Дорога испытаний

Ямпольский Борис Самойлович

Лирические повести Бориса Ямпольского привлекли внимание своей поэтичностью, романтикой.

Об одном из самых драматических и малоизвестных эпизодов Великой Отечественной войны — о судьбе бойцов, оборонявших Киев, — рассказывает повесть «Дорога испытаний». Вырвавшись из окруженного города, последние его защитники идут тысячу километров по опаленной земле, через вражеские тылы, сквозь немецкие боевые порядки, рвут кольцо за кольцом и после многочисленных боев и приключений выходят к фронту и соединяются со своими.

Дорога испытаний

Часть первая

Последний день

1. Утро

Еще не было никаких признаков ухода из города. Все так же в лунном небе чернели над Киевским укрепленным районом похожие на гигантские сигары аэростаты воздушного заграждения, на высотах чутко слушали небо огромные железные уши звукоуловителей, и возле них зенитки, выставив длинные стволы, глядели в небо, как бы спрашивая: «Стрелять?»

Но что-то неуловимо тревожное, напряженное чувствовалось во всей атмосфере осажденного города, к которому мы только что подъехали: настойчивее трезвонили полевые телефоны, смятенно рыскали по небу лучи прожекторов, выискивая и стараясь схватить в световые клещи где-то очень высоко ноющего немецкого разведчика, и патрули на дорогах яростно кричали: «Свет! Свет!»

Поезд стоял на левом берегу Днепра, на станции Дарница — у восточных ворот Киева.

Глухой голос из центра города, обзванивая рубежи круговой обороны, спрашивал:

— Как у вас на даче — душно?

2. Рассказ о себе

Я очень любил книги. Я любил и футбол, и коньки, и плавал, и прыгал в реку со скал, со старых, мшистых скал, любил дискуссии и вечеринки, и дружил, и спорил с товарищами, и катался на лодке по тихой и кроткой, в желтых кувшинках реке, и не любил и не понимал математики, и любил географию и историю, но больше всего любил читать не относящиеся к наукам книги.

Сначала это был Жюль Верн, Майн-Рид, а потом «Граф Монте-Кристо», таинственный том с золотым корешком, Джек Лондон, «Овод» и «Спартак», и лишь потом уже открыл для себя Толстого, и Чехова, и Гоголя, и еще Стендаля, «Детство» и «В людях», и, наконец, Маяковского, и я не понимал, как это раньше я всего этого не знал и не чувствовал, и уж больше не менял привязанности; это уже, наверное, было навсегда.

Другие мальчики мастерили радиоприемники — детекторные и ламповые, и авиамодели с резиновым моторчиком, и такие, которые улетали и возвращались назад в то же место, как бумеранг, что-то вечно вычерчивали, упрямо выпиливали и точили, и ходили всегда с кронциркулем в верхнем кармане ковбойки, засыпанные металлической пылью, пахнущие стружкой и клеем, похожие на молодого Уатта. А я никогда не мог ничего выпилить или склеить, никогда не мог нарисовать больше того, чему научился в детском саду, — домика с дымом из труб, и не постигал, как это получается у других. Я был влюблен в книги, как другие мальчики в машины.

И когда окончили школу, товарищи мои разъехались по всей стране в авиационные, радиотехнические, горные институты, а я пошел в университет на исторический и стал жить в чудесном городе Киеве, который кажется мне и сейчас самым лучшим городом на земле.

Удивительно привлекательны коридоры университета, факультетские объявления; слова «деканат», «кафедра», «аспирантура» непостижимо прекрасны.

3. Начподора

В этот ранний утренний час в сумрачных коридорах управления дороги, где еле мерцали синие лампочки, слышался дробный стук сапог и военно-жесткий голос разводящего. Стояли в козлах винтовки, и на канцелярских столах и на полу, подложив под голову ватники и форменные шинели, спали пожилые бойцы истребительного батальона.

— Ведите меня к самому главному, — не вытерпел я.

— Мал еще для самого главного, — сказал Дукельчик.

— Так что же, сколько мы будем ходить?

— Сколько надо, столько и будем ходить, — ответил мой страж.

4. Киев

Как хорош был Киев в этот тихий и грозный золотой сентябрь 1941 года!

Даже суровая военная одежда города — слепые, зашитые досками и доверху заложенные мешками с песком витрины, противотанковые ежи и баррикады на улицах, дзоты и траншейные щели, вырытые в скверах и на площадях, не могли изменить величественной живописности Киева. Он был все так же прекрасен в ясной прозрачности осеннего воздуха, и золотистые громады домов стояли на холмах как видения.

Кончился патрульный час. И тотчас же с разных сторон возникли сигналы машин, свистки милиционеров. Вышли дворники в белых передниках с большими, как у носильщиков, медными бляхами на груди и из длинных шлангов стали поливать тротуары.

Девушки, бойцы ПВО, провели по свежей улице на веревках, точно пойманного ночью на улицах города слона, аэростат воздушного заграждения; он все время вырывался из рук.

Открылись затемненные на ночь окна, с громом полетели вверх жалюзи в дверях магазинов.

Часть вторая

Прорыв

Многих из них видели после за Волгой и Уральским хребтом. Они водили танковые эшелоны и нефтяные «вертушки»; на запорожских электросталеплавильных печах они плавили сталь в Кузнецке; трудились на Иртыше, Оби, Енисее, никогда не забывая далекой, но родной земли; когда осенью девушки выходили на свекловичные плантации, им на миг казалось: они снова у себя на родине, в Броварах или Прилуках. Это была одна великая Родина — от Измаила до Тянь-Шаня, от священных камней Севастополя до знаменитого озера Хасан.

1. День первый

Восходящее солнце обогрело землю. В траве закричал первый кузнечик. Он еще не работал, он только кричал: «Поздно! Проспали!» А второй, проснувшись, уже заработал сразу, в карьер. Вскоре к ним присоединился еще один, потом сразу несколько в разных местах, и заработали по всему полю, как в большом кузнечном цехе, но каждый ковал в своей кузнице отдельно.

Я пошел в напарники к Поппелю, толстому усатому товарному кондуктору, который говорил: «Нет ничего на свете важнее товарного вагона. На том мир стоит».

Вагоны разорванной цепочкой стояли вдоль путей станции Дарница на несколько километров — это их так растащили на случай бомбежки. В вагонах был ячмень, сахар, консервы, спирт, мыло, спички — все, что возят обычно по железной дороге.

Мы шли от вагона к вагону, и Поппель срывал пломбу, ловко разворачивал проволоку на скобах, а я метал бутылку с зажигательной жидкостью. Фосфористая масса вспыхивала костром, облизывая стены и потолок длинными ядовито-зелеными языками. А когда не стало бутылок, я залезал в вагон и лил из канистры бензин. Поппель зажигал паклю, но каждый раз, когда нужно было кинуть ее внутрь, у товарного кондуктора тряслись руки.

— Не можно… — говорил он.

2. День второй

Горячее полуденное солнце. И пыль, и пыль. Автобусы, мотоциклы, санитарные двуколки…

Нет, это уже не прямое, через города и села, шоссе от Борисполя на Яготин, а там и на Полтаву.

Это и не старинный шлях, по которому шли еще чумаки в высоких шапках, с обозами соли.

Это заросшие репеем затерянные среди полей проселочные дороги. Пшеница, подсолнух, гречка затоптаны.

По черным колеям катились волны народного страдания. Из лесу вышла толпа мирных жителей, бежавших из занятых фашистами сел, шли с узелками, кто-то нес в горшке непотухшие угли. «Спичек нет, а очаг беречь надо…» Мальчишки сидели верхом на коровах… Женщины несли на руках спящих детей.

3. Вторая дорожная ночь

Со всех сторон появились огни: взлетали ракеты, горели скирды, села. Похоже, нас взяли в огненное кольцо.

Сначала с непривычки страшно. Но потом успокаиваешься.

Звезды кротко глядят с ночного неба, и вокруг шуршит несжатая рожь.

Тихо.

На юго-востоке, где дорогу нам преградил укрепленный немецкий узел, над лесом стояли качающиеся стебли ракет, и между ними текли струи разноцветных пуль. В облаках вспыхивали шарообразные молнии.

4. Третья ночь

Еще один день — длинный, немыслимо и безжалостно длинный — из пыли, бомбежки, артиллерийской пальбы, коротких перебежек, долгого лежания где-то в кювете, в крапиве, потом усталый, отчаянный, захлебывающийся крик: «Ура-а-а!»

И вот уже не только дорог, но и полей не стало, ни желтой ржи, ни красной гречки.

От всей нашей прекрасной земли с ее полями, лугами, лесами, реками, огромными городами, от всего мира, о котором мы слышали, читали в книгах и который не успели увидеть, осталось нам это затерявшееся среди яготинских болот маленькое сельцо со странным названием «Борщи» и равнодушно глядящие на нас с далекого неба холодные звезды.

Представьте себе одну из групп, на которые расчленилась вышедшая из Киева колонна, группу, в которой большинство — раненые, женщины, отрезанную от других и запертую в этом окруженном с трех сторон болотами, беспрерывно обстреливаемом тяжелыми минометами селе.

Представьте себе пожары всю ночь и в свете пожаров — на ближайших подступах — в придорожной роще и на изрытом глубокими оврагами поле, в густых зарослях кукурузы и подсолнуха, да и в самом селе, на огородах, ни на минуту не прекращающийся бой с просочившимися автоматчиками противника, которого надо задержать, пока где-то там, во тьме, куда всю ночь несут раненых и бесконечно идут люди с досками, оторванными бортами машин и жердями, наводят переправу через болото Трубеж.

Часть третья

В отряде

Мы шли к фронту, как рабочие на завод, крестьяне — в поле на молотильный ток; шли сквозь самую гущу тылов наступающего вражеского фронта и, громя отставшие обозы, истребляя охрану дорог, сжигая за собой мосты и связь, держали курс на близкую канонаду.

Словно на маяк, шли на неутихающую канонаду и, улыбаясь, говорили: «Юго-Западный!» Но это еще не был Юго-Западный. Это были тысячи битв, блуждающих боев, эпицентр которых был всюду, где находился хоть один красноармеец, политрук, командир или просто вооруженный советский человек. Молниеносные бои с постоянно меняющимися полюсами напряжения, которые поддерживали друг друга, переходили один в другой, продолжались до последнего патрона и представляли собой одно огромное, развернувшееся на сотни верст от Киева до Харькова народное сражение с чужеземной армией.

Сквозь кровоточащие немецкие боевые порядки мы шли к фронту.

1. Первая разведка

Я вышел рано. Был тот час, когда все спит, в лесу не шевельнется лист, не дрогнет травка, только в небе два маленьких облачка, неподвижно, как часовые, стоявшие над лесом, двинулись куда-то и поплыли над вершинами деревьев, словно и их послали по заданию. Из-за деревьев выступали часовые: «Кто идет?»

У меня было чувство, что я уже не принадлежу самому себе и, какие бы ни были мои желания, мысли, надежды, это не имеет никакого значения, а поэтому лучше не думать, не желать, не вспоминать, не строить планы, а все силы жизни сосредоточить на порученном деле, стараясь сделать его честно, чтобы прямо и открыто смотреть в глаза своим товарищам.

Мне предстояло выйти к Хоролу и разведать, охраняют ли немцы мост через эту реку. Мы везли раненых на подводах, и батальонный комиссар не хотел бросать транспорта.

«Кто идет?» — спрашивали часовые, и скоро мне стало казаться, что это не люди, а сами деревья, преграждая путь ветвями, спрашивают: «Кто идет?»

На опушке леса окрик раздался почему-то из земли: это был последний часовой. Он стоял в окопчике, прикрытом ветвями, и похож был на лесного гнома.

2. Кухарчик

— Только смотри мне — не открывай на дороге агитпункта, — сказал батальонный комиссар.

— Больше этого не будет, — обещал я.

— Тебе бы билеты на концерты избирателям носить, — не обращая внимания на мое обещание, продолжал батальонный. — Еще доверенным лицом можешь быть. А?

Я молчал.

— Займешься еще раз не своим делом, голову сниму. — Стальной зрачок его остановился, взяв меня на прицел. — Можешь мне поверить!

3. Доктор и сапожник

Если бы кровь могла выступать из земли, то красная липкая дорожка привела бы от Яготинского поля через всю Полтавщину к этому старому березовому лесу близ города Богодухова.

Сначала шли на север, к Пирятину, но зарницы уже переместились на юг, за реку Удай; переправились через Удай, а зарницы за Сулой — и мы через Сулу, а потом и через Хорол. И только слышалась на переправах команда Синицы: «Левая греби, правая табань!», «Правая табань, левая суши!»

Вот-вот уже наши войска. Но сегодня, как и вчера и позавчера, в селах встречали: «Были, были!» — и показывали на новое кладбище у шляха: белые березовые кресты с надетыми на них немецкими касками.

— Побили Гитлера и подались под Миргород.

Приходим под Миргород: «Были, были!» — вокруг развороченные снарядами черные немецкие бронетранспортеры, и опять белым косяком уходят в поле березовые кресты с висящими на них тупыми, пробитыми, как решето, вражескими, касками, иногда с украшенной бумажными цветами черной рамкой портрета, с которого сухо, надменно, не чуя близкой смерти, глядит, в фуражке с высокой тульей, весь в крестах, хозяин могилы.

4. Джавад

С некоторых пор все чаще слышали мы произносимое с надеждой слово «Ахтырка». Оттуда, говорили, пробиваются свежие сибирские дивизии.

Встречные дядьки, гонявшие через фронт колхозное стадо, сообщали: «Из Ахтырки бьют!»; жители сел, даже древние бабки, которые за всю свою жизнь не выезжали за околицу села, со знанием говорили: «В Ахтырке — сила!»; передавали сообщение парашютистов, сброшенных штабом Юго-Западного фронта: «Маршрут на Ахтырские леса!»

И вот в стороне остался Богодухов, и разведка идет к Ахтырским лесам.

В туманном лесном рассвете у Любовки на берегу тихой Мерлы мы набрели на одинокую сторожку, из трубы которой валил сизый дым.

— Шашлыком пахнет, — сказал Джавад.

Часть четвертая

Раненый

Скорее солнце сойдет со своего пути, чем мы свернем с дороги на восток. Где бы мы ни ночевали: в лесу или в туманной заводи болот, полной криков, и возни, и призывов пролетающих птиц, в избушке лесника, где пахло хвоей, засушенными с лета травами, или просто в поле под звездным небом, — каждое утро ориентировались на восход солнца, на ту еле заметную светло-зеленую полоску зари, где начинался новый день.

И отныне представление о родине неразрывно связалось у нас на всю жизнь с восходящим солнцем.

1. Вася-Дормидонт

— Эй, кто там дразнит собаку?

В свете «летучей мыши» на крыльце стояла молодка с полным, круглым, похожим на головку голландского сыра лицом.

— Пустите переночевать — раненый.

— Нельзя, — сказала она.

У крыльца лежал свеженарубленный еловый лапник, и меня сразу опьянил его запах. Ни один лесной запах не возбуждает так сердце, не поднимает такого вихря воспоминаний, как запах хвои.

2. Ивушкин

Первые звезды зажигались незаметно, как бы раздумывая, стоит ли им светить в эту потерянную ночь. Все равно никто не заметит их в затемненном мире, ни один астроном не поднимет глаза: астрономы на огневых позициях, или в разведке, или лежат убитые.

Но как только зажглись первые робкие звездочки, тотчас же вслед за ними высыпали все — крупные и малые, яркие и туманные, знакомые и безвестные, новые и сверхновые — и вместе с осенним небом низко опустились над чем лей, желая узнать, отчего так темно на этой планете.

Долго и печально светили они так в глубине ночного неба, смотрели на землю и все чего-то ждали, на что-то надеялись…

Черные скучные волы Дормидонта, как бы раздумывая над судьбой своею хозяина, томительно-медленным шагом двигались через ночное поле.

— Где мы? — спросил я.

3. Анна Николаевна

Прекрасный край, где села называются Яблочное, Богатое, Прелестное…

Кажется, будто в мире остался один лишь ветер. Бывало, коснется колокола — и гремит в нем медь, пролетит над озером — и в нем свежесть воды, переночует в трубе — и вот уж в нем аромат печеного хлеба. А теперь дышит гарью и порохом, золой с пепелищ.

Иногда с неба падает снег, и тогда вокруг все преображается: бело, свежо, весело, как бы начинается новая жизнь и сулит давно ожидаемое счастье; но вот вместо снега уже моросит дождь, снова все вокруг черно, уныло, заплакано — крыши, деревья, разбитые танки, полные дождевой воды, и на душу наваливается тоска.

Месишь грязь и с ожесточением продираешься сквозь колючие, упрямые заросли кукурузы, конопли, и от невыносимой боли в ноге и пересиливания этой боли душа заряжается новой энергией, которая душит тоску и ведет вперед еще одну версту, и еще одну версту — все на восток.

В открытом поле, под низким смутным небом, под моросящим дождем, двигается запряженная в плуг женщина. Она с усилием переставляет ноги, будто тащит за собой все это поле и это низкое, темное, в лохматых тучах небо.

4. Зайденцопф

Не успел я с Люсей, голоногой, до колен забрызганной грязью лихой девчонкой, вызвавшейся проводить меня на шлях, выйти за село, на взгорье, где стояли на ветру лохматые осины, как мы услышали впереди неистовые и какие-то обиженные крики:

— И-о!.. И-о!..

По дороге в гору еле-еле двигался заморенный конь, с усилием вытаскивая из грязи доверху нагруженную немецким снаряжением подводу. Он часто останавливался. Тогда немец в ярко-зеленой шинели соскакивал с подводы, изо всех сил хлестал коня кнутом и кричал: «И-о!» — и гопал ногами. Конь делал еще несколько шагов и снова останавливался.

Чужеземец не унимался. Он стоял по колени в грязи, дико оглядывался и кричал: «И-о! И-о!». Казалось, что он обращается не только к коню, но и к этой бесконечной, ползущей в гору дороге, к грязным, медленно плывущим по заплаканному небу тучам, ко всему этому — чужому, усыпленному в тумане — миру.

Заметив нас, он по-охотничьи свистнул и махнул кнутом.