Московская Русь до проникновения масонов

Башилов Борис

Мережковский однажды со свойственным ему преувеличением, писал:

«Восемь веков от начала России до Петра, мы спали; от Петра до Пушкина — просыпались; в полвека от Пушкина до Толстого и Достоевского, вдруг проснувшись, мы пережили три тысячелетия западного человечества. Дух захватывает от этой быстроты пробуждения — подобной быстроте падающего в бездну камня».

Романы Мережковского о Юлиане Отступнике и Леонардо-да-Винчи хороши, они могут быть названы историческими романами, отражающими эпоху. Но русские «Исторические романы» Мережковского о Петре и Александре Первом никакими историческими романами не являются. Историческая действительность в них искажена, подогнана под субъективный взгляд автора, точка зрения которого ясно выражена в словах, что Россия спала 800 лет до Пушкина.

Нет, Русь не спала восемь веков до появления солнечного гения Пушкина. В невероятно тяжелых исторических условиях она занималась упорным медленным накоплением физических и духовных сил. Пушкин — выражение этого многовекового духовного процесса, смысл которого остался скрытым для представителей русской интеллигенции, вся умственная, политическая и социальная деятельность которой есть стремление уничтожить плоды жертвенного служения предков идее самобытного национального государства и самобытной русской культуры.

«…В нацию входят не только человеческие поколения, но также камни церквей, дворцов и усадеб, могильные плиты, старые рукописи и книги и чтобы понять волю нации, нужно услышать эти камни, прочесть истлевшие страницы, — писал Бердяев в «Философии неравенства», одной из немногих своих книг, которая будет полезна последующим поколениям. В ней же он писал и действительно мудрые слова. «…В воле нации говорят не только живые, но и умершие, говорят великое прошлое и загадочное еще будущее».

СТРАННАЯ ПЕЧАЛЬ ОДНОГО РУССКОГО «БОГОСЛОВА»

I

Представитель великого племени путаников — русской интеллигенции, проф. Федотов, писал однажды, что в Киевской Руси ни государство, ни церковь не стояли, по крайней мере — как сила чуждая, против народа и его культуры, что духовенство, книжники, «мнихи» древней Руси не могут быть названы в нашем смысле ее «интеллигенцией», потому что они не жили «в той пустоте, в которой живет русская интеллигенция средины XIX века», тем не менее он делает умственное сальто мортале и утверждает, что:

«Все же именно в Киеве заложено зерно будущего трагического раскола в русской культуре. Смысл этого факта до сих пор, кажется, ускользал от внимания ее историков. Более того, в нем всегда видели наше великое национальное преимущество, залог как раз органичности нашей культуры. Я имею в виду славянскую Библию и славянский литургический язык. В этом наше коренное отличие, в самом исходном пункте, от латинского Запада. На первый взгляд, как будто, славянский язык церкви, облегчая задачу христианизации народа, не дает возникнуть отчужденной от него греческой (латинской) интеллигенции. Да, но какой ценой? Ценой отрыва от классической традиции. Великолепный Киев ХI-ХII веков, восхищавший иноземцев своим блеском и нас изумляющий останками былой красоты, — Киев создавался на Византийской почве! Но за расцветом религиозной и материальной культуры нельзя проглядеть основного ущерба: научная, философская, литературная традиция Греции отсутствует. Переводы, наводнившие древнерусскую письменность, конечно, произвели отбор самонужнейшего, практически ценного: проповеди, жития святых, аскетика. Даже богословская мысль древней церкви оставалась почти чуждой Руси. Что же говорить о Греции языческой? На Западе, в самые темные века его (VII–VIII), монах читал Вергилия, чтобы найти ключ к священному языку церкви, читал римских историков, чтобы на них выработать свой стиль. Стоило лишь овладеть этим чудесным ключом — латынью — чтобы им отворились все двери…

«…И мы могли бы читать Гомера, — печалуется Федотов, — философствовать с Платоном, вернуться вместе с греческой христианской мыслью к самым истокам эллинского духа и получить, как дар («а прочее приложится»), научную традицию древности. Провидение судило иначе. Мы получили в дар одну книгу, величайшую из книг, без труда и заслуги, открытую всем. Но зато эта книга должна была остаться единственной. В грязном и бедном Париже XII века гремели битвы схоластиков, рождался университет, — в «Золотом» Киеве сиявшем мозаиками своих храмов, — ничего, кроме подвига Печерских иноков, слагавших летописи и Патерики.

Спрашивается, зачем Киевской Руси были битвы схоластиков. Какой прок они принесли средневековой Европе и какой прок они могли бы принести Киевской Руси? То, что Киевская Русь развивалась духовно, вне влияния бесплодной средневековой схоластики, под могучим влиянием Евангелия, влиявшего на народ с такой силой, как нигде, — это для бывшего преподавателя истории святых в «богословском» институте ИМКА, господина Федотова неважно.

Лучшим возражением на эти ложные утверждения русского европейца Федотова будут следующие строки самого видного идеолога славянофилов И. В. Киреевского.

II

«…Ничего кроме подвига Печерских иноков, слагавших летописи и Патерики…» (?!!) Для русского европейца г. Федотова это конечно очень мало. Он, если бы духовная история Киевской Руси зависела от него, охотно бы променял могучее влияние Евангелия на население Киевской Руси, все подвиги русских иноков и их все Патерики и летописи, то есть весь духовный фундамент русского народа на никому ненужные битвы схоластиков и такую же никому не нужную схоластическую премудрость средневековых университетов. И сделал бы это несмотря на то, что по его же оценке «такой летописи не знал Запад, да, может быть, и таких патериков тоже…» И по его же признанию:

«Если правда, что русский народ глубже принял в себя и вернее сохранил образ Христа, чем всякий другой народ, (а от этой веры трудно отрешиться и в наши дни), то, конечно, этим он прежде всего обязан славянскому Евангелию. И если правда, что русский язык гениальный язык, обладающий неисчерпаемыми художественными возможностями, то это ведь тоже потому, что на нем, и только на нем говорил и молился русский народ, не сбиваясь на чужую речь, и в чем самом, в языке этом (распавшемся на единый церковно-славянский и на многие народно-русские говоры) находя огромные лексические богатства для выражения всех оттенков стиля («высокого», среднего» и «подлого»)…» Но даже если считать что русский народ «глубже принял в себя и вернее сохранил образ Христа, чем всякий другой народ», а от «этой веры, по мнению г. Федотова, трудно отрешиться и в наши дни», то, по мнению Федотова, это не перевешивает того факта, что «этот великий язык до XVIII века не был орудием научной мысли. А это по мнению горе-богослова, перевешивает все, и то, что он вплоть до победы в душах русской интеллигенции марксизма, этого отвратительного законного дитя европейской «научной мысли», создал самую христианскую государственность.

По мнению этого горе-богослова, за свою приверженность Евангелию, а не схоластике за ограниченность (?!) древней Руси, русский народ заплатил «глубоким расколом Петербургской России». А это, заявляет г. Федотов, возвращает нас к теме об интеллигенции».

Русская интеллигенция, горюет «богослов» Федотов, — столь же мало понимала, что все в русской жизни происходит от глубокого, не формального увлечения Евангелием.

«…Русская интеллигенция конца XIX века столь же мало понимала это, — пишет г. Федотов, — как книжники и просветители древней Руси. И как в начале русской письменности, так и в наши дни русская научная мысль питается преимущественно переводами, упрощенными компиляциями, популярной брошюрой. Тысячелетний умственный сон не прошел даром. Отрекшись от классической традиции, мы не могли выработать своей, и на исходе веков — в крайней нужде и по старой лености — должны были хватать, красть (compilare), где и что попало, обкрадывать уже нищавшую Европу, отрекаясь от всего заветного, в отчаянии перед собственной бедностью. Не хотели читать по-гречески, — выучились по-немецки, вместо Платона и Эсхилла набросились на Каутских и Липпертов. От киевских предков, которые, если верить М. Д. Приселкову, все воевали с греческим засильем, мы сохранили ненависть к древним языкам, и, лишив себя плодов гуманизма, питаемся теперь его «вершками», засыхающей ботвой.»

III

Г. Федотов представляет собой блестящий пример духовного скопца, ни русского, ни европейца, «стрюцкого», как брезгливо назвал таких интеллигентов Ф. Достоевский. И как у всех стрюцких, ложная идея у г. Федотова родит другую ложную идею, а совокупность ложных идей, — ложный нелепый вывод.

Как храбрый портняжка в сказке Гримма, господин Федотов единым взмахом несколько исторических неоспоримых фактов и верных идей убивахом. Если верить г-ну Федотову, то ни Киевская, ни Суздальская, ни Московская Русь, а республиканский Новгород является главным творцом общерусской куль туры.

«…Теперь мы знаем, — утверждает г. Федотов, — что главное творческое дело было совершено Новгородом. Здесь, на севере, Русь перестает быть робкой ученицей Византии, и, не прерывая религиознокультурное связи с ней, творит свое — уже не греческое, а славянское, или вернее, именно русское — дело. Только здесь Русь откликнулась христианству своим особым голосом, который отныне неизгладим в хоре народов-ангелов. Мы знаем с недавних пор, где нужно слушать этот голос. В церковном зодчестве, деревянном и каменном, в ослепительной новгородской иконе, в особом тоне святости северных подвижников».

И опять все это, как почти всегда у г. Федотова, историческая натяжка. Может быть и не сознательная, но все же ложь. Милый сердцу республиканца Федотова республиканский Новгород, был только одним слагаемым в том великолепном явлении, имя которому древне-русская культура.