Часть первая
НАСЛЕДНИК
Глава первая
1
Парень вернулся в сумерках и увидел, что улица изменилась. Днем она была и шире и моложе, хотя стояли на ней и старые дома, поставленные здесь раньше завода, даже раньше бараков 30-х годов. Они были срублены из лиственничных бревен и хотя изрядно потемнели, но ни тлен, ни древесный гриб не тронули их… Частью их снесли, частью оставили под склады, а также и в назидание молодым, тем, которым всего было мало.
Собственно, улица была даже старше бабуленьки, что по временам казалось парню даже невероятным, почти невозможным, потому что «старуха», как ее звал отец, казалась родившейся в доисторические, каменноугольные времена.
Конечно, это все ерунда. Зато она могла кое-что порассказать об этой самой улице, много чего интересного или скучного. Иногда дух захватывало, чаще — скука. Тогда парень, слушая ее, смотрел то на толстое, плохо выбритое лицо отца или на узенькое, высохшее лицо старухи, в ее громадные глаза, с веками-пленками, и удивлялся тому, что энергии и силы в ней было хоть отбавляй. И только попробуй не слушать ее долгие, подробные рассказы. Тогда она стучала ложечкой по столу, требуя к себе внимания. И отец вздрагивал от неожиданного сердитого стука.
2
Улица же эта и на самом деле была особенной — тем, что стояла в стороне и от заводов, и от старых бараков, и даже автобусного и трамвайного движения. И тем, что само ушедшее время задерживалось здесь. Тем, что еще в начале девятисотых ее наметили, полюбили, назвали Звонкой и застроили отцы, хваткие сибирские скоробогатеи. Дома они строили на добытое ими золотишко, на выручку кто от продажи мехов, а кто и леса, угля, железной, уже добываемой здесь руды. И все это лежало, можно сказать, готовым или добывалось легко. Деньги были велики и легки, и потому дома — тоже, построенные частью деревянными, но тогда в кружевной резьбе, а частью каменными, но мелкой, добросовестной кладки кирпича на балках, кладки, в которой камень неуклюже таился за драгоценной деревянной резьбой…
Произошла революция. Был расстрелян Колчак, вычесаны из лесов банды. Купцы, поставившие эти удивительные дома, частью сбежали, унося с собой золото и драгоценные каменья, частью расстреляны (если имели глупость ввязаться в шедшую борьбу). Прочих же, уцелевших мелких либо просто людей покладистых, гнали в таежные лагеря, чтобы перевоспитывать, делать из них людей трудовых, родственных победителям. А дома остались, их заняли уже советские учреждения, заселили либо инвалиды гражданской войны, либо наиболее ответственные работники. И пошло-побежало новое время в трудах…
И как-то так получилось (затеял это предгорисполкома Гладышев), что лучшие дома города — в пику купцам — выстроили на той же самой улице, названной (в пику мировому империализму) улицей Карла Маркса. Неизвестно, как это пережила мировая буржуазия, но для города было событие. По этой причине здесь ставили новейшие, конструктивного стиля дома, со стенами-окнами — в пику той же буржуазии — невыносимо холодными зимой. И в 30-х годах тяжеловесный, неудобный и чем-то милый псевдоклассический стиль начинался тоже здесь — колонны, портики, атланты… Дома такой постройки смотрелись сейчас очень даже неплохо, со всеми ложными своими колоннами, барельефами из гипса, с громадными квартирами, в которые не могла поселиться одна семья, а только несколько. И строились, строились отличнейшие теплые бараки, множество их, в них была нужда).
Но бараки появились потом, т. к. были построены сначала станкостроительный завод, затем металлургический комбинат, за ним и химический, производивший магнезию и на всю зиму застилавший небо тоненькой пленкой, пылевой легкой взвесью. К весне, если зима была малоснежной, пленка затягивала даже солнце, к радости фотографов, снимавших против света. И вот уже стали умирать сосны, что были в парках (около них и выросла толпа деревянных, одноэтажных, длинных домов-бараков).
Соединенная мощь завода и двух комбинатов в 30-х годах сместила городские силы и к 1935 году перетянула центр города в другое место, на улицу Коммунаров. Там и было поставлено новое здание обкома (колонны, фризы, лепнина), был разбит сквер Героев революции, поставлены отлитые из бетона статуи героев, даже выстроен фонтан, в бассейне которого летом купались мальчишки. Казалось, что здесь теперь — и во веки веков! — быть центру города. Потому сквер даже назвали Центральным сквером.
3
Он приехал сюда отдохнувший, насквозь пропитанный хорошим одеколоном «Шипр». Им он мочил волосы, его плеснул себе за шиворот. Запах от парня шел такой густой, что, выйдя во двор, он даже задохнулся на мгновение — перехватило дыхание. Он открыл гаражик и вывел машину, впитавшую весь зимний холод. Она имела вид смиренный, но лукавый, глядела на парня своими циферблатами (хорошая это была скотинка, послушная, сильная, добрая). Он осмотрел ее еще раз, хотя готовил мотоцикл давно, как говорил отец, вылизал его весь. Затем включил мотор и ждал, когда тот кончит чихать и фыркать. Сбегал, оделся в кожаную куртку. Заперев гараж, он сел на машину («Давай, милая»), тронул рычаги, оттолкнулся ногой. И почувствовал к ней великую благодарность — мощный, но спокойный ход, могучее и бархатистое мурлыканье двигателя, движение тихое, спокойное, уверенное. Шелест лопающихся льдинок. Мальчишеские восхищенные окрики. Мелкие эхо, рожденные закоулками домов, их удары в лицо.
Он приехал к Тане с нетерпением. Такого с ним еще не бывало. Девушки были самые разные, даже много. Он в разговорах с приятелями-мотоциклистами называл своих подружек «морковками» (те — тоже). Летом они часто, всей моторизованной громыхающей стаей, уезжали в лес, и позади на седле у каждого сидела подружка. Но все это было так, и чаще всего дело кончалось слезами и упреками или даже ссорой. А вот с Таней у них как-то сначала вышло все солнечно, а в ее комнатке в общей громадной квартире тепло, вольно, мягко. Так бы и остался. Сколько бы ни куксились живущие здесь же старухи. Странный народ эти старухи, удивлялся парень. И хотя комнаты (все семь) были большие, с высокими потолками, солнечные, старухи постоянно злились на комнаты, солнце, всё. И все они были злы на парня, толстые и тощие, подслеповатые и глазастые. И наблюдали, наблюдали.
Он побаивался этих старух и, если взбегал по лестнице, то все же не звонил, как хотелось, а открывал дверь своим ключом. Его подарила Таня. И если удавалось пройти коридор незамеченным, он скребся в дверь Тани. И часто слышал кашель и оборачивался — старуха, тощая или рыхлая, в очках или нет, смотрела на него. И шипела:
— Чем таскаться, женился бы, что ли… Рас-путник…
Таня была в халатике или уже одетая для выхода в узкое и черное платье. Оно ей очень шло, перекликалось с бровями восточного рисунка, подчеркивало белизну лица, прямо-таки снежную. И парня охватывал телячий восторг. Хотелось орать, прыгать, подкидывать ее… А приходилось сдерживаться, если было платье. Его она меняла на работе на другие одежды, какие ей полагалось надевать в тот вечер.
4
Он оделся и вышел. Вывел мотоцикл и, отвинтив болты, снял глушитель и унес его в гаражик. Повесив замок, он снова и с грохотом унесся к Тане. Поставил мотоцикл, перешел на другую сторону и наблюдал за светящимся ее окном.
Было одиннадцать вечера, и щеки парня разглаживал морозец. Шли поздние пешеходы, ревели дерущиеся коты. Издалека доносились голоса машин и громкоговорителя. Улица тихо втягивалась в землю и лишь в тех местах, где были фонари, приобретала четкость — высвеченной брусчаткой, углом дома, телом автомобиля. Вот Таня задернула занавеску, пеструю, и погасила верхний свет, и парень увидел сутулую мужскую тень. «Он весь какой-то скрюченный и хищный, — думал парень. — У него не нос, а клюв». Тень режиссера увеличивалась, уменьшалась, исчезала. Она взмахивала руками. «Треплется, наверное, — думал парень. — Уламывает. Как это и принято делать с одинокими девушками». Что кричала ему однажды ехидная старуха? «Женись! Девка — общее достояние». Вот такие дела. И вдруг свет у Тани погас. Парень даже вздрогнул. Он вдвинулся в тень, потому что решил, они сейчас выйдут, режиссеру давно пора домой, и Таня прогуливается перед сном. Выйдут… Они же не выходили. Заночевал у нее? Парень даже похолодел. Злой вид и Танины слова его не пугали, о пощечине он уже забыл.
Но это обрушилось на парня, словно кипяток. Жар пробежал от ног к голове, и парень шатнулся, испытав головокружение. И все потому, что на мгновение он вообразил Таню голенькой. Ведь она тонка и хрупка, но на самом деле гибкая и крепкая, как сыромятный ремень. Попробуй, завали такую. Как змея, она вывернется из-под тебя.
А сейчас она с крючконосым, одна в темноте. А всем известно, чем занимаются мужчина и женщина, когда темно. И парень жалел, что не затеял драку еще тогда. Дракой бы это дело вычерпалось. Что сделать сейчас? Пользуясь дубликатом ключа (он ощутил его в кармане), вломиться к Тане, высадить дверь плечом. Чего там, дверь он вышибет запросто. Но Таня… Ведь не жена она ему… Но, может, режиссер вышел как-нибудь незаметно, может быть, отперта забитая гвоздями вторая дверь, что ведет во двор? Войти к Тане. Но парень не шел. Он чувствовал, что так еще остается надежда, пусть и глупая, а войдешь — ее не будет.
Что сделать? Шарахнуть камнем? А вдруг угодишь в соседнее окно? Парень такое переживал первый раз. Он был красивый, рослый, ухватистый. И если заваривалась каша, то парень предоставлял расхлебывать ее другим, некрасивым и неухватистым. И вот, напоролся сам. У-у, стервецы… Принесся ветер и мазнул лицо, как ладонью. Что сделать? Тряхнуть дома?… Исчезнуть с этой улицы, где режиссеры спят с актрисами, улететь, как улетел ветер, тронувший лицо, нестись все дальше, дальше. И это просто, на той стороне улицы ждет его железный друг, он застыл в ожидании.
5
И Таня вздрогнула от грохота мотоцикла. Она прижалась к стеклу, плюща свой нос. Окликнуть Виктора? Она заторопилась. Стала дергать шпингалеты и распахнула-таки окно. Но парня уже не было. А свежесть, свежесть… Тут подошел запах, изрыгнутый химзаводом, но Таня стояла.
— Может, ты отклеишься от окна? — спросил Михаил.
Он лежал в постели, натянув одеяло до носу. И негодовал на свою торопливость. Кинулся, обнимал, чмокал, выключил свет и первый разделся, хотя Таня и деревянная, не пошевелишь. Он надеялся, что расшевелит ее, передаст свой озноб. Но тут загромыхал мотоцикл, и Таня ушла к окну. Там она и стояла. «И дернуло меня так форсировать дело, — злился режиссер. — Это моя беда, торопливость. Вот и в пьесах на том срываюсь. Нетерпение меня губило и как режиссера, и как мужа».
— Татьяна, иди ко мне.
— Повсюду лед, — сказала Таня не оборачиваясь. — Он разобьется.
Глава вторая
1
В два часа ночи Нифонт Зыкин все еще сидел в своем огромном директорском кабинете и думал большие директорские думы. Он вздыхал, он ворочался, он чесался за столом. Иногда он вставал (сидя за столом, громадным, длинным, он казался много выше, этаким матерым мужиком) и уходил к окну. И видел отсюда, при своем росте, панораму ночного города. С одной стороны его вздымались терриконы, и далее шла горная тайга, а другая, западная сторона города, подходила к реке и к плоским болотистым равнинам. Далее к северу — красный бор, а затем северная трухлявая тайга, вначале сосново-березово-осиновая, а далее еловая. В стороне болотистой и низкой дымил, как разворошенная куча горевшего угля, химкомбинат, и там, Нифонт знал это, план был выполнен и все спокойны. Невдалеке от него развалился громадный металлургический комбинат, но и там с планом все благополучно.
А они! Нифонт схватил себя за волосатые заросшие уши (был и бородат, и усат, и с громадной шевелюрой). Из-за нехватки рабочих не выполнен план февраля, а ведь обещали к празднику Армии, гнали, и все же не хватило трех дней. Общих, целозаводских! А сейчас надвигалось восьмое марта, женский праздник, который с таким звоном отмечают мужчины. Они уже начали — прогулы, срывы заданий. В литейном цехе острая нехватка кадров, пришлось даже, моля Христом Богом, привлекать стариков. Да и сам цех — старик. А попробуй, реконструируй его, когда металла нужно не десятки, а сотни тысяч тонн. Под такую реконструкцию денег не выколотить.
О-ох, беда… Нифонт хмурился. Чтобы работала голова, он решил заварить кофе и стал искать кипятильник, из тех, одностаканных. Нашел и вставил в стакан широкую толстую спираль, и уже причмокивал губами, предвкушая кофе, чувствуя его жгучесть небом и языком. О-а, вкусно…
И тут зазвонил телефон. Нифонт всполошился. Из обкома?… Жена?… Если обком, то будут задавать неприятные вопросы, а жена — ревнивые подозрения выскажет, придется уверять, он же грешен… Как говорил мудрый Альберт Самойлович, их фотограф и кинооператор: «Немножко люблю, немножко боюсь, немножко хочу другую». Умен, на оклад меньше, чем в 500 рублей, не соглашался… Нифонт снял телефонную трубку и прокашлялся:
— Что? Какой Герасимов? Он в литейке, и при чем тут… «скорая помощь»? Я же его сам… Ах, его сын. Пропуск в кармане. Ну, ну, ну. Ладно, я все понял.
2
Семен не был рад машине, совсем наоборот. Он нашел «Волгу» у ворот.
— Расшибет он меня к черту, — бормотал Семен и подошел к машине.
Она стояла, черная и долговязая, мотор вкрадчиво рокотал. Отличный мотор, ухоженная машина. Слов нет, шофер любил ее и холил, но (это знал Семен) был готов рискнуть на обгон и даже разбить ее в любую минуту.
Семен остановился и постучал пальцем в окно.
— Так и поедешь? — спросил шофер, откидывая дверцу.
3
Старуха прошла мимо спавшего сына, прямо в дверям. Распахнула их. Но тут ее выгнали сестры, дружно крича, что нахальна (это было явным преувеличением) и упряма, как осел (что было верно). Орали, что она мешает работать (в чем уже не было никаких сомнений).
Опытные сестры раскусили ее в один миг. Мария Семеновна Герасимова, бывший директор завода, кандидат экономических наук, была женщиной властной, с практическим складом ума. Такой родилась, но такой и могла стать. Да и как ей быть иной женщиной, когда и характер, и все, что она любила, а особенно время требовало стать деловитой, работящей, знавшей высшую математику и даже любившей ее. И напор, да, она имела, но и наращивала свой напор. Как же иначе? Правда, не всегда он срабатывал, вот и сейчас ее выгнали. Но было можно рассчитать, хоть бы и математически, когда снова ей начинать атаку на сестер. Во-первых, магическое число. Да, да, через семь-восемь больных, что привезут сюда, она войдет. И еще, когда ее выталкивали сестры, она увидела чайник с пляшущей крышкой. Сейчас они поедят, начнется пищеварение… Подобреют.
Старуха подсела к похрапывающему сыну и взяла его за руку. Ух, груба, тяжела, пахнет металлом. Она заговорила (Семен тотчас проснулся) не о внуке, она никогда не говорит о том, что ее волнует. Мария Семеновна стала расспрашивать о цехе, Чернове, Нифонте, всем заводе. Более говорила с собой — Семен («Тугодум, в отца, такой же толстый, рыхлый и сонный», — недовольно подумала она) отвечал медленно, словно не проснулся. Старуха же говорила быстро, не договаривала слов. Вопросы рождались в ней изобильно, затем каждый делился. «Это как цепная реакция», — неожиданно подумал Семен. Глядя на мать, он ощутил обычное в ее присутствии замедление времени. Виктор на это указывал, и верно. Оно и так ощущалось, даже если следить по числам. Любой разговор, сложный, психованный, она сводила к нескольким фразам, иной раз даже и словам. И раньше, когда Семен еще пацаном, потрясая пальцем, обвинял ее, что она плохо его воспитывает, мать отвечала:
— Пойди, нос прочисти.
Или спрашивала:
4
Заславский шел объясниться с отцом парня. Неторопливо — он придумывал, что же сказать. Ничего доброго не придумалось, и он решил отправить отца домой в машине-«перевозке». «Велю ему прийти утром. Сменюсь, пусть другие объясняют. Да, так и скажу ему: утром».
Старуха налетела на задумавшегося врача. И вцепилась в его рукав.
— Доктор, я бабушка Виктора Герасимова.
Врача даже по сердцу ударило — от такой не отговоришься. Был он низенький, толстый, чрезвычайно рыжий и волосатый. Из его растительности ржавого цвета выставлялся только поблескивающий нос, длинный, да очки — за ними посверкивали рыжего оттенка глаза. «Будто у кота, Бог с ним», — подумала старуха. И крепко держала его. «Сила у нее в пальцах, — поразился врач. — Надеюсь, она не истеричка».
— Я — Герасимова, — втолковывала она. — Бабушка Виктора, депутат горсовета.
5
К Семену подсел теперешний муж старухи, сам тишайший Петр Иванович Квач. Он был всегда тихий, вот только на войне отличился, шагнул из лейтенантов в полковники. Его мало замечали возле старухи, он как-то не гляделся рядом с ней. И ведь был еще бодрый, рослый старик. Лишь недавно он сузился и как-то обвис плечами.
Петр Иванович сидел рядом с Семеном, с обвисшими своими веками, с обвисшими щечками в красных жилках (топорщились одни усы). Но старик улыбался доброй, смягчающей все улыбкой. «Типа мази от ожогов», — решил Семен. Он обрадовался старику — мать, она вся жесткая, злая, ругачая. («Рогатая», — говорит Петр Иванович). Она может и обидеть, и взять на себя все тяжелое. Она в силах всего добиться и все на свете сделать. Но жить рядом с ней было тяжело. А этот — успокаивал и смягчал тихостью, вихорьками у лысины, улыбкой — она была особенной, она врезалась в память и обладала странным свойством. Старик уходил куда-нибудь и забывался, с вихорьками и своими усами, а улыбка оставалась. Она повисала в воздухе и, прежде чем растаять, еще некоторое время там висела.
Все побаивались старуху и все любили старика. Даже сама старуха. Любили за тихость, за полную отрешенность от себя. Нравилось, что он все что мог раздавал родне и знакомым: варенье из своей смородины, книги на день рождения — были они превосходные, русские классики старого издания. Иногда это казалось Семену полным безволием. «Старик раскис, как медуза, — думал Семен. — Вот, даже не настоял на том, чтобы старуха взяла его фамилию. Впрочем, и два предыдущих ее мужа, хотя и настаивали, тоже не добились. Сильна!.. Не смогли, опустили руки, ушли». Но старик не уходил, а был терпелив, и Виктор говорил: если бы ушел Петр Иванович, то стало бы много тоскливее жить. Главное же, исчезла бы с ним улыбка.
«Я стараюсь, — думал старик, похлопывая Семена по плечу. — И все же не понимаю, молодых, то есть. Или это совсем другой народ, или я глуп. Мне бы хотелось, чтобы они не заметили моей глупости. Что я могу им дать?… Сил нет, денег мало».
— Я, знаешь ли, прочитал новое, — сказал он озабоченно. — Думаю, это сейчас нам будет полезно знать. То есть о травмах.
Часть вторая
ДИНАСТИЯ ГЕРАСИМОВЫХ
Глава первая
1
Старуха не спала. По обыкновению, ее мучила бессонница. Она и раньше часто сидела до утра в кухоньке. Петр Иванович к этому привык, Семену тоже это не мешало, при его талантливости крепко спать. Он, как всегда во сне, долгом и глубоком, с видениями (вот, опять бормочет), искал спасения от неприятностей жизни. Старуха было рассердилась на Семена, вспомнила, что когда разводился, то взял отпуск и спал непрерывно. И вышел из передряги без единой морщинки, без единого седого волоска. Вот только жениться больше не захотел и баб стал бояться. Что уж совсем глупо. Но умным его никто не считал. И вот, он последний Герасимов. Чепуха какая-то!
Старуха сидела на кухне и жалела, что не училась вязать. Считая петли, она бы отвязалась от горьких чувств, потому что без внука (а выживет ли он еще?) все опустело и стало вроде бессмысленным. И хотя Марья Семеновна не отличалась живостью воображения, а нарочито ограничивала его и боялась, но истребить до конца не смогла.
И сейчас, стоило задуматься, как она видела мчащуюся машину, лед, мерзкую проволоку, гибельный полет внука. Она хотела и не могла верить, что он выживет. Разум говорил, что будет худшее, давило предчувствие, бабье, унылое, вынесенное из деревень. И кому пожалуешься? Что сделать? (Снова сверкнула машина и осколки льда. А под фонарем — крестом — лежащий человек. И к нему бегут, и это Виктор). Чудовищно.
Старуха ощутила злобу к этому случаю и ко всему, что родило это несчастье. Но что же делать? А наказать всех!
«Надо проследить и проверить все, весь путь мальчика к смерти. Герасимовы так дела не оставляют, с ними лучше не связываться, с ними не шути. Проволока — само собой, о проволоке она поговорит. Но кто его так настропалил, от кого несся? И эта артисточка… Надо проверить, выяснить: что там она? Это раз! А сам он? Почему такое сделал? Как мог решиться? Куда смотрел отец, проворонивший решение? (Грохот машины, лед, голова и растекшаяся липкая лужица… Кровь, родная кровь). Что если он убежал от этой дряни обманутым и вне себя? Но почему? Узнать, все узнать… Что же сделать? Что сделать?… Нельзя гибнуть такой отличной семье, нельзя терять единственного наследника. Кстати, не обрюхатил ли он актрису? Ну, едва ли, сейчас все девки такие многомудрые, а мужики всегда слюнтяи. За исключением некоторых паразитов. Нет ли и там этакого? Узнать, все узнать!.. Внук умрет… Какая это боль, какой удар. И сердце вот гремит, и в висках шум. Где тут у меня но-шпа? Значит, мне нужно вызвать врача. Глупости! Вызвать из Москвы Петьку Злобина к внуку. Гм, Петька, ему уже за 70. Поди зазнался? Позвонить ему, позвонить…»
2
Дородная была, отличная тетрадь с пожелтевшей, но отличной бумагой. Отец исписал ее. Марья Семеновна осторожно листает тетрадь. Еще девочкой она нашла на чердаке тетрадь, старинную, в коже (об этом было рассказано тысячу раз). Тряхнула, но пыль не ссыпалась, пришлось ее стирать тряпкой. И теперь, уже старухой, держа эту тетрадь, прижатую ладонью, она вспоминала дом, старый, лиственного дерева, с громадным чердаком. И было странно, что дома нет, чердака нет, а тетрадь осталась, лежит в комоде, прикрытая рубахами мужа. Лежать ей да лежать! «И кто знает, — думала старуха, — быть может, поставленную на это место бетонную девятиэтажку уберут, чтобы взгромоздить девятьсотдевяностоэтажное здание, а тетрадь будет хранить пра-пра-правнук, а в тетради будут сохраняться мысли предка, вечные и нужные всем им, Герасимовым.
Чернила, которыми писал в тетради отец Марьи Семеновны, были сделаны из каких-то орешков. Так когда-то делали. Они, была уверена Марья Семеновна, будут такими же черными не только сейчас, но еще 1000 лет, не то что нынешние, забудь письмо на солнце и пиши заново.
И старуха восхищалась своим отцом, который писал вечными чернилами истины, которые тоже считал вечными. И почерк его был ясный, четкий, как говорили тогда, «писарский».
«
Разные бывают семьи. Одним абы сообща пожрать да телеса прикрыть, а других держит либо интерес борьбы за добрую жизнь для всех, или работа, скажем, литейное дело, его секреты. Одни ищут монеты, другие же секрет, как сварить новый сплав, поженив медь с железом. И ежели есть такое в семье, то она образует династию…
»
Марья Семеновна, забросив тонкую косу на плечо, читала:
3
Так что выше Дмитрия была кое-какая родовая история, а ниже — просто-напросто предположения. Наверное, Герасимовы живали в рабочих слободах, кузнечили в монастырях и на князей. А впрочем, кто их знает? Старуха делала отсчет с Дмитрия. И было видно, что тысячелетия царствования Герасимовых над металлом и механизмами еще надо добиваться. Знать бы их подробно, было можно сплюсовать годы, но против такой уловки старуха восставала. К тому же, могло быть по-разному. Наверняка многих Герасимовых тянуло к земле. Нет, было во всех определенное движение к заводу. Скажем, брак отца и матери, вроде бы, случайный, и все же нет в нем случайности, а именно движение. И казалось бы, ну, приехала девушка с отцом к родичам в тайгу, благо пароходы стали ходить по Оби. Чего проще! Ан, это не просто, это сходились две линии мастеровых — одних промышленных пролетариев и других, кузнечащих по тайге умельцев (но и крестьян). Случайность? Вроде бы и случайность, да смахивающая на закономерность, в свою очередь похожую на случайность, которая… Они там были один раз в деревне: приехали — уехали, Наталья с отцом. Но года через три заневестилась Наталья и твердо решила не выходить замуж за бедовых мастеровых. В ней был очерчен образ мужа, твердого и очень спокойного человека, работавшего на заводе, но могущего работать и сам по себе, имевшего огород, лошадь, корову. Словом, Семен-кузнец их дальняя таежная родня.
С мечтой, с вымыслом, бредом надо обращаться так же внимательно, как с прадедовской обоюдоострой бритвой, что сохраняют некоторые семьи. И хороша, и безумно остра, и чуть зазевался, вертя ее в руках, и получаешь глубокий порез.
И просто шутил Семен Герасимов, записывая: «
А когда исполнится тысячелетие моего рода, он достигнет звезд и будет их ремонтировать
».
А Марья Семеновна, пока не заработало ее упрямство, сомневалась и в своем древе, и в своих предках. Но страшно шутит жизнь, сомнения ее были напрасны, а тысячелетие, которое Семен, отец Марьи, относил, по-видимому, на 2000-й год, уже близилось.
Ибо род, пошедший от оружейника Ивана, сына Герасимова, и в самом деле отмечен завидной древностью. Только обоснован он в северных густых лесах. Часть его в маленьких кузницах проковывала железо, что находили даже в воде, и молотки, выбив из его ноздрей жидкий шлак, изготовляли то, что требовалось, даже мечи. И познания передавались от отца к сыну и так далее, и сберегались они — и род их — заботой людей, которым был позарез нужен кузнец. Но не все были кузнецы, а часть ковыряла те же северные земли и крестьянствовала на них. Делалось обычно так: старший кузнечил, молодшие ковыряли землю либо охотились.
4
Путь в город братана Семена, Герасимова Петра, был для тех необычных времен необычен. Казалось, что он, замкнутый и молчаливый, любящий тайгу, охоту, собак, никогда не попадет в город, а если и попадет, то тихим, замкнутым, безупречным. Ан пришел человекоубийцей. На войну его не взяли, мир отстоял — единственный в селе кузнец, и послали шалопута Костю Шагина.
Еще до неразберихи гражданской войны Петра звал старший брат, и не раз звал. Но Петр не ехал: чего ему там надо? Когда помер отец, Семен вызвал к себе мать, а Петро сидел в тайге, здесь было тише и спокойнее. Работа в кузнице не кончалась и кормила, охота на любую дичь под рукой, и какая отличная рыбалка, особенно зимой на налимов. И землица есть. По таежному скупо, но одинокому много ли надо? Хорошо! Так жить хорошо.
Он не увлекался погоней за фартом — не мыл золото, не промышлял зимой соболя, а все постукивал и постукивал в кузне, все постукивал да постукивал.
А когда началась ружейная трескотня и прочая революция, с флагами и криками, когда то били кулаков, то те нападали и стреляли из винтовок, с какими явились сюда с фронта, Петра стали рвать на две разные стороны: красные тянули в себе, белые — к себе. Кулацкий вооруженный отряд, шатавшийся по тайге, желал, чтоб он у него был походный оружейник, красные же хотели, уманив, лишить беляков кузнеца, а заполучить его самим. Но мужики, которые поспокойнее и похозяйственнее, когда являлись красные или белые, прятали Петра, потому что им самим до зарезу был нужен кузнец.
В конце концов Петру эта каша осточертела!.. Он поручил младшего братана — «двухголового» Потапа — попу, дал денег на прокорм золотыми кружочками. Поп взял на себя ношу сию. Хотя и чего было охранять пацана, который был вдвое умнее любого взрослого мужика. Потап уж всегда смикитит, как прожить. Итак, в феврале Петр попрощался с братаном и ушел, неся с собой приличный запас отлитых пуль, а также достаточно пороха, дроби, соли, спичек и муки. Так что жизнь его в зимней тайге могла быть и сытой, и спокойной. «А перебесятся, я и вернусь», — решил Петр. Но человек предполагает, а люди располагают.
5
Весна была свирепая. После ростепели снова холода и опять снег и даже метели.
Обмерзший, обтрепанный, страшный, он в пургу подходил к городу в середине мая. Оставалось последних верст двадцать, самых тяжелых, когда попался мужичок, чудо-чудное, наехал на легких розвальнях. Везла его бодрая маленькая лошадка, поседелая от инея.
Он спросил:
— Куда бредешь, человече?
Петр обернулся к нему, заросший, весьма страховидный. Но мужичок его не испугался.
Глава вторая
1
Старуха подошла к зеркалу и долго разглядывала себя. Да, эта ночь переменила ее. Помрачнела, осунулась, даже похудела за эту ночь. Лицо ее, всегда темное из-за неладов в почках, стало еще темнее, почти как старая бронза, а глаза круглей, светлей, невыносимей. Такое пережить, это в ее годы! Не думала, не гадала, полагала, что потери будет переносить не она, а молодые, как и положено в жизни, но вот, поди ж ты!.. И где столько было сделано для закругления первой жизни, надо было начинать новую, чтобы исправить все случившееся.
Но была ли та одной жизнью? Не всегда, не совсем. Жизней было много. Пожалуй, одна была только в молодые, девчачьи годы, и тяжелые, и веселые. Не казалось ли это? Когда она жила в общежитии (нарочно ушла от матери, от ее баловства). Занятия, друзья. Потом решение стать инженером, а тут подвернулось строительство завода. Чего только ни делали! Тачки, лопаты, кирпичи… (У старухи заломило руки и спину).
Она не пожелала стать просто инженером, а только на заводе, который она строила и знала, так сказать, с самого корня. Правильное было решение, но и другая, новая жизнь. Пожалуй, можно считать ее второй жизнью.
И уж, конечно, не думала, что партийцы завода вкупе с промышленным отделом обкома выдвинут ее директором (третья жизнь — директором), что будет военной (четвертая жизнь) в чинах и со званием, и уж совсем ждала своего превращения в любящую бабушку. Какая по счету жизнь?
Или две — своя и внука?
2
Лагин был недоволен: его напарник Витька Герасимов не вышел на работу. Значит, все обрушилось на него одного.
Лагин шел цехом. Здесь, стуча молотками, сколачивали формы для отливок. Лагин огляделся. Берут толстые доски. Сколько дерева зря расходуется. Затем он прошел разливочным цехом, осторожно прошагал по железным плитам. И тоже ему не все нравилось. Скосился наверх — проплывал колоссальнейший портальный кран, и девушка посматривала вниз. К железной громаде подвешен груз в ящике, полтонны, не больше. Зря гоняют громаду. Словом, Лагин был не в духе: пора снова объявлять месячник рационализаций, снова все проверить и растрясти. И об этом следует поговорить с парторгом, не забыть бы только.
И сейчас он шел к нему, чтобы жаловаться на то нелепое положение, в которое угодил. Заболел Витька. Ну, ладно, согласен, он сам универсал-наладчик, может делать все! Лучше него работает один лишь «Семьсот процентов», быстрей и лучше (сердце ревниво кольнуло). Но тот, как ни верти, талант. Но нельзя же человека, обыкновенного человека, заметьте, засыпать всеми заказами и проблемами, которые только есть на заводе. Конструкторам делай то, делай се. Десятки заказов! Программные станки починяй. Десяток программных станков, выпущенных семью предприятиями. Некрасиво получается: это же семь разных программных устройств! Ладно, он все-таки раскусил устройства, справляется. Но четыре станка были сделаны еще до потока, это штучная работа, а значит, ковыряй, налаживай, исправляй, ковыряйся! Новые программы, эти рассчитали в общем центре. Но что там понимают в работе? Им передали нужные данные, а кто? Конструкторы. А они советовались с ним, с другими рабочими? Нет! А чтобы делать точную программу для станка, надо знать и уметь работать на нем и покопаться, да, покопаться! Нет, убрать бы Нифонта и вернуть старуху. При ней завод работал много четче, не сравнишь.
Он сердито дернул дверь. Захлопнувшись за его спиной, она отрезала гул и треск работающего завода. В управление Лагин шел по вычищенной дорожке, обтаявшей, с удовольствием чувствуя, как весенний ненастоящий холод прихватывает нос и уши. Теперь он возьмет парторга за хобот. И директора тоже. Расселись, административные коты. Надо выбросить эти семь станков к черту, продать их на другие заводы, а себе оставить три новых и к ним прикупить еще. Дорогие? Пустяки, это оправдается, — распалялся Лагин. И пусть добавят зарплату. Сколько там выполняют парни? Двести пятьдесят? Работают неплохо, кое-что в станках петрят, они росли уже в ту пору, когда механика — так, а электроника — ого! Но парни ни черта не понимают в настоящей работе. Так пусть же добавят денег, чтобы шли на станки настоящие, сивые мастера, с окалиной. Чтобы выверили программы и этим освободили наладчиков от постоянных хлопот, а цех от простоев. И так работы выше головы. Вон, литейщики опять запороли реле, а главный, Альберт Павлович, зовет к себе осуществлять конструкторские мечты. «А не то ворвусь прямо к директору», — решил Лагин. И все сделал. Задал жару парторгу: ударил ногой дверь и закрыл ее тоже пинком. А тот сидит, улыбается, как идол. Впрочем, с Лагиным он согласился, и уже вместе они пошли к директору.
Там Лагин дверь пинать не стал. Да и не разберешься без секретарши, где дверь кабинета, а где — шкафа, в котором лежат дела.
3
В конце концов старуха задремала в кресле. Спала, казалось, минуту, но проснулась и увидела, что светло, а тело будто избито палками — отсижено. Попыталась встать и сразу не смогла. Крикнула мужа — не отозвался. Зато прибежал вприпрыжку кот и стал тереться о ногу, просить еду, стоящую в миске, в холодильнике, сваренную с овсянкой рыбу. Кот то ходил у стола, то трогал ее пушистым боком. Наконец поднялся и выставил над столешницей расправленную, ужасно когтистую и широкую лапу.
— Семен, — прокашлявшись, позвала старуха.
Но и сына не было, ушли мужики беззвучно, не желая портить ей сон. Так, ясно, один побежал, надо думать, на работу, подавать заявление об отпуске без содержания, другой сейчас шастает по магазинам. Он скоро явится, с красным носом и полной сумкой.
Следовало хлопотать и ей. Она кое-как встала и согрела мисочку коту. Заправила сметаной и поставила на пол — лопай! Затем убрала постели, которые мужчины просто свернули. Сварила кофе и села, прихлебывая его, по своему обыкновению, с сахарином. Грозил врач раком мочевого пузыря, так ведь известно, им всегда мерещатся разные ужасы. Задумавшись, она не чувствовала горечь, как и запах кофе.
— Синтетика, что ли? — заворчала она, но тут кот взодрал лапу и выставил когти. Понятно, требует маслица. — Не до тебя, обжора.
4
Из больницы Семен утром съездил на завод, оформил день (вчерашний) отпуском без содержания. И не было такой спешки, но иначе он не мог.
Вернувшись домой, к старикам, Семен еще раз как следует вымылся. Старуха гремела посудой на кухне, Петр Иванович сидел в кресле. Он перебирал с улыбкой здоровенную папку с журналами («Наука и жизнь», «Знание — сила», «Техника — молодежи»), рылся в них и, вынимая записную книжку, что-то выписывал. Старуха перестала греметь и ушла с телефоном в коридор. Теперь она, если судить по крику, созванивалась с Москвой. Вот, уже сделала выговор телефонистке, угрожая пожаловаться. «Однако, — подумал Семен, — проговорит сейчас рублей десять».
В конце концов старуха пробилась и, называя кого-то «друг любезный», что-то спрашивала. Наконец положила телефонную трубку, принесла телефон обратно, снова гремела посудой в кухне. Семен дремал, старик шуршал газетами. Было 12 часов. Марья Семеновна из кухни гаркнула незнакомым себе вороньим голосом:
— Мужики, обедать.
— Рано что-то, — возразил, очнувшись, Семен.
5
Марья Семеновна разругала квартиру сына: и ковров много, и мебель пошлая, желтоватая. И к чему два холодильника? Затем прошла в комнату внука, плотно закрыв за собой дверь.
Она начала разбирать ящики стола. Инструменты, зачем-то попавшие в ящик, громадные ключи, гаечные — их место не здесь, а в сарае. Перебрала тетради, старые: десятый класс был закончен три года назад, но тетради Виктор хранил. Это умно. Армия за плечами, и если затеет поступать в институт, тетради пригодятся. Нашла стопку писем. Вскрыла: письма в основном любовные, разногодние. Старуха покраснела и положила их обратно.
Затем нашарила в глубине ящика и вытащила тетрадь в пластиковой обложке. На ней было написано: «Дневник». Он странный. В дневнике, думала Марья Семеновна, полагалось описывать переживания, случаи, мысли (она вспомнила свои девичьи дневники). Здесь же каша, как и вообще в головах мужчин. Все вперемешку. Были и записи расходов, маленьких, почти детских, коротенькие записи о встречах с девушками (обозначенными буквами икс, игрек, зет, даже так — «морковки»). Были записи, где отец назывался «он», и записи агрессивные: («он — старый осел», «он — ископаемое», и так далее). Сын возмущался глупостью отца, и старуха разозлилась. «Ты, молоко на губах…» — шептала она. Через полчаса точно убедилась в том, что давно знала и так: сын отца и любил, и не любил и даже не уважал по временам. Что ж, удивляться этому не приходилось. Затем была тщательно проанализирована любовь Виктора к актрисочке и даже найден ее адрес на поздравительном конверте. И старуха, поджав губы, записала его.
Бросив тетрадь в ящик, она рассмотрела стены комнаты. То, что увидела, не удивило ее: тьма автомобилей, начиная от древних. Были и мотоциклы. Некоторые снимки — цветные! — увеличены до размера 50х60. Сколько может стоить такая фоторабота? Вероятно, немало. Старуха даже увлеклась: из старых машин ей понравились ВИЛЛИ и КЛЯСАВР 1951 года, заинтриговал и красненький «империал», под которым было написано рукою внука: «350 лошадей, ск. 200 км в час», под «бьюиком» — «200 километров», форд «мустанг» — «205 км в час». Всюду указаны скорости. Ясно, мальчик помешался на скоростях.
Висят маски. Одна сделана (старуха потрогала) из хлебного мякиша, затем высушена. Лицо позеленевшего покойника (старуха плюнула). Затем мотоциклы… Реактивный Уэлча — без обтекателя, Дрекстер, смахивающий на автомобиль-скелет, мотоцикл Коллинса с припиской: «800 л. сил. Самый мощный в мире. Мне бы!» На самом же деле это безобразного вида машина, крокодилоподобная… Как и автомобили, мотоциклы отсняты, по-видимому, в журналах и на цветную пленку — снова громадные цветовые отпечатки. Старуха зашевелила губами, считая — она знала высокую цену фотографическим работам. Их здесь рублей на четыреста. А вот картина: динозавр, оседланный людьми. Чепуха какая-то! И еще картина, где нечто инопланетное, тут же — могучая горилла, курносая, словно троюродный брат Силантий, живущий в тайге. Овеществленная сила! Старуха поежилась. Господи! Фотография какой-то девушки, пол-лица нормальное, а пол-лица искорежено. И масок у внука много. Маски, автомобили, гориллы… Что сие значит? Как человек решительный и быстрый, старуха не стала углубляться в размышления. Теперь ей буквально до смерти хотелось увидеть актрису, стерву, что погубила внука. С ней и поговорить, как следует, но сначала все разузнать. Это будет сыск, работа следователя. Ну и что же? Она — следователь семьи Герасимовых, и не ей смущаться такими соображениями. Да, она депутат. Но бывший, теперь не избираемый. Мелочи, ерунда…
Глава третья
1
Осмотры шли за осмотрами. Наконец пригласили ведущего невропатолога области профессора Курыма. Белесый и толстенький, он был очень похож на клецку в курином бульоне.
Профессор, осмотрев парня, мыл руки и диктовал впечатление. Ассистент записывал его слова. Во-первых, участить обработку раны. Во-вторых, снова применить ударную дозу сульфамидов и антибиотиков.
— А не слишком ли? — спросил ассистент.
— Нистатин, конечно, не забывайте. Теперь витамины… Эпителии не восстанавливаются, надо витамина «А», вводите его, — профессор отпустил педаль рукомойника, и струйки воды перестали биться в ладонях. Он с силой вытер руки полотенцем и почувствовал, как они горят. — И переливание крови, больше мы ничего не можем сделать.
Дежурный врач вышел проводить профессора. Они вышли в коридор, и профессор взял его под руку, говоря:
2
Парень был неподвижен. Не слышал голосов, несся вдаль и видел тянущуюся нить, бесконечную, и подминал ее под колесо. А худой старичок Дмитрий Сергеевич Кестнер, белый, но с густыми черными бровями, полулежал в самолетном кресле, откинувшись в полудреме. Смотреть-то в иллюминатор не на что — одни облака, виденные сотни раз. Лучше уж подремать.
А у Петра Ивановича исчезла его улыбка: подходило время встречи, а не все, по его линии, было готово. Например, нет цветов, а поди, добудь их здесь. Но старик «сделал усилие», как сказала бы Марья Семеновна, и таки раздобыл цветы. Его была инициатива, его же хлопоты. Петр Иванович проявил энергию и расчет, в чем старуха и ему, и всем прочим мужчинам начисто отказывала, деловую хватку, в которую та не верила, забывая, что как-никак он был армейский полевой командир и в войну стал полковником.
Деньги на цветы старуха ему не дала, только на такси, пришлось искать трехпроцентные облигации, зарытые в белье. Нашел их, побежал в сберкассу и продал.
— Ты возьми ему что-нибудь теплое, он франт.
Старик прихватил и теплое. Имея на руках сорок рублей, он на такси просвистел к ботаническому саду. Но не пошел к директору, а, побродив около, увидел дворника и по глазам и носу понял, что дворник не только потребляет, а жаждет опохмелиться тотчас, немедленно. Тот, работая, шваркал метлой по дорожке и на Петра Ивановича и топнул, и прикрикнул. Но тот обезоружил его улыбкой и сообщил суть дела. Сердитый дворник послал его не то чтобы к директору, а много дальше. Петр Иванович стоял и, улыбаясь, ждал.
3
Лифт поднял их на шестой этаж. Дверь распахнулась, и высунулась Марья Семеновна, причесанная и принарядившаяся. Москвич закричал каким-то резким петушиным голосом:
— Мария! Ты не следишь за своим мужем! Знаешь, он признался мне, что ходит смотреть кордебалет с биноклем. А бинокль у него цейссовский.
— Вот и хорошо, — сказала старуха. — Подарю ему ко дню рождения подзорную трубу, чтобы видел девчонок во всех подробностях.
— Ты молодец, старая! — воскликнул столичный гость. — Ну вот, я прилетел. Давай чайку и все, что полагается. И рассказывай.
— Но ты сыт?
4
Пока она работала — в работе все забывалось. Но когда кончились хлопоты, ей стало худо. Она, человек действия, теперь не знала, что делать с внуком, что делать с собой. Все возможное как будто сделано, и все оставалось недоделанным. И пошла она к сестре не только за курицей: ей было невозможно оставаться одной. И сейчас куриную лапшу она сделала именно потому, что та требовала большой возни: месить тесто, раскатать его, резать, сушить… С сестрой они посидели и говорили недолго, в масштабах старухи. С курицей дело выгорело. Кур сестра держала, но стадо из пяти-шести птиц она практически ликвидировала зимой: курицы старились, и они с Павлом их съели. Оставалась единственная курица, не с птичьим, а отчего-то с собачьим характером. Старуха сама видела, что ходит-бродит сестра по дому, а курица идет за ней. Сестра, чистюля, не сердилась, что курица роняет помет в местах неподходящих, молча убирала его. И даже похвасталась привязанностью птицы. Марье Семеновне стыдно было, что она пришла за ней. Но от принятого решения она никогда не отступалась. Глупое ли оно, безжалостное ли — это другой вопрос. Раз решено сделать, то и надо делать. Хоть и самой тошно. Поэтому и разговор завела не сразу, а после того, как они обстоятельно поговорили о состоянии парня, о его отце, обо всем. Марья Семеновна рассказала сестре, что приехал по ее вызову знакомый нейрохирург, хочет помочь и сделать то, что можно. Авось починит парня, а дорогу она ему оплатит и знатный подарочек поднесет. Но врач этот хвор желудком, и ему нужны всякие редкие штуки, например, даже котлеты из курятины. А ее в городе не сыщешь: весна, берегут несушек. Искать в столовой? Звонила, но сказали, что кур в ближайшее время не предвидится. А не дай Бог, хирург заболеет, тогда и внук пропал. Здоровье-то, может, ему сохранят. А разум, как его спасешь? Если даже здоровым его сплошь и рядом не хватает?
Так, подходя с разных сторон и не оставляя темы, выдвигая аргументы, но не говоря прямо, она таки психологически одолела сестру, и та сама предложила курицу. Марья Семеновна приглушила вспыхнувшую в ней радость, и сестра ничего не увидела в ее плоском, бронзовом, сильном лице — ни радости, ни благодарности тоже. Пригласили соседа, поднесли рюмочку, и тот оттяпал голову курице.
Сестра, плача, ободрала с птицы перо, и старуха унесла ее домой. Тут голос приехавшего хирурга зазвучал в памяти, и она испытала страх перед этим крикливым старичком. И подумала, что и сама многого добивается тем, что шумит. Люди часто уступают ей, чтобы только установилась тишина, а она бы ушла, отвязалась от них. Скажем, муж, человек тихий…
Возясь в кухне, опаливая курицу на зажженных газетах, промалывая мякоть в мясорубке, старуха вспомнила слезы сестры и подумала, что нехорошо поступила.
— Дура такая, курицу жалеет, — пробормотала она.
5
Сергей Федорович долго стучал карандашиком по столу. Наконец разговоры стихли. Конструкторы («Слишком уж много женщин», — подумал главный) молча сидели за этим предлинным столом, за которым обсуждалось уже множество интереснейших вопросов. И вот сейчас был вопрос незаурядный. Женщины это поняли, судя по лицу главного. Но какой? И что предстоит обсуждать? А мужчины посматривали друг на друга. Пора идти домой, уже томила желудочная тоска, вспоминалось домашнее, вкусное, горячее, приготовленное женой. Главный снова постучал карандашом. И, как в пьесе Гоголя, что всем заводом видели на днях, сказал:
— Сообщаю вам пренеприятное известие.
— К нам едет ревизор? — спросил остряк Крягин, и все посмотрели на главного. А чертежница Надя Жигулева даже перестала сосать карамельку.
— Гораздо хуже… Гораздо хуже…
И главный конструктор встал — сухощавый человек-непоседа, которому и говорилось, и думалось лучше всего стоя. А еще лучше говорилось, когда он ходил. И потому вокруг его громадного стола в мягком линолеуме была им протоптана глянцевитая дорожка. Она опоясывала стол, окружала и стулья, придвинутые к столу, потому что ходить и говорить главный предпочитал именно на таких вот общих совещаниях конструкторского отдела. И сейчас он стал ходить. Конструкторы, вертя головами, видели то его узкую и длинную спину, обтянутую грубой вязаной кофтой, то лицо, помятое устало, торопливо выбритое. По-видимому, он опять работал ночью и чуть не проспал, едва не опоздал на службу. Вот спина, и снова видна седоватая и жесткая щетина.
Глава четвертая
1
Это должно было затянуться надолго, такое быстро не делается. Петр Иванович открыл портфель и достал пачку старых журналов «Наука и жизнь». Кроме них, в портфеле находился термос и бутерброды. Один бутерброд был с сыром и маслом, другой — с копченой колбасой, порезанной почти прозрачно. «Только для нюха», — говорил Петр Иванович. Он оставался ждать в коридоре — московского гостя чуть ли не под руки внесли в кабинет. Но этому внесению под руки, пожатиям рук, улыбкам Петр Иванович не верил. Он слушал всех с приятной улыбкой, но прежний опыт командира и знатока людей говорил ему, что москвичу не рады, и Марья перестаралась, вызывая его. Теперь врачи начнут уклоняться от операции, бояться и расшаркиваться перед знаменитостью. Хуже этого ничего быть не может. Но что сделать? Позвонить Марье? Она окончательно запутает все, внесет дополнительное напряжение, искривит силовые линии, что уже образовались. «Главное, вызовет потерю времени, — решил он. — А эти договорятся».
А может, все-таки позвонить, если и не Марье, то знакомым, пусть организуют запрос из обкома. Нет, это врачей будет нервировать. Оставалось положиться на московского старичка и того профессора, бесцветного, как клецка в бульоне, но, видимо, многоопытного. «А себе бы я пожелал просто хорошего врача», — решил старик и достал термос. Отхлебнув, завинтил его, спрятал в портфель и положил горку журналов себе на колени. Приятно. Дело в том, что он, перечитывая их множество раз, выписывал разные практические сведения о саде и огороде, ремонте квартиры, а также новое в науке о питании, в медицине.
Петр Иванович обосновался на стуле, а если мимо проходили, он переспрашивал и улыбался обезоруживающей улыбкой, такой ласковой и мягкой, что проходивший уносил ее в памяти (лицо старика забывалось тотчас же).
2
Москвич-хирург не заблуждался. Он оставил Петра Ивановича и его поразительную улыбку («Спецкурс — улыбка в психотерапии и нервной патологии. Или тема статьи… шуточной… о лечебных улыбках великих медиков»). Сухо покашливая, с чуть подергивающейся головой, следом фронтовой контузии, он быстро шел впереди всех и спиной ощущал недоброжелательность профессора. «Жаль, я не умею так улыбаться», — подумал он и заговорил о погоде.
— А о больном поговорим на месте.
Он вкратце описал московскую зиму, пожаловался, что из-за обложных туч уже два месяца не видел солнца, будто его вообще нет. То ли дело в Сибири! Или московская зима 43 года, лютая, зато и солнечная. Вот и Сибирь — и лютая, и улыбчивая.
— Везет вам.
Врачи вежливо посмеивались и видели его, конечно, насквозь. «Что это со мной? — встревожился старик. — Я не уверен в себе… Ну, ладно, я им еще покажу. Но что покажу? И не лучше ли быть неуверенным в трудном случае?»
3
Марья Семеновна отвезла к себе Татьяну и уложила спать, дав две таблетки снотворного. И уехала к сыну.
На столе лежало письмо. Марья Семеновна вскрыла конверт и посмотрела на Петра Ивановича.
— Что это значит? — спросила она.
— Я не знаю. Я уходил в магазин, вернулся, его не было, а только это письмо.
— Он что сказал?
Глава пятая
1
Беды прошли, и поколебленное равновесие восстановилось, каким ему теперь и быть дальше. А парень, испив свою чашу горечи этого мира, был спокоен, холоден и красив, как фараон, готовый к погребению. Ушла мальчишеская мягкость черт, а лицо его застыло почти в величественной гримасе, в страшном потустороннем веселье. Словно там он увидел что-то такое хорошее, чему можно вот так улыбаться, предоставив родным свое тело. Казалось, парень говорил: «Вы там что-то хотите сделать с ним, так вот и делайте, мне теперь все равно, и все это кажется смешным и мелким. Но вы делайте и удивляйтесь тому счастью, которое я нашел в покое».
Он был положен в комнате отца, и окно приоткрыто и сочило холод. Солнце пробивалось сквозь кисею в вытканных каких-то звездочках. Пахло чем-то странным и приятным, что накурила соседская старуха Мишулина. И к гробу парня подходили и уходили. Но все уходившие были подавлены видом парня… К нему зашли попрощаться друзья-мотоциклисты, пропахшие бензином и запахом горелого масла, и резины, и хромированного, пахнущего кисловато, металла. Шлемы они держали в руках и переговаривались смущенно и шепотом. У них возникло подозрение, что где-то там, невидимый, парень мчится по дороге на мотоцикле… Двоюродная его бабка, тетка Павла Герасимова, пожевав губами, синими и тонкими, решила, что парень встретил умерших своих (а мотоциклистам вдруг подумалось, что парень сейчас видит живыми и здоровыми всех разбившихся мотоциклистов). Павел Герасимов думал о фараонах, совершенно исключительной красоте парня и той странной загадке, которую всегда загадывает человеку небытие. Не только странная загадка, но и унизительная. И его худое лицо вдруг скривила, дернула вбок нервная судорога. «Хорошо, — думала его тетка, — что в свое время я не разрешила Паше учиться на мотоцикле». Это было разумное решение, и непонятно отчего ее сестра Мария с детства считается умнее ее. Мускул лица Павла ныл от судорожного рывка, и ему представился он сам, лежащий в гробу, маленький, с торчащим острым носом. Нет, надо оставаться живым во что бы то ни стало… «Как жалко, — ворочалось в смятенной душе Петра Ивановича, — что невозможно мне поменяться с парнем и оживить его, что сделало бы Марию счастливой…» И тихо плакал Семен, и около него, но отвернувшись, как соучастник неудавшейся какой-то проказы, стояла его убежавшая жена, теперь рыхлая и толстая, с пористым носом, заплаканным и красным, и так жалела, что не отстояла и не взяла Виктора себе… Старуха же, принимавшая соболезнования, совсем потемнела, почти как и ее трость, починенная Семеном. Посматривая на внука, она думала совсем по-бабьи, что хорошо бы Виктору встретиться с отцом ее, Семеном, убитым когда-то в тайге, что и там родственникам надо быть ближе, но ничего нет там, никаких родственников, только мечутся одинокие атомы, и как хорошо быть верующей дурой Мишулиной, что втерлась к ним и, жалея парня, так молится, так молится, чтобы провести душу парня, которой нет, в тот рай, что существует в птичьих ее мозгах. Но и это счастье — верить…
— Благодарю вас, милая, за соболезнование, — говорила она очередной входившей женщине и думала, что она материалистка, а в комнате достаточно холодно, что, возможно, парень нашел свое счастье нестись вдаль, но не мотоциклистом по райски приятным дорогам, как, наверное, мечтается этим парням, что приходили прощаться, нет, а в виде атома, на который давит луч света. Вот такая у него будет дорога, но она бы искренне пожелала ему другой, о которой он мечтал, без грузовиков и постов ГАИ, в переплетенье автострад, с киосками, где можно перекусить и выпить холодной воды, и снова лететь.
Приходившие же прощаться знакомые старики глядели на парня с тем снисхождением, с которым глядит спортсмен на собрата, в самом начале трассы сошедшего с беговой дорожки. Они пережили молодого парня! Их гордыня была равна его гордыне, вот только была прозрачнее, прочитывалась на их лицах, и другие видели и разгадывали ее.
Таня тоже побывала здесь, но не подходила к парню. И самой было страшно и стыдно, и две крепкие женщины, обе соседки Виктора, так и ходили по бокам ее. Старуха сказала им то, что сочла возможным сказать, и попросила уберечь ее. Чтобы и здесь побывала, но не потряслась, чтобы потом увезли Татьяну домой. Ее, носившую в себе Герасимова, старуха берегла. Еще утром в этот день прощания она дала ей зеленую маленькую таблеточку, а потом добавила и вторую. Так что Таня была вполне спокойна, даже когда поймала взгляд этого нового появившегося Герасимова, художника, кажется. Такого маленького и сухонького человечка, остролицего, с неприятным пристальным взглядом. Наверное, ему все рассказали, он разглядывал ее исподтишка, недобро и непрерывно, пожалуй. И Таня, в установившемся теперь благодарном смирении, считала его, ненавидящего, даже правым.
2
В два часа дня солнце появилось в комнате. До кладбища было совсем недалеко, и гроб решили выносить. Пропустив под ним полотенца, сначала за дело взялись молодые парни. Они, направив парня ногами к двери (старухи следили за тем, чтобы смерть опять не вернулась в это место), осторожно сошли по лестнице вниз и с самой малой суетой и заминками вынесли парня на улицу. Здесь уже были наготове мужчины-родственники и духовой оркестр. Павел и Шагин, Петр Иванович и Семен подошли и перехватили полотенца у распаренных парней, закинули их себе за шеи. Гроб колыхнулся и медленно поплыл, а оркестр охнул медью, прокашлялся басистыми трубами и зазвенел. Запели другие трубы, и мелодия вознеслась к небу. И так все пошли — впереди плыл парень, за ним двигались женщины, затем оркестр. «Семьсот процентов», дирижировавший всеми, шел спиной вперед, взмахивал руками, показывая, как давать звук, и тотчас оборачивался, встряхивая при этом длинными, как у молодого, волосами, густыми у плеч и очень реденькими и просвечивающими на макушке.
Гроб плыл на плечах мужиков. Впереди него несли венки. «Один, второй, третий… всего пятнадцать», — сосчитала мать Виктора, и ей отчего-то стало легче. А вот бросают в гроб хвойные веточки, которые называют лапками. Это значит, Виктора здесь любили. И она бредет, спотыкаясь, рыхлая, немолодая женщина, но одна… одна…
Несшие гроб часто менялись, то и дело, приметив, что несущий устал, к нему подходил мужик, иногда сам, а чаще подтолкнутый локтем жены. И снова краснеют лица, напрягаются жилистые шеи, и опять падают брошенные кем-то хвойные лапки.
«Отчего мы не догадались принести их сами?» — недовольно подумал Семен. Но подскочили мотоциклисты, привезли три хвойных здоровенных венка. Уставший оркестр отдыхал, люди просто шагали рядом.
Но снова мотнул волосами «Семьсот процентов», оглядел всех, поднял руки — и враз опустил их. И снова, вздохнув, грохнула медь, и опять вознеслись к небу трубы. И так мощно, что в домах задребезжали стекла, а с крыш взлетели голуби.
3
Сестра Марьи Семеновны не пошла на кладбище, а простилась с парнем еще дома, теперь же побежала обратно, в Семенову квартиру. Ее раздирало беспокойство и за поминальный обед на сто персон, и за Семенову удивительную квартиру, сейчас набитую, как ни верти, посторонним народом. Мало того, еще и взяли на себя ответственность и за чужую, соседскую, где тоже будет устроен обед. А уж посуды набрано… Она торопилась прийти, задыхалась от быстроты, ей не хватало воздуха и было жарко. Она даже расслабила узел шали. И ее преследовали то и дело возникавшие как бы сами собой удары оркестра, то замолкавшего, то вдруг принимавшегося снова играть. Бам… бам… бам… — доносились удары по меди, и старуха шептала себе:
— Как бы мне, беспамятной, чего не перепутать. Значит, холодное…
Два поминальных обеда сразу устраивались в двух квартирах, для молодых — у соседей Хохряковых, очень любивших Виктора с самого детства. Гостей пожилых, заслуженных, именитых было намечено принять у Семена. Там все было приготовлено заранее, еще до Виктора, привезенного из больницы. И мебель сдвинута, и столы поставлены, и посуда принесена и распределена. В Семеновой — та, что получше (лично она свой береженый сервиз для такого случая не пожалела), у Хохряковых же — все молодежное, можно и не жалеть.
Работа над приготовлением обеда началась день назад и длилась, не прекращаясь, целые сутки. Женщины, сменяясь, работали в поте лица. Конечно, пришлось и по магазинам бегать. Например, сельдь и черную икру доставали путями весьма обходными. Зато можно будет сделать молодым салат «сельдь под шубой», а почетных ублажить икрой. И так во всем. Семену пришлось прицепить к мотоциклу коляску и объезжать магазин за магазином с записками от Нифонта и его могущественных знакомых. Зато купили хорошего сухого вина, консервированной кеты, даже свежих долговязых огурцов. Куплено множество баночек майонеза и несколько увесистых звеньев севрюги, которую отпилили в рыбном магазине, в холодильнике, пилой «Дружба». Из заводской столовой было получено необходимое количество коровьих голов и лодыжек для холодца. Там же отпустили и кроликов. Сама она пожертвовала всю квашеную капусту — полторы бочки пластовой, вкуснейшей, и еще полбочонка соленых огурцов и два ведра отлично усолившихся, красных, но крепких помидор. Чудной Марьин старик отдал все плодовое вино и все варенье — поминки ожидались превосходными и надолго запоминающимися. Уж она постарается, в лепешку расшибется. Марье такого не сделать, она могла править заводом, но всегда садилась в лужу на собственной кухне. Нет, не злорадствовала сестра, просто Марья Семеновна ее раздражала своей хваткой, напором, удачливостью. И тем еще, что, говоря о Герасимовых, все имели в виду Марью Семеновну. Но деспотка Марья провалилась в личной жизни, если бы не ее забавный старичок Петр Иванович. Она не имела кулинарных способностей, не сберегла внука. Так ладно же, сегодня все убедятся, что домашними талантами одарена именно она, ее сестра. А Мария пусть варит металл и стреляет на фронте из пушек.
Старушка взлетела наверх в лифте и нажала кнопку звонка. Но дверь была открыта. Она вошла и застала суетящихся молодых женщин, громко споривших о том, чем заправлять тертую свеклу с чесноком.
4
Показалась ограда кладбища, распахнутые его ворота, сваренные из легких железных труб, выкрашенных алюминиевой краской. Поднялся строй памятников, досок, таблиц, оградок, крестов, каких-то тумб красного, синего, белого цвета и цвета дерева. Сосны, кое-где оставленные на территории кладбища, казались красноватыми, с ржавыми хвойными кудрями.
И снова взревел оркестр, стал биться барабан, возносились звуки труб. Им отозвался низко пролетевший реактивный самолет. Он ушел за терриконы и скрылся, улетая в Москву; ни звуки оркестра, ни его яркий блеск на солнце не приметили люди в самолете. А оркестр играл. Музыканты выстроились у оградки, «Семьсот процентов» снял шапку и замотал руками, дирижируя. И снова на плечах самых близких родственников, окаменевший, как азиатский владыка в гордыне необычайной власти, мертвец поплыл под звуки Шопена к своей вечной квартире, в покой, в одиночество, прочь от людей.
Вот остановились у могилы, что разверзла прямоугольную пасть, и две горки рыжей глины лежали около нее. Подбежав, друзья помогли опустить гроб на землю. Усталый парень глубоко вздохнул, Шагин сердито оглянулся на вдруг закричавших женщин. Семен ничего не видел вокруг, а старуха, воткнув трость в землю, вцепилась в ее рукоять. Когда Нифонт попытался взять ее за локоть, чтобы поддержать, она ударила его локтем, не оглядываясь, но метко.
Могильщиков не нанимали, рабочие все делали сами сноровисто и быстро. Вмиг объявились длинные и прочные веревки, нашелся и молоток, даже два, были приготовлены и гвозди. Женщины стали прощаться с парнем. Старуху схватил приступ грудной жабы и сковал ее, не могла и пошевелиться. Петр Иванович сунул ей прямо в рот таблетку нитроглицерина. Мать Виктора бросилась к гробу, крик и плач усилился. Чтобы прекратить и оборвать тяжесть прощания, догадливый «Семьсот процентов» беглым шагом вел музыкантов к могиле. Нифонт всхлипнул. Сквозь оградку на всех глядели мотоциклисты. «А все же он дезертир», — подумала старуха, и тут раздались те страшные своей обыденностью и привычностью удары молотком по дереву, которые можно услышать только на кладбище, у могилы. «Не сберегла… Не сберегла…» — терзалась старуха, а Петр Иванович готовил ей новую таблетку. Но червяк вины сосал и сосал ее сердце.
Один парень был спокоен. Свет ушел от него навсегда, как он уходил из суеты и малопонятности этого мира, где все имеет не одно, а множество значений. Все рыдали, грустили, сердились на себя и других, а вот парню было на все наплевать. На Татьяну, на отца, на мотоцикл, на сам город, продымленный трубами, рвущийся зданиями вверх, в небо, гремящий, теплый, добрый…