в руки кольцо, а Файзулла смотрел на него из-за моего плеча и говорил окружающим: — Я помню это кольцо: когда я был маленький, я видел его у старой Сотхун-ай — хозяйки этого дома! Меня покоробили слова «старой Сотхун-ай», потому что моя вечная любовь для меня навсегда осталась молодой и красивой, старой же я ее никогда не видел и представить себе не мог. А Файзулла тем временем продолжал: — У нас тут есть один из главных наследников по шариату всего, что находится в этом доме — это наш Турсун-ата, ему и следует отдать это кольцо! Рашид согласно кивнул, а Александр посмотрел на меня настороженно, видимо, раздумывая, не имеют ли слова Файзуллы «главный наследник», да еще со ссылкой на шариат, какой-нибудь второй, опасный для его «дела» смысл. Я же изобразил полное безразличие к услышанному, а сам в этот момент усиленно искал ответ на вопрос: «Кто?» Кольцо «нашел» Рашид, но Файзулла при этом позвал меня и оживленно обсуждал и обосновывал мои «права» на эту находку. Могло быть и так: кольцо вдавил в грунт Файзулла, намереваясь лично его и «обнаружить», а оно случайно попалось на глаза Рашиду, но Файзулла, возможно, был готов и к этому варианту и сразу же захватил инициативу в обсуждении этой «находки»… К сожалению, и после этого необычного происшествия мне оставалось только гадать, кто из них послан мне на подмогу. «А может быть, оба?» — мелькнула мысль, но я сразу же отверг такое предположение: взаимная осведомленность о целях действий у двух людей обязательно проявится, и замысел будет сорван. Аналитическим путем я так и не смог обнаружить посланца Хафизы, и мне опять приходилось ожидать дальнейшего развития событий. А они оба — Рашид и Файзулла — сразу же после того, как колечко осталось у меня, казалось, потеряли ко мне всякий интерес. Время опять потянулось медленно, но в конце концов стало смеркаться. Когда спрятанный в глубине под навесом вход в дом погрузился в полную темноту, Файзулла тихо открыл калитку в задней стене двора, которая ранее во все годы была заперта, и мы, пятеро теней, скользнули через безлюдную дорогу, поднялись по невысокому обрыву и растворились среди склепов и высоких зарослей то ли исполинского бурьяна, то ли кустарника. «Словно духи!» — подумал я и в буквальном — афганском, и в переносном — мистическом смысле. Я шел вторым за Рашидом, иногда корректируя путь: Рашид знал, что нужно идти к мазару — могиле святого, а я помнил более удобные тропы. Остальные с автоматами наготове цепочкой двигались за нами. Наш путь тускло освещал серп луны, плывший среди мириад ярких звезд, а мои глаза вскоре полностью привыкли к этой еще не кромешной тьме, и я стал различать даже малые серые камни, попадавшиеся на тропах. Рашид однажды повернулся ко мне и задержал взгляд на моих глазах, но не испугался горящих в них красных огоньков. «Предупрежден?» — подумал я, все больше и больше убеждаясь в том, что именно ему суждено стать моим ангелом-хранителем в ближайший час-другой, а может быть, и в дальнейшем. Надира с сыном остались одни в усадьбе Абдуллоджона и моей Сотхун-ай, принадлежащей теперь мне по шариату, как всем собравшимся здесь сообщил ее муж.

Глава 4

Сражение у могилы святого

Минут через пятнадцать после того, как мы пересекли границу кладбища, я дал знак остановиться. Впереди, уже совсем близко темнел контур мавзолея святого человека, но я не исключал того, что увидеть этот контур сумел только я. Я показал на один из высоких склепов. Вход в него, как и в соседние, был замурован растрескавшейся каменной кладкой. В отблесках потайного фонаря я увидел напряженные и зловещие от резких теней, как бы парящие во тьме физиономии моих спутников. И подумал, что стороннему наблюдателю эта картина со мной, бывшим «простым советским инженером» в центре, вероятно, показалась бы фантастической. Мне же она, несмотря на грозящую мне смертельную опасность, представлялась смешной, и я решил, что по данному случаю должно быть произнесено какое-нибудь волшебное заклинание. Повторять Аладина мне не хотелось, и я тихо скороговоркой произнес совершенно бессмысленную фразу, где-то прочитанную мной еще в той моей тихой и спокойной жизни и вдруг вынырнувшую откуда-то из подсознания: — «В результате взаимодействия иглы Парабрахмы и эйнсофа произошла инверсия моего личного времени, щупая их мыслесферы в астрале». При слове «игла» двое из моих спутников, как мне показалось, вздрогнули, но промолчали, видимо посчитав, что «парабрахма», или «эйнсоф» — это какие-то новые наркотики, вызывающие еще неизведанный ими кайф, именуемый «инверсией личного времени», или «мыслесферой в астрале». Я же после этого вытянул один камень из кладки. Рашид стал мне помогать и вскоре мы расчистили отверстие, вполне достаточное, чтобы забраться внутрь. Александр с маленьким фонариком в руках слегка отодвинул нас с Рашидом. Концентрированный луч скользнул по внутренности склепа и остановился на широко улыбающемся скелете. — Хорош весельчак! — хладнокровно заметил Александр и добавил: И вообще милое местечко! Он еще раз обшарил взглядом стены и пол и, не найдя даже признаков тайника сказал мне: — Ну что ж, полезайте! — Мне нужна будет помощь, — попросил я. — Полезешь и ты, — сказал Александр Рашиду. Я влез внутрь и осмотрелся. Скелет по-прежнему, как когда-то определила Хафиза, «правильно сидел», устремив пустые глазницы в сторону Мекки. Почему-то у меня в памяти всплыли стихи, если не ошибаюсь, Александра Блока: «Входите все — во внутренних покоях завета нет, но тайна здесь лежит». Лежащую здесь тайну охранял обращенный к Мекке скелет, но эту свою тайну он не уберег, и теперь ее знают все, кто привел сюда меня. Я стал разгребать пыль в памятном мне месте и добрался до границы съемной плиты. Сзади я слышал дыхание Рашида. — Помоги! — сказал я Рашиду. Он придвинулся вплотную ко мне и тихо-тихо прошептал: — Выходим так: я выдвигаю в отверстие мешок, сам выползаю следом за ним, а вы за мной, иначе мы останемся в этой могиле навсегда с пулями в голове. Я ничего не ответил, и мы вдвоем двинули съемную плиту. Мешок был на месте. Он стал тяжелее, или я стал слабее, но вытащить его я смог лишь при действенной помощи Рашида. Я развязал его верх и запустил в него руку. Рука моя ощутила холод металла и грани драгоценных камней, украшавших этот металл. — Ну, что там? — услышали мы нетерпеливый голос Александра. — Сейчас! — ответил Рашид. Я завязал мешок, и Рашид стал выдвигать его впереди себя. Лицо Рашида было полностью закрыто мешком, а передо мной вдруг, между телом Рашида и мешком, мелькнул просвет, и в нем я увидел направленный в нашу сторону автомат. Видимо, тот, кто его держал, чтобы не повредить содержимого мешка, ждал того момента, когда перед ним появится голова или грудь — моя или Рашида. — Осторожно, Рашид! — шепнул я. — Спрячьтесь за меня, — так же шепотом ответил Рашид. — Мне не снести головы, если с вами что-нибудь случится … — Уже случилось … — проворчал я. Рашид замешкался, и затем довольно громко сказал: — Сейчас! Я тут зацепился. — И, оставив мешок в проеме входа в свод, чуть отполз назад и, освободив правую руку, достал пистолет. Потом он пошевелил мешком и под звон и стуки его содержимого снял предохранитель. Щелчок услышал только я. После этого Рашид стал молча отодвигать меня в сторону, чтобы улечься как раз против того проема, в который смотрел я. — Уже освободился, сейчас двинемся дальше, — сказал он громко. В этот момент я, перед тем, как уступить место Рашиду, бросил последний взгляд в свою амбразуру и увидел, как автомат вываливается из рук того, кто его держал, а потом услышал выстрел.

Тут же раздался звериный рык Александра: — Навел своих ментов, гад! Рашид стал в этот момент медленно и бесшумно отодвигать мешок. В увеличившуюся амбразуру я успел увидеть Александра с пистолетом в руках и падающего Файзуллу. Толик, еще недавно целившийся в нас с Рашидом, теперь уже сам лежал без движения на земле. Федя из автомата и Александр из пистолета палили по зарослям, откуда раздался выстрел, поразивший Толика, а в паузах между очередями и одиночными выстрелами раздавался их отборный мат. Через несколько минут они остановились и стали прислушиваться. Мы лежали без движения, и вдруг раздался треск сухого валежника за спиной Александра. Он и Федя мгновенно повернулись на звук и открыли стрельбу, но успели сделать лишь несколько выстрелов до того, как их скосила автоматная очередь. Некоторое время стояла полная тишина, — теперь мне вспомнился Басе: «Старый пруд. Прыгнула лягушка. Плеск воды», но нашу тишину нарушил не плеск воды, а опять раздавшийся треск сухостоя или валежника, и на площадку перед склепом осторожно вышел один человек. — Чужие! — прошептал мне Рашид. А тот поковырял носком своего ботинка безжизненные тела Александра, Толика и Феди, потом присел на корточки возле Файзуллы и попытался приподнять его руками за плечи. Файзулла застонал. — Жив! — крикнул человек тем, кто оставался в зарослях. Оттуда вышли еще двое и тоже подошли к лежащему Файзулле. — Потом! — сказал один из них. — Не забудьте, что где-то здесь еще есть их люди. Они стали подходить ко входу в склеп, и я увидел, что Рашид прицелился в того, кто был к нам поближе. Но выстрелить он не успел, так как на наших глазах этот человек стал медленно оседать на землю. Через секунду такая же судьба постигла и двух других. После этого из-за нашего склепа со стороны мавзолея вышли трое в масках и в очках ночного видения. Они сделали по одному контрольному выстрелу из пистолетов с глушителями в головы каждого из шести трупов, а по поводу Файзуллы один из пришельцев, видимо, старший в группе, сказал другому: — Посмотри, что с ним! — Наши! — сказал мне Рашид, и толкнув мешок вперед, освободил нам выход и вылез сам, а я — следом за ним. Боевики тем временем, обойдя кусты нашли за ними глубокую яму, — вероятно, старую могилу, когда-то разрытую шакалами, и стали относить и сбрасывать в нее трупы. Я стоял у склепа, распрямляя свои затекшие суставы и жадно вдыхая свежий ночной воздух. Я наблюдал за неспешной работой этой молчаливой похоронной команды и думал о том, что Киплинг был прав, когда писал, что золото убивает. Оно убивает даже тогда, когда его не охраняют ядовитые Наг и Нагайна, и этот безобидный мешок с каким-то металлическим ломом только что на моих глазах (и, к сожалению, не без моего прямого или косвенного содействия) отнял жизнь у шести человек. А сколько их было до того, как он приворожил к себе мою судьбу? Воистину — пятнадцать человек на сундук мертвеца! Правда, в данном случае речь шла о мешке, а не о сундуке. И я вознес мольбу Аллаху, чтобы на этом список жертв мешка Абдуллоджона был исчерпан. Мои мысли были прерваны начавшимся спором о том, что делать с раненым Файзуллой. Итог подвел тот, в ком я сразу увидел «старшего»: — Он шел против нас, но он мусульманин, и мы не можем оставить его умирать здесь, как собаку, тем более, что он о нас и не знал. И вскоре цепочка людей-теней двинулась в обратный путь: впереди с автоматом наготове шел один из боевиков, за ним Рашид, согнувшийся под тяжестью мешка, за ним я, за мной самый крупный боевик с перекинутым через плечо Файзуллой, а замыкал шествие «старший», поминутно оглядывавшийся назад и по сторонам. Те же пятнадцать минут движения на сей раз показались мне бесконечными, но никаких происшествий не произошло, и вскоре все мы оказались во дворе Абдуллоджона. Надира не спала и, увидев раненого Файзуллу только поджала губы. Так и не сказав ни единого слова, она принялась ножницами резать его рубашку там, где запеклась кровь. На то, что ушли «в поход» одни, а вернулись другие, она, казалось, не обратила никакого внимания. Ребята сняли маски и оказались красивыми и сильными молодыми тюрками. «Юсуф! Саид! Тимур!» — представились они, хотя по их же словам нашему знакомству не суждено было быть долгим. Они сообщили, что за мной на рассвете прибудет вертолет, который сядет за поворотом дороги в двадцати шагах от того места, где мы эту дорогу пересекли по пути на кладбище. Задерживаться нельзя, потому что уже рано утром кто-нибудь донесет в районную милицию, что на кладбище была перестрелка, и село оцепит омон. Потом «старший» долго говорил с Надирой, объясняя ей, что ей оставаться не следует, так как милиция и родственники погибших участников засады на людей кощея, вовлеченных Файзуллой в эту авантюру, будут ей мстить. В конце концов Надира дала согласие лететь с нами. — Ханум будет довольна, — тихо сказал мне «старший». Кто такая «ханум», догадался я не сразу. Надира перевязала не приходящего в сознание Файзуллу, потом разогрела остатки пищи, и мы все слегка перекусили. «Старший» сказал, что лететь будут Надира с сыном, Файзулла, Рашид и я, а остальные трое без камуфляжа «растворятся в народе», а в километре отсюда на андижанской дороге их ждет «забытый» жигуль. Вскоре раздался негромкий шум винта, а потом стал слышен шорох больших лопастей. Надира разбудила сына, со сна ничего не соображавшего, и отлетающие под охраной и при помощи остающихся, через заднюю калитку двинулись к вертолету.

Все прошло без приключений и без посторонних глаз. Файзуллу уложили на заднее сиденье, положив ему под голову и плечи мешок Абдуллоджона, чтобы не возобновилось кровотечение из раны в груди. Файзулла начал постанывать. Рядом с ним находился Рашид. Я сел рядом с пилотом. Мы летели над Нарыном. Вскоре я увидел как его лента соединилась с другой — Карасу: на моих глазах рождалась Сыр-дарья. По аккуратным — при взгляде сверху — полям расходились голубые ниточки оросительных систем — арыки и саи, ласкавшие меня в детстве своим ледяным холодом в сорокаградусную жару. Все было родным и близким, будто и не было последующих пятидесяти с лишним лет в иных городах и весях. Эта земля Аллаха — моя земля! Здесь, в небе над нею, я, наконец, это понял. Из-за Алайского хребта стало подниматься Солнце. Его первые лучи, казалось, внесли другой — истинный — смысл и в равнинные и, особенно, в горные пейзажи: склоны гор стали медленно менять свой цвет в зависимости от того, как на них падали солнечные лучи, а сероватые в предрассветных сумерках снеговые шапки стали ослепительно белыми. Слева от нас внизу проплыли очертания относительно большого города. — Коканд, — сказал пилот, увидев, что я внимательно рассматриваю скопище различных строений. Я вспомнил свои мелкие детские радости от поездки в Коканд на «большой базар», — как было интересно туда ехать и как скучно было идти обратно, — и улыбнулся своим мыслям. Прошло еще, как мне показалось, не более получаса, и вертолет стал снижаться. — Исфара! — сказал пилот, кивнув на небольшой городок, зеленая окраина которого стала быстро приближаться к нам. Рашид, видимо, задремал от перегрузок и переживаний. Надира и Керим тоже были в полусне, и только я заметил, что в кабине вертолета что-то изменилось и не сразу понял, что суть этих изменений в том, что стали неслышны стоны Файзуллы. Разбуженный мной Рашид прислушался сначала со стороны, а потом стал прикладывать ухо к груди, ко рту, трогать руки и даже тормошить раненого, но руки Файзуллы свисали совершенно безжизненно, и дыхание не ощущалось. — Умер! — сказал Рашид. От этой возни проснулись Надира и Керим. Лицо Керима скривилось, и в глазах появились слезы, но Надира что-то отрывисто и строго сказала ему, и он сдержался. А я подумал: вот она, жизнь человека! С детства он, Файзулла, жил с мечтой о богатстве, уже в юности начал искать этот клад Абдуллоджона, в этих поисках уходили его лучшие годы, и по иронии судьбы он умер на этом заветном мешке, набитом золотыми украшениями. Смерть Файзуллы, по словам Рашида, усложнила наши планы, так как возникла необходимость задержаться в Исфаре, чтобы похоронить покойника, но оказалось, что возможность остановки в этом городке учитывалась неизвестным мне общим графиком нашего передвижения. Как и в «операциях» кощея, для нашей предполагаемой остановки надежными людьми была на всякий случай заранее снята и приготовлена к нашей встрече уединенная усадьба на окраине Исфары. Когда мы там появились, Рашид сразу же занялся похоронными делами, благо при наличии средств это не было проблемой, и уже через несколько часов тело Файзуллы почти бегом отнесли, как положено, на руках, на ближайшее кладбище и предали земле. Я был рад этой остановке, ибо последнее время очень уставал от наших, мягко говоря, насыщенных дней и ночей, и с удовольствием отдыхал в тени под традиционным навесом, укрывавшим обращенные во двор вход и окна многих местных домов — «кибиток», как их называли здешние «русскоязычные». Мимо меня прошла Надира. Я залюбовался ею и подумал: неужели и на сей раз мне придется вывозить из Туркестана очередную красавицу? Подумал и спохватился — прошлый раз Хафизу действительно вывозил я, а сейчас нас всех везут, и моя воля в этом деянии ничего не значит.

Во второй половине дня, ближе к вечеру Рашид спросил, не желаю ли я пройтись по холодку. Я уже отдохнул и ничего не имел против, поскольку, еще находясь под опекой кощея, я привык к ежедневным променадам. Мы пошли втроем: Рашид позвал с собой молодого парня по имени Усман, встретившего нас в этой усадьбе — в его задачи, видимо, входили обеспечение ее готовности к встрече гостей в любое время и охрана. Мне же наличие второго сопровождающего понравилось — это тоже напоминало мне мои прогулки поневоле в Марбелье и в Москве. В своих бесцельных блужданиях мы подошли к мечети, и как раз в это время прозвучал призыв к молитве. Мы зашли внутрь. Ребята сразу стали на колени, обратившись лицом к михрабу. Я подумал, и, чтобы не торчать одному над всеми, тоже опустился рядом с ними. Они неразборчивой скороговоркой прочитали вечерние молитвы, а я стал воскрешать свои детские впечатления от посещения мечетей и попытался вспомнить, как звучит по-арабски главная формула Ислама; с ней меня познакомил мой здешний приятель — пастушонок Максудка — сын ученого тюрка. И эта заковыристая формула, когда я уже потерял всякую надежду ее вспомнить, вдруг появилась целиком из глубин моей памяти: Ла илляхаилля — ллаху ва анна Мухамед расулулла! От радости я ее повторил вслух, чем немало удивил своих охранников, как раз закончивших свои молитвы. Когда мы подошли к двери мечети, Рашид вдруг сказал: — Подождите меня! — и скрылся где-то в темных глубинах храма. Появился он возле нас минут через двадцать, когда мечеть опустела и нам уже надоело ждать. — Усман, подойди к мулле! — сказал Рашид. — Он тебя ждет. И он объяснил, как пройти. Усман отсутствовал не так долго как Рашид, и возвратился не один а со священником. Рашид представил меня мулле: — Это наш большой друг и учитель Турсун-ата, — сказал он. Мулла церемонно со мной поздоровался и сказал, что он очень рад познакомиться с таким уважаемым человеком. Окончив свою медленную речь, он протянул Рашиду какую-то бумагу, которую тот пристроил у себя за пазухой. Я в ответ на услышанное тоже произнес слова уважения и поклонился мулле, а тот в заключение выразил надежду, что Аллах меня не оставит. Мое положение мне лично все еще казалось настолько зыбким, что я не мог себе позволить отказаться от помощи Господа Бога. Во всем остальном я этой встрече с муллой никакого значения не придал и, как оказалось, — напрасно: все что свершается в Доме Бога, всегда имеет свой особый смысл и свои последствия, но об этом потом, а тогда мы благополучно вернулись в наше временное жилище. Спал я без сновидений, и по призыву Рашида легко встал с постели до восхода солнца. Когда же мы вышли за пределы двора, где я ожидал увидеть какой-нибудь джип, то остолбенел: к столбам ворот были привязаны четыре лошади. Рядом с ними спокойно стоял ишак с набитым хурджином — переметной сумой, куда, вероятно, было переложено содержимое кожаного мешка. Такое небрежное отношение к «несметным богатствам» было вполне объяснимо: здесь царствовал шариат, и воровство или мошенничество были просто невозможны. На страже всеобщей честности стояла Смерть.

Глава 5

Все вернется…

Оказалось, что путь нам предстоит недальний, но его усложняло отсутствие дорог. Как мне объяснил Рашид, в отрогах Зерафшанского хребта расположен полулегальный лагерь боевиков. Из этого лагеря и должен начаться мой путь в Пакистан. Однако в цепочке моей транспортировки еще не хватает нескольких звеньев, и их подготовка, по словам Рашида и по его предварительным оценкам, займет около двух недель. В Исфаре на такое продолжительное время оставаться было небезопасно, и, кроме того, мне нужно было быть поблизости от вертолетной посадочной площадки. Поскольку в лагере мне делать нечего, да и жизнь там суровая, было решено (Рашид так и сказал: «Было решено») разместить меня на время ожидания вылета в ближайшем к лагерю селении, находящемся в часе езды (конечно, верхом) от «вертодрома». Эти объяснения меня удовлетворили, и я стал, кряхтя, залазить на подведенную мне Усманом лошадь, живо представляя себе, как я вскоре свалюсь с нее на камни при первом же ускорении ею хода, даже если она и не понесет. Но, усевшись поудобнее в седле, я вдруг ощутил себя «как дома». Наш караван тронулся. Лошадь моя шла спокойно, и я поймал себя на том, что мой корпус совершенно автоматически стал раскачиваться в такт ее движению. Я ослабил поводья и подсознательно ощутил, что и у лошади сразу же ушло напряжение, вызванное контактом с незнакомым ей седоком. Все стало на свои места. Видимо, разучиться ездить верхом также невозможно, как и разучиться плавать или стрелять. Я вспомнил свою любимую притчу о том, как граф Лев Николаевич Толстой на восьмом десятке, серьезно приболев, отправился умирать в крымское имение графини Паниной. Вся российская жандармерия несказанно обрадовалась возможности закопать графа где-нибудь подальше от всяких митингов и многолюдных демонстраций по случаю кончины зеркала русской революции. Непрерывно летели по империи секретные телеграммы с информацией о состоянии здоровья старика и с указаниями, как потише его похоронить. Граф же тем временем в одно прекрасное утро почувствовал себя лучше, а после обеда попросил оседлать лошадку и смотался верхом из Гаспры в Ялту и обратно. Такое поведение еще недавно умиравшего графа убеждало меня в том, что и я должен справиться с моей кавалерийской задачей. Тем более, что во мне уже возникло знакомое любому всаднику чувство единения коня и человека, заставлявшее каждый шаг коня воспринимать как свой собственный. Так и получилось. Дорога наша не выходила на карнизы, где путник, как слеза на реснице, а спокойно петляла по дну ущелий вдоль быстрых шумных речек, в основном, навстречу их течению и с весьма пологим подъемом. Лишь один раз этот подъем стал круче, и мы въехали на невысокий перевал. Покачиваясь в седле, я вспомнил себя в этих же краях и увидел, как бы со стороны, белобрысого мальчишку на черной лошаденке, бегущей справа от овечьей отары. В воздухе стояла пыль, поднятая копытами нескольких сотен овец, и шум, в котором смешались блеянье, перекличка подпасков и басовитое рычание среднеазиатской овчарки Пехлевана, покусывающего за ноги отстающих от стада баранов. А потом, когда стадо разбредалось по пастбищу, можно было вот так, как сейчас, спокойно покачиваясь в седле, объезжать свой фланг, чтобы ни один баран не ушел за межу. «Все повторяется!» — думал я, и мне вдруг вспомнились строки какого-то стихотворения, прочитанного мной пару лет назад в Энске, еще в той жизни:

Все вернется, поверь, все в Пути, все, кого мы навек проводили. Помнишь, из пестрой бумаги бабочку мы сотворили? Даже она прилетит.

Это неожиданное поэтическое воспоминание я истолковал как «знак», и подумал о том, что мне, видимо, следует ожидать возвращения и других забытых теней из моего туманного прошлого. За перевалом мы уже продвигались по течению ручья. Потом стали попадаться лоскутки обработанных полей, и вскоре мы выехали на довольно широкое, окаймленное невысокими горами плато, где в зелени садов утопало небольшое селение.

Я уже и не сомневался, что нас ждут в одной из крайних усадеб. И я не ошибся. Мы спешились около ворот, где к нам подбежали два подростка лет тринадцати-четырнадцати и забрали поводья. Разгрузив лошадей и сняв с ишака позвякивавший металлом хурджин, мы прошли во двор. Там нам навстречу поспешили два молодца постарше, выхватившие из рук Надиры и у меня нашу ношу, а по вымощенной естественными, специально подобранными плоскими камнями дорожке к нам навстречу важно шел хозяин дома, коего я мысленно тут же обозвал «аксакалом». Церемония приветствий и представлений заняла минут десять, и к ней поспели оба парня, оказавшиеся сыновьями хозяина. Обед для нас был уже на огне, и Надира ушла к женщинам помогать им его готовить. Обеду же предшествовала обязательная процедура чаепития. Роли чайханщиков исполняли, и очень умело, оба хозяйских сына, и скоро передо мной, Рашидом и хозяином стояли маленькие чайнички с пиалками, а для получения кипятка использовался простой русский самовар, разогретый до кипения древесным углем. Когда чай в чайничках был покрыт кипятком, началось следующее действо: из каждого в пиалку было отлито немного зеленоватой жидкости, которая потом была возвращена в свой чайничек. Эта знакомая мне обязательная в любом здешнем чаепитии процедура повторялась несколько раз, и я вспомнил ее название: «чой кайтаринд» — «возвращение чая». Только после этого мы, старшие, присели, скрестив ноги, как у нас говорят, по-турецки, к маленькому чайному столику и на треть наполнили свои пиалки. За чаем наш медленный и уважительный разговор продолжился. Хозяину дома очень хотелось побольше узнать обо мне. Всего я ему, естественно, рассказать не мог, и сочинил краткий среднеазиатский вариант своего жизнеописания, даже не догадываясь о том, что в ближайшее время эта версия станет моей вполне официальной биографией. Местом своего рождения я определил поселок Учкупрюк, расположенный неподалеку от Коканда. Он мне был знаком, можно сказать, в его предвоенном состоянии, так как мы с матерью приехали туда в начале ноября и только потом, оглядевшись по сторонам, переехали туда, где моя судьба пересеклась с судьбой Абдуллоджона и его семьи. Особый интерес хозяина вызвали также Надира и Керим. Видимо, их появление в связке со мной не было оговорено заранее. Я объяснил, что это жена и сын моего родственника, а сам этот «племянник» погиб в бою, когда мы пробивались к вертолету, и мы были вынуждены забрать его семью, которой грозила после этого смертельная опасность. — А брат есть у твоего племянника? — спросил аксакал, поглаживая белую бороду. — Нет, — ответил я не совсем уверенно. — Тогда ты имеешь полное право взять его жену себе, — заключил аксакал. «Вот тебе и кади — все решил», — подумал я, но этого разговора продолжать не стал, и только не очень решительным кивком вроде бы дал понять, что Закон мне известен. Далее аксакал перешел к «режимным вопросам» — к нормам моего поведения до отъезда. Мне, Надире, и Кериму, которые легко могут стать заложниками какой-нибудь банды, не следовало выходить в село, а тем более за его пределы. Лучше всего дневное время проводить в пределах ограды, чтобы не привлекать внимания чужих. Таким образом, я как бы возвращался в свое отрочество, во времена Абдуллоджона, и, как тогда, был обречен некоторое время провести в замкнутом пространстве большого туркестанского двора. И я снова вспомнил стихи, попавшиеся мне на глаза в самом конце моего энского прошлого — перед предыдущим отъездом в Туркестан, стихи о том, что все вернется. Все, все, все. И действительно, многое уже вернулось и продолжает возвращаться — и далекое, и близкое. Вернулся в мою жизнь Туркестан, хотя я уже был на ином Пути, вернулся двор Абдуллоджона, кладбище, мазар, склеп и злосчастный кожаный мешок с ненужными человеку металлом и камнями. И еще одна молодая женщина, бегущая со мной неизвестно куда. И вот теперь этот двор, как когда-то двор Абдуллоджона, стал моей клеткой на неопределенное время. Не вернется только моя юность, моя далекая Сотхун-ай, и не дождаться мне приезда моей матери…

И сестры вслед не вымолвят ни слова. И не прильнет, бледнея мать к окну. Трава не дрогнет у крыльца родного. Что за страна в беспамятном дыму?

Эпилог

Через год после гибели кощея, я, изучив по «донесениям» двух своих «специальных агентов», ничего не знавших друг о друге, ситуацию в московском властно-криминальном мире, счел для себя возможным проводить по нескольку месяцев в году в своей испанской «резиденции». Прожив почти всю свою жизнь в относительной нищете, которой моя родина обычно отмечала честный труд своих технарей, я мечтал о путешествиях и дальних странах, и в моей скромной личной библиотеке на почетном месте стояли знаменитые в шестидесятые годы «Ганзелка и Зикмунд», фотоальбомы разных «любимых» городов и удивительных ландшафтов. Теперь же, имея неограниченную возможность комфортабельных путешествий, я обнаружил в себе врожденное домоседство. И даже когда я на яхте Хафизы пересекал Средиземное море с Востока на Запад и обратно, я оставался на ее борту, любуясь Александрией, Неаполем или Генуей с моря во время кратких стоянок в этих портах. Женщин своих я никогда с собой в Испанию не брал и специально к себе не приглашал, но приезд в Испанию им не был заказан: и Надира, и Надежда в разное время здесь побывали. То ли от любви ко мне, то ли из любопытства, — я не знаю. Высшей наградой для меня было их желание остаться со мной подольше, легко прочитываемое мною в их глазах, когда я провожал их к машине. Но они стали рабами той свободы и независимости, коими я же их и одарил. Она, эта свобода, закрутила их жизнь, заставляя ловить убегающее время и пытаться удержать уходящие годы: я имел возможность воочию убедиться в реальности формулы «поиски утраченного времени». Их еще манили Париж, Марсель, Ницца, Мадрид, Рим, Неаполь, Лондон — столицы той жизни, которую, им казалось, они недополучили. Но там их поджидали разочарования, прячущиеся, как злыдни, в моей старой доброй советской хрущевке, во всех углах роскошных отелей, в уютных кафе и в сверкающих разноцветными огнями ресторанах:

Были улицы пьяны от криков. Были солнца в сверканьи витрин. Красота этих женственных ликов! Эти гордые взоры мужчин! … А они проходили все мимо, Смутно каждая в сердце тая, Чтоб навеки, ни с кем не сравнимой, Отлететь в голубые края.

И каждое очередное крушение какой-нибудь надежды приводило их ко мне, на мое плечо, где они вновь обретали покой и уверенность, а я ни о чем их не спрашивал. Я смотрел на них и думал, насколько они красивее всех этих однообразных девушек в цвету, чьи юбки или шорты обнажают не только ноги, и чьи соски розовеют сквозь полупрозрачную ткань, а пупок чернеет и вовсе без рубашки. Но они, мои птицы, мечтающие отлететь в голубые края, просто не понимали этого, потому что у них не было такого раскованного цветения, положенного всему сущему на Земле. Иное дело — Кристин. Ей было суждено все узнать в свой час, и теперь она жила в обретенном времени. К тому же многие центры мирового тщеславия были связаны у нее с не всегда приятными воспоминаниями, и она предпочитала, побывав в родных северных уделах, жить на своем ранчо с редкими и непродолжительными отлучками. И часто, возвращаясь со своей любимой уединенной скамьи, я заставал ее среди своих домашних, а иногда и в своей постели. Свое избавление от нависавшей надо мною тени кощея я пока использовал только как уже упомянутую выше возможность временами покидать пределы исламского мира. Возвращать же себе какое-нибудь из моих старых добрых имен, включая доставшееся мне от рождения, я не торопился. Мне было вполне достаточно того, что этим, истинным моим именем меня называют наедине и в минуты близости Надежда и Кристин, а в остальном я был вынужден с удивлением констатировать, что я основательно врос в исламский быт и постепенно подпадаю под воздействие исламского образа мыслей. И тогда я подумал: если мой нынешний облик меня не тяготит, то стоит ли его менять? Или, говоря иносказаниями великого суфия — шейха Саади Ширазского: если ты уже достиг Каабы, имеет ли смысл выходить на Путь, который снова может привести в Туркестан? И я решил, что ответ на такие сложные вопросы может немного подождать. Сколько этой жизни мне осталось? Но, увы, жизнь наша устроена так, что она долго не может обходиться без потерь. Пришли они и к нам, грешным. Мне как-то несколько раз бросилось в глаза, что мой старый кот, спрыгивая с привычных ему высот, не удерживал свою большую голову, легко ударяясь ею об пол. «Совсем постарел», — подумал я тогда. Тигруша, начинавший двадцатый год своей жизни, тоже, видимо, подумал так, а может быть, уловил мои мысли. Он к этому времени полностью отказался от своих брачных игр и почти все время проводил во сне, стараясь расположиться в тепле и желательно на солнышке. Но пришло время, когда он сам не смог запрыгнуть на освещенный солнцем свой любимый столик на застекленной веранде, и мне пришлось посадить его туда. На следующий день, испив немного молока, он уже не улегся подремать, а стал обходить дом. Я в это время сидел в своем кабинете и услышал, как он скребется в дверь. Я впустил его, и он, обнюхав углы, подошел к моему креслу и поднял на меня глаза. Меня поразило глубокое спокойствие в его взгляде. Я взял его на руки, и он, как всегда, уткнулся мордой в мое плечо, потом фыркнул мне в ухо и спел короткую песню. Я поставил его на свой большой письменный стол, где в углу на небольшой стопке газет и каких-то давно забытых мной бумаг было одно из его мест: он иногда любил полежать там вечерами, когда я читал книгу или изредка что-нибудь писал. Сейчас он тоже прилег там на несколько минут, а потом снова подошел ко мне и требовательно посмотрел мне в глаза. Я поставил его на пол, и он вышел из кабинета. В его походке была какая-то особая целеустремленность, и я от любопытства встал, чтобы посмотреть, куда он пойдет. Он, не оглядываясь, и не глядя по сторонам, через открытую дверь вышел в сад, где его окликнула моя домоправительница, но он не обратил на нее никакого внимания. Потом мой садовник-хаусмастер сказал, что он встретил его за оградой, когда подходил к дому. И на его призыв кот тоже не остановился, свернул с дорожки и исчез в диком кустарнике. Я потом несколько дней окликал его и по пути в свою горную «беседку», и специально обходя в его поисках окрестности. Но мои призывы оставались безответными, и я понял, что он в свой последний день попрощался и с домом, и со мной и ушел умирать. Впрочем, я не совсем верил в естественную смерть котов и кошек, потому что ни мне и никому из тех, с кем мне приходилось говорить об этом, ни разу не удалось увидеть их кончины среди природы, когда они могли остаться с нею наедине. Если их не задерживали в доме, они, осознав приближение смерти, исчезали бесследно, и во мне где-то подспудно шевелилась догадка, что все не так просто с этим удивительным животным, по своей воле определившем свое место рядом с человеком — существом, чей геном почти не отличается человеческого. Я подозревал, что они, коты и кошки, — вместилища человеческих душ и тайные соглядатаи Вселенной, межзвездные скитальцы. И если это так, то становится понятным, почему они не хотят умирать дома и куда они стремятся перед смертью, — их ждет стартовая площадка для дальнейших инкарнаций. А здесь, на земле Гранады, я иногда стал встречать молодых котов и кошек с изумрудными Тигрушиными глазами: биология оставалась биологией! Обо всем этом я уже не раз задумывался в своем опустевшем доме, покинутом Тигрушей. Кристин в то время была на своих северах и должна была приехать не ранее, чем через неделю. Остальные мои жены где-то странствовали, изредка давая о себе знать. До назначенного мною «зимнего» сбора в нашем азийском доме оставалось еще почти два месяца, и я как никогда вдруг ощутил свое одиночество. Но в одиночестве, кроме муки, есть и положительная черта — оно одаряет человека редкою в наше время возможностью еще и еще раз вглядеться в свои годы. Уход моего любимого кота настроил меня на элегические размышления. И я вспомнил еврейскую мудрость, которую временами любил изрекать мой коллега Яша Фельдман во времена кажущегося теперь невероятным моего «тоталитарного» прошлого. — Все на свете — говно! — говорил он важно и делал паузу, чтобы слушатели осмыслили всю глубину им сказанного и согласились с его сентенцией. А получив подтверждение этому в виде улыбок, смеха и кивков, он поднимал вверх указательный палец, и торжественно добавлял: — Кроме мочи! И я подумал, а что же, собственно говоря, остается от человека, кроме некоторого количества вышеуказанных субстанций — символов постепенного возвращения в землю. «И возвратится прах в землю, чем он и был, а дух возвратится к Богу, Который дал его». Я жил в удобном роскошном доме, и другой, не менее удобный и просторный, был у меня в таком же прекрасном месте на берегу этого же древнего моря. Но сейчас я и в окружавшей меня красоте почему-то не находил утешения. Как и всякий Человек на Земле, я в годы нищеты мечтал о своем домике, где элементарные удобства сочетались бы с близостью к матери-Природе. В своих мечтах я строил образ своего приюта спокойствия, трудов и вдохновенья под впечатлением своих недолгих свиданий с дачами-домами Корнея Чуковского и Бориса Пастернака в Переделкине, Белой Дачи в Ялте, наконец, с домом Томаса Манна в Ниде. Мои дома были и более просторными, и более красивыми, но в них не было чего-то крайне важного. Они были бездушны, как «дворцы», выросшие вокруг моего Энска, да и вообще по всей моей родной стране, как мухоморы и поганки, — я всегда чувствовал фекальный дух забвения, заполнявший эти безжизненные хоромы, построенные человекоподобными существами на уворованные деньги. И мне захотелось, чтобы, более крепкие, чем моя собственная жизнь, невидимые серебряные нити духовных связей соединили мои обители с прошлым и будущим и со всеми, кто еще жив и может услышать тихий звон этих серебряных струн. И впервые за последний десяток лет, когда я после смерти жены еще в том мире, оставшемся в Энске, стал плыть по течению, не сопротивляясь судьбе, я решил попытаться вырвать из наступившего и наступающего небытия все, что мне было дорого и в том, и в этом моем сегодняшнем мире, и закрепить его в слове, — ведь если оно, слово, было в начале творения, то оно будет и до конца существования всего сотворенного. Впрочем, может быть, на мои намерения повлияло и то, что мой азийский дом, где теперь постоянно пребывала часть моей души, находился всего в двух-трех сотнях верст от Иерусалима, в котором звучало и будет звучать всегда Слово нашего Господа, среди мертвых камней Киликии — немых свидетелей истории этой древней страны, где особенно чувствовалась сила и власть Слова — единственного средства уберечь прошлое от забвения и тьмы. Был ли в моем обращении к письменному слову элемент тщеславия, — точно не могу сказать. Конечно, я был бы счастлив, если бы о какой-нибудь моей фразе спустя годы сказали бы, как Ли Бо о стихе Се Тяо: О реке говорил Се Тяо: «Прозрачней белого шелка», — И этой строки довольно, Чтоб запомнить его навек.

Но все же не такие зыбкие надежды и не желание славы подвигли меня на решение стать подобием «историографа» Марека из моего любимого «Швейка». Решить, однако, было проще, чем исполнить. Материал оказался необъятным. Мне хотелось сохранить все. Ну как, например, можно было пожертвовать рассказом о том, как я с тремя своими приятелями, — царство им небесное — несколько лет подряд, собираясь на очередную советскую «демонстрацию», договаривались о встрече у портрета Рабиновича. Единственный на «одной шестой части суши» (одно из названий нашей бывшей «страны советов») общедоступный портрет Рабиновича висел в нашем городе Энске на ограде стоявшего на нашем пути завода торгового оборудования в составе иконостаса заводских «передовиков производства». Недалеко от этого забора находилась пивная, где можно было принять «по первой», и исполнив этот ритуал, мы уже вместе направлялись к следующей точке. Где вы теперь, мои друзья? Могли ли вы представить себе, что в третьем тысячелетии кто-то вспомнит о вас на берегу этого лазурного моря? И после долгих мучений за письменным столом я решил ограничиться описанием удивительных событий последних лет, так изменивших мою жизнь. В Туркестане я слышал ритуальные извинения перед ягненком, отобранным на шашлык: его убийцы обещали агнцу, что он, агнец, продолжит свою жизнь в тех, кто его съел. И я решил, что все те, кому обязан я жизнью, мимолетным счастьем, радостью встреч, продолжат во мне свою жизнь на исписанных мною страницах хотя бы потому, что когда я писал, я помнил о них обо всех — живых и мертвых. А чтобы уравнять перед вечностью всех, кто мне дорог, я в своем повествовании ни разу не назвал настоящим именем ни себя, ни моих друзей, ни врагов. Изменены мною и географические реалии: я попытался сделать неузнаваемым свой родной город Энск и «сдвинул» на сотню верст в разные стороны свои туркестанские, испанские и турецкие «адреса». И даже, например, поселок Уч-Курган, куда мне то и дело приходилось возвращаться, не имеет ничего общего с реальным Учкурганом — последним оплотом борьбы кокандцев с карателями Скобелева. Таким образом, я прошу любые совпадения имен и событий с действительностью, если таковые обнаружатся, считать чистой случайностью, тем более, что многому из того, что здесь описано, еще предстоит произойти в ближайшем будущем. Ну, а все остальное — истинная правда. Конец дела лучше начала дела, как говорил Повелитель людей и джиннов великий Сулайман ибн Дауд, и, соответственно своему нынешнему состоянию, свое дело я завершаю смиренными словами: Окончена сия повесть с помощью Господа и благодаря прекрасному Его содействию, а Добро и Счастье, от Него исходящие, вели меня и по жизни, и по этим строчкам от первого и до последнего слова. И закончив ее, я совершил паломничество в Иерусалим. Целью моей поездки были не мусульманские святыни на Храмовой горе, а Стена Плача. Постояв немного в этом святом месте, я, как и многие другие паломники, положил в Стену свою записку. Вероятно, она была единственной во всей почте Господа Бога, где не содержалось ни единой, даже самой маленькой обращенной к Нему просьбы, а только благодарность за жизнь, подаренную Им мне, грешному.