Нутро любого человека

Бойд Уильям

Уильям Бойд — один из наиболее популярных и обласканных критикой современных британских авторов. Премии Уитбреда и Риса, номинация на „Букер“, высшая премия „Лос-Анжелес таймс“ в области литературы — таков неполный перечень наград этого самобытного автора. Роман „Броненосец“ (Armadillo, 1998) причислен критиками к бриллиантам английской словесности, а сам Бойд назван живым классиком современной литературы.

Уильям Бойд

НУТРО ЛЮБОГО ЧЕЛОВЕКА

Интимные дневники Логана Маунтстюарта

Вступление к моим дневникам

Yo, Logan

, — написал я, —

Yo, Logan Mounstuart, vivo en la Villa Flores, Avenida le Brasil, Montevideo, Uruguay, America del Sur,El Mundo, El Sistema Solar, El Universo

[1]

. Вот первые выведенные мной слова, — или, если быть более точным, самая ранняя из моих сохранившихся записей, начало писательской карьеры, — фраза, начертанная на форзаце индигового карманного дневничка 1912 года (дневничок все еще со мной, прочие его страницы пусты). Мне было шесть лет. Я и сейчас

[2]

дивлюсь, вспоминая, что первые записанные мной слова принадлежали к не родному для меня языку. Беглый испанский, мною утраченный, составляет, вероятно, предмет величайшего из сожалений, которые я питаю в связи с моим в остальном совершенно счастливым детством. Вполне употребимый, но полный ошибок, грамматически незамысловатый испанский, на котором я говорю теперь, это беднейший из бедных родственников той инстинктивной речевой тарабарщины, что изливалась из моих уст в первые девять лет жизни. Удивительно, до чего хрупки эти ранние лингвистические способности, как легко и бездумно расстается с ними мозг. Я был ребенком двуязычным в подлинном смысле этого слова, а именно, в том, что испанский, на коем я говорил, ничем не отличался от языка любого уругвайца.

Моя родина, Уругвай, продержалась в голове у меня так же недолго, как простонародный испанский, на котором я некогда бессознательно изъяснялся. Я сохранил образ широкой бурой реки, на дальнем берегу которой плотно, будто цветки брокколи, теснятся деревья. По реке плывет узкая лодка с единственным сидящим на корме человеком. Маленький подвесной мотор прочерчивает на мутной поверхности реки быстро тающий кремовый след — лодка идет по течению, создаваемое ею волнение заставляет прибрежные тростники кивать и покачиваться, и вновь замирать, когда она проходит. Сижу ли я в лодке или слежу за ней с берега? Относится ли эта картина к излуке Рио-Негро, на которой я в детстве рыбачил? Или это видение одиноко путешествующей по времени души, обрывок такой же преходящий, как след, оставляемый лодкой в текущей воде? Я не могу, увы, утверждать, что таково мое первое надежное, датируемое воспоминание. Этот титул по праву принадлежит короткому и крепенькому обрезанному пенису моего учителя Родерика Пула, на который я с тайным любопытством поглядывал, когда Родерик выходил голышом из атлантического прибоя в Пунта-дель-Эсте, куда мы отправились вдвоем на пикник в один из июньских дней 1914 года. Мне было восемь лет, и Родерик Пул приехал в Монтевидео из Англии, чтобы подготовить меня к поступлению в Сент-Альфред, мою английскую подготовительную школу. Всегда плавай голышом, Логан, если есть такая возможность, — вот совет, который он дал мне в тот день, и которому я с тех самых пор стараюсь следовать. Так или иначе, Родерик был обрезан, а я нет — это объясняет, я полагаю, пристальное внимание, с каким я его разглядывал, но не то, что именно этот день, а не какой-то иной, застрял у меня в памяти. До этого точного момента отдаленные части моих ранних годов оставляли в ней лишь кружение картин, никак не закрепленных во времени и пространстве. Мне хотелось бы предложить нечто более эффектное, более поэтичное, в большей мере связанное, тематически, с последующей моей жизнью, но не могу, — а нужно быть честным, в особенности здесь.

Первые страницы моего пожизненного, хоть и несколько раз прерывавшегося дневника, который я веду с в пятнадцати лет, утрачены. Потеря невелика, — почти все интимные дневники начинаются с откровенных признаний, стало быть, и мой должен был содержать привычное постановление оставаться полностью и неуклонно правдивым. Наверное, я приносил там клятву в абсолютной искренности и объявлял, что не стану стыдиться никаких откровений, к коим искренность эта меня подтолкнет. Почему мы, люди, ведущие дневники, так настаиваем на этом? Страшимся ли мы отступничества, всегда грозящего нам, — потребности что-то подправить и скрыть? Существуют ли в наших жизнях подробности — то что мы делаем, чувствуем, думаем, — в которых мы не смеем признаться даже себе — даже в абсолютной интимности наших интимных записей? Как бы там ни было, я уверен, что принес обет говорить правду, одну только правду и т. д. и т. п., и думаю, последующие страницы подтвердят таковые мои старания. Временами я вел себя хорошо, временами — отнюдь не хорошо, но я противился любым искушениям показать себя в более выгодном свете. Здесь нет вымарок, позволяющих скрыть ошибочные суждения („Японцы никогда не осмелятся напасть на США, если те их не спровоцируют“); нет добавлений, цель которых — продемонстрировать не имевшую места дальновидность („Не нравится мне физиономия этого герра Гитлера“); и нет тайком сделанных вставок, свидетельствующих о здравомысленной прозорливости („Ах, если бы существовал безопасный способ обуздать энергию атома“), — ибо дневник ведется вовсе не для того. Мы ведем дневники, чтобы ухватить и удержать ту совокупность наших „я“, которые и образуют нас, отдельных человеческих существ. Представьте себе наше продвижение во времени в виде одной из тех бойких картинок, что иллюстрируют Происхождение Человека. Вы видели их: диаграммы, которые начинаются с волосатой обезьяны, скребущей кулачищами землю, и, пройдя череду медленно распрямляющихся, утрачивающих волосистость гоминидов, достигают чисто выбритого нудиста белой расы, сжимающего рукоять каменного топора или копья. Все промежуточные стадии приобретают облик неуклонного продвижения к этому мускулистому идеалу. Но наши, человеческие, жизни не таковы, и правдивый дневник показывает нам реальность более хаотичную и запутанную. Этапы развития в ней присутствуют, однако они перемешаны, рассогласованы и повторяются случайным образом. Различные „я“ борются на этих страницах за место повиднее: узколобый неандерталец отпихивает плечом размахивающего топором

Каждая жизнь и ординарна, и исключительна одновременно и лишь соотношение двух этих категорий придает ей обличие интересное либо скучное. Я родился 27 февраля 1906 года в стоящем на берегу залива приморском городе Монтевидео — в Уругвае, маленькой стране, вклинившейся между мясистой Аргентиной и пережаренной Бразилией. „Южноамериканская Швейцария“, так ее иногда называют, и в отношении сухопутном это сравнение вполне оправдано, ибо, несмотря на длинную береговую линию страны — эта республика окружена водою с трех сторон: Атлантикой, огромным устьем реки Плата и широкой рекой Уругвай — сами уругвайцы к мореплаванию подчеркнуто равнодушны, обстоятельство, которое всегда согревало мне душу, разделенную, так сказать, между британским морским волком и приверженным суше уругвайцем. В силу моего генетического наследия, решительно разделенной оказалась и моя натура: я люблю море, но таким, каким оно видится с берега, — под моими ногами неизменно должна присутствовать суша.

Отца моего звали Франсис Маунтстюарт (род. 1871). Мать — Мерседес де Солис. Она, по ее уверениям, происходила от первого европейца, Хуана Диаса де Солис, ступившего в начале шестнадцатого столетия на уругвайскую землю. Поступок малоудачный, поскольку и сам Хуан, и большая часть сопровождавших его землепроходцев были вскоре убиты индейцами чарруас. Впрочем, не важно: спорящую со здравым смыслом похвальбу мамы проверить все равно невозможно.

Школьный дневник

1923

Мы — пятеро католиков — возвращались с мессы: шли от остановки автобуса к школе, и тут Барроусмит и четверо, не то пятеро его неандертальцев принялись скандировать: „Папские псы“ и „Фенианские предатели“. Два шкета из младших классов расплакались, пришлось мне подойти к Барроусмиту и спросить: „А скажи-ка, Барроусмит, к какой церкви принадлежишь ты?“. „К англиканской, конечно, тупица“, — ответил он. „Ну так, считай, тебе здорово повезло, — сказал я, — хоть какая-то церковь согласилась принять человека, физически столь отталкивающего“. Все рассмеялись, даже обезьянья команда Барроусмита, а я сбил моих овечек в стадо, и мы достигли школьных пастбищ без дальнейших приключений.

Скабиус и Липинг

[6]

объявили, что я совершил поступок недопотрясающего качества, и что вся эта стычка и обмен репликами достаточно забавны для занесения в нашу „

Livre d'Or

[7]

. Я оспорил их заявление, сказав, что, поскольку я рисковал получить от Барроусмита и его лакеев телесные повреждения, содеянное мной надлежит отнести к разряду недопотрясающего со звездочкой, однако Скабиус с Липингом проголосовали против. Свиньи! Один из плакс, малыш Монтегю, был призван в свидетели, и Скабиус с Липингом, приятнейшим образом поаплодировав, вручили мне гонорарий (по две сигареты с каждого за недопотрясающее достижение).

1924

Сейчас 2:30 утра, я пьян. Как рыбка, как зонтик и как сапожник. Должен записать все, пока не расплылись и не выцвели возвышенные воспоминания.

Под самый Новый год мы отправились потанцевать в гольф-клуб. Мама, отец, Люси и я. За невысокого качества угощением (баранина) последовали танцы под музыку на удивление хорошего оркестра. Я основательно подналег на вино и фруктовый салат. Мы с Люси станцевали что-то вроде куик-степа (утомительные и дорогостоящие уроки Липинга окупились: я показал себя хорошо). Я и забыл, какой высокой становится Люси, вставая на каблуки, — наши глаза оказались на одном уровне. Когда оркестр заиграл танго, и мама под общие аплодисменты повела отца на танцевальный помост, мы покинули зал.

Оксфордский дневник

Логан Маунтстюарт обосновался в Джизус-Колледже, Оксфорд, в Михайлов триместр 1924 года. Дневник возобновляется уже в следующем триместре, 24 февраля 1925-го. Тем временем, после кончины Франсиса Маунтстюарта его жена, Мерседес, продала дом в Бирмингеме и переехала в Лондон, в Южный Кенсингтон, где купила на Самнер-плэйс четырехэтажный, покрытый белой штукатуркой дом, который и обставила в собственном вкусе. Питер Скабиус также учился в Оксфорде, а Бен Липинг, как он всегда и намеревался, осел в Париже, где работал в художественной галерее, осваивая ремесло торговца произведениями искусства.

1925

Завтракал в Бейллиоле с Питером. Стол здесь лучше, чем в Джизусе: три разновидности сыра, хлеб, овсяное печенье и кувшинчик пива. По какой-то причине чувствую себя странно подавленным. Думаю, потому, что Питер нескрываемо и некритично любит Оксфорд и все, что с ним связано, а мне этот город кажется удушающим и малоутешительным. К тому же, он получил письмо от Бена, — и я подумал, ревнуя, почему Бен пишет к Питеру, а не ко мне?

Ходил на лекцию Кинга по конституционной реформе — ничего не расслышал, только время зря потерял. Возвращаясь из Бейллиола, встретил Куэннелла

[16]

, который сообщил, что пишет книгу о Блейке. Я ему ничего про мою книгу о Шелли не сказал. Почему? Боялся показаться самонадеянным или претенциозным? То, что Куэннелл уже опубликовал книгу стихов, вовсе не ставит его устремления выше моих. Мне и в самом деле следует сделать над собой усилие, чтобы — по крайней мере —

выглядеть

уверенным в себе: все эти потуги держать мой свет под спудом просто жалки.

1926

Я все думаю и думаю о Париже, гадая, на самом-то деле, может, в нем оно и кроется — будущее. Время я там провел замечательно, погода стояла сырая, холодная, ну и тем лучше. Я спал на софе в квартире Бена на рю де Гренелль — всего-навсего большой комнате с печкой для обогрева в одном углу и отвратительной уборной снаружи, на лестничной площадке, — уборной, которой пользуются все прочие жильцы. Все свои деньги Бен тратит на картины, и стены его комнаты в четыре-пять слоев заставлены холстами. По большей части посредственными, как признает сам Бен, однако, говорит он, надо же с чего-то начинать. Боюсь, абстракция оставляет меня равнодушным — в живописи должна присутствовать некая связь с человеком, иначе нам останется говорить только о форме, рисунке и тоне, — а этого для произведения искусства попросту недостаточно. В доказательство моего мнения я купил за 30 сантимов изящный карандашный набросок кофейника, сделанный Мари Лорансен. И сказал, что не променяю этот клочок бумаги на все его холсты. Бена это позабавило. „Поживем, увидим“, — ответил он.

На рю де Гренелль живет Джеймс Джойс — Бен немного знаком с ним, они часто сталкиваются на улице. Как-то ночью Бен указал мне на него в местном ресторане. Джойс был в глазной повязке и выглядел усталым, напряженным, — однако весьма франтоватым. У него, заметил я, очень маленькая голова, меньше, чем у его жены, тоже там бывшей. На следующий день я отправился в „Шекспир-энд-Ко“ и купил экземпляр „Улисса“. Поначалу он шел у меня хорошо, но потом, должен покаяться, я начал понемногу застревать и, в итоге, осилил лишь треть романа.

1927

Начинаю задумываться, не заболел ли я? Я нахожу почти невозможным сосредоточиться на чем бы то ни было. Мне удается принудить себя лишь к одному полному дню непрерывной работы, — тогда я сочиняю для Ле-Мейна очередное еженедельное эссе. Забросил посещение лекций и провожу большую часть времени в синематографе. Он — словно наркотик, быть может, со мной приключилось что-то вроде нервного срыва? Под конец прошлого года я попал в полосу неудач и теперь гадаю, не порождена ли она моей немощной вялостью? Я чувствую себя не столько усталым — в синематографе я не засыпаю, — сколько полностью лишившимся энтузиазма, апатичным. При этом выгляжу я хорошо и ем с аппетитом. По примеру Эша, пристрастился к пиву и часто, большую часть вечеров, посиживаю, прихлебывая эль, в „Гербе Виктории“. Затхлая безликость пивной предпочтительнее для меня нездоровой суеты „

Les Invalides

“, срок моего членства в этом клубе истек, и я не потрудился его продлить.

Эш считает все это недомоганием интеллектуальным: не стоило тебе поступать на исторический, говорит он. Настоящее обучение происходит только когда ты любишь свой предмет — в этом случае, приобретение знаний дается тебе без усилий, потому что ты еще и удовольствие получаешь. Он вообще говорит вещи очень дельные, этот Престон Эш. Ле-Мейн ни о чем не догадывается: производство вполне компетентных, заслуживающих оценки „отлично“ эссе поставлено у меня на поток, подозреваю, к тому же, что после того, как я заявил, что Олл-Соулз меня не интересует, он, в определенном смысле, поставил на мне крест. Эш думает, что мое желание порадовать Ле-Мейна также симптоматично. Вероятно, он прав: почему меня должен волновать Ле-Мейн и его мнение обо мне? Если честно — потому, что я всегда немного побаивался Ле-Мейна.

Первый лондонский дневник

Логан Маунтстюарт окончил Оксфордский университет с отличием третьей степени по истории. Он так и не смог объяснить, почему результат оказался столь низким, а его уверенность в себе — столь обманчивой. Он утешал себя тем, что в будущей жизни диплом историка ему все равно не понадобится, а стало быть, результат этот не так уж и важен. Он перебрался в Лондон, в дом матери на Самнер-плэйс, — получаемое от нее денежное содержание давало ему возможность продолжать работу над биографией Шелли. Однако теперь он чаще стал уезжать за границу, проводя все больше и больше времени в Париже, с Беном Липингом. В отличие от предыдущих двух дневников, даты в „Первом лондонском“ выставляются крайне небрежно. Все даты, забранные в квадратные скобки, представляют собой редакторские догадки. Возобновление дневника пришлось примерно на конец 1928 года.

1928

Поклевывающий окна лондонский дождь пробуждает мечты о Париже. Лежу на софе, воображая, что новая квартира Бена принадлежит мне, и размышляя о том, что бы я в ней переделал.

Любимый цвет: серо-коричневый / зеленый.

1929

ЛМС решает:

Покинуть дом и найти себе квартиру, предпочтительно, в Париже.

1930

Встречаю новое десятилетие и новый год средней руки похмельем. (Прошлая ночь: коктейли у Фодергиллов, обед с Родериком в „Савое“, полночь в клубе „500“. Спать улегся в 3 часа ночи).

Обзор 1929-го. Любовная интрига в Париже. Благословение собственных комнат в отеле „Рембрандт“. Анна-мания и загадка Анны-Полковника. Сосредоточенность на чувстве к Лэнд. „Сосредоточенность на чувстве к Лэнд“. Тьфу! Все нарастающая

любовь

к Лэнд. Издательство приняло „ВЧ“. Начал „КЖ“. Разочарование, вызванное задержкой книги. Серьезная, довольно прибыльная журналистика.

1931

Провел день, просматривая гранки „Конвейера женщин“. Чувствую себя странно отдалившимся от этой книги: в ней присутствует некий мелодраматический, отдающий дном жизни шарм (мой герой, Леннокс Диване, полностью околдован Лидией — подобием Анны, — если она попросит, Леннокс с готовностью заклеймит себя каленым железом), и мне кажется, я сумел воссоздать подлинную атмосферу Парижа, хотя атмосфера эта, следуя истории сочинения книги, под конец несколько выдыхается. Присутствует также изящная тема с намеком на инцест: Полковник, названный в книге „дядюшкой“, правит целой чередой „племянниц“, — отсюда и название — подвизающихся в различных, разбросанных по всему городу

maisons de tolérance

. К концу романа Ленноксу удается передать его в руки полиции, что позволяет Ленноксу и Лидии бежать в Инсбрук (не больше, не меньше), где она умирает от чахотки.

Лэнд позвонила сегодня утром, сказала, что ей предложили отправиться в Индию с каким-то парламентским комитетом по расследованию неких обстоятельств — что-то связанное с Ганди и Партией конгресса

[64]

. Я великодушно сказал, что она должна поехать, упускать такую возможность нельзя, и так далее. Конечно, я буду скучать по ней, но мне необходимо сосредоточиться на работе — я запаздываю с четырьмя, примерно, статьями, включая большую и довольно важную — о кубизме — для „Берлингтон мэгэзин“.

Дневник времен Второй мировой войны

Верный своему слову, Ян Флеминг связался с Логаном Маунтстюартом в первую же неделю войны и предложил ему работу в Отделе морской разведки. Эта прославленная разведывательная служба располагалась в стоящем неподалеку от Малл здании Адмиралтейства, и возглавлялась, в 1939-м, адмиралом Джоном Годфри (Флеминг состоял у него в помощниках). Маунтстюарт получил чин лейтенанта (специальный отдел) Добровольческого резерва Военно-морских сил Великобритании. Собственно в ОМР, он был придан отделу пропаганды и контролировал разведданные, поступавшие из Испании и Португалии, от него требовалась также разработка мероприятий, которые позволили бы обеспечить нейтралитет этих стран. Поначалу, он занимался всего лишь попытками разместить антигерманские статьи (способные произвести впечатление на испанцев и португальцев) в сколь возможно большем числе печатных изданий. Маунтстюарт предложил также разбрасывать листовки в главных городах этих стран: Лиссабоне, Опорто, Барселоне и Мадриде. ОМР ему нравился: то было спокойное, отчасти разболтанное, но гордившееся своей эффективностью учреждение. К тому же, он полагал что ему очень идет синяя морская форма (сшитая на заказ у „Берна и Милнера“) с волнообразными золотыми нашивками на обшлагах.

Фрейя и Стелла поначалу перебрались в Чешир, к Девереллам, однако, поскольку ожидавшиеся массированные бомбардировки Лондона так и не воплотились в реальность, в начале 1940 года обе вернулись домой. Питер Скабиус вступил добровольцем во Вспомогательную пожарную бригаду. Бен Липинг в 1939-м покинул вместе с семьей Париж и открыл маленькую галерею (по-прежнему называвшуюся „Братья Липинг“) на Дюк-стрит, неподалеку от Сент-Джеймского дворца. Во время войны вести дневник государственным служащим и офицерам запрещалось. ЛМС, по-видимому, знал об этом, и потому повествование его зачастую надолго прерывалось, — пока с ним не происходило что-либо, представляющее подлинный интерес.

1940

Сегодня отнес фаустиновых Миро в галерею Бена и разложил их по полу его смотровой. Бен едва не упал — ему пришлось самым что ни на есть настоящим образом ухватиться за спинку кресла. „Ты хоть представляешь себе, что может означать такое собрание?“ — спросил он. Я объяснил странное происхождение этих картин. „Ладно, я полагаю, на девять десятых твое владение ими законно, — сказал Бен. — У тебя есть какие-нибудь соображения о том, кому они принадлежат?“. Я ответил, что происхождение картин покрыто тайной, однако ту часть их истории, которая известна мне, может подтвердить Эрнест Хемингуэй.

Бен, казалось, весь дрожал, так быстро работал его мозг. Он все повторял, что подобные вещи случаются в жизни торговца картинами только раз или два. Я сказал, что у меня туго с деньгами, а картины три года провалялись в моем чулане — надо же с ними что-то делать. В конечном счете, Бен предложил мне за них 300 фунтов, сказав, однако, что выручка от продажи самой большой картины целиком пойдет мне — он, правда, не может сказать, когда это произойдет: надо подождать, пока рынок придет в себя или пока подвернется настоящий покупатель либо покупатели. Он был почти бесконечно благодарен мне — не настолько, впрочем, чтобы проглядеть возможность хорошей сделки. Пауль Клее

[110]

, сказал он, очень болен, — и предложил мне еще сотню за моего маленького Клее. Я ответил, что пока подержу его у себя, большое спасибо.

Завтракал в ресторане, расположенном неподалеку от Би-би-си — ливерная колбаса и салат. Уже начинает сказываться нормирование продуктов? Перед этим — беседа о Джойсе с Джеффри Григсоном — человеком колючим, дерганным, — впрочем, я так расхваливал „Горизонт“

[111]

, что он отчасти смягчился.

1941

Итоги года. Фрейя и Стелла спят. Я сижу у себя в кабинетике под крышей, шторы опущены — затемнение, — на столе передо мной бутылка виски.

Война. Война, война. Никак я этого не уразумею. Подавлен новостями с Востока

[120]

. Пирл-Харбор меня порадовал. Он, наконец, вынудил американцев действовать, и я впервые позволяю себе думать о том, что эта война завершится — победой. Спасибо тебе, Хирохито.

1942

Завтрак с Питером [Скабиусом]. Вид у него измученный, больной. Говорит, что его с Тесс дети живут у его родителей. В их доме в Марло он оставаться не может — там все напоминает о Тесс. Он жутко разругался с ее отцом, Клафом, который орал и визжал на Питера, они едва не подрались. Я посочувствовал: ужасная история, кошмарная трагедия. Потом Питер сказал, что готовится перейти в католичество.

Я: С какой стати?

ПИТЕР: Чувство вины. Думаю, это я так или иначе довел Тесс до смерти.

1943

Прошлой ночью был на новогоднем приеме, устроенном на Кабл-Бич молодой вдовой по имени Дороти Букбиндер (американкой). Оркестр и шампанское с 8:00 до полуночи и после нее. Дороти — ей за сорок, растрепанная, пьянчужка, по-моему, — живет с „маркизом“ де Соссе — я бы сказал, скорее человеком французского происхождения, чем французом. У Дороти дочь (девятнадцать? двадцать два?) по имени Лулу, — когда часы пробили двенадцать, она направилась прямиком ко мне и влепила мне в губы долгий, сочный поцелуй. Я стряхнул ее и ушел по пляжу, глядя на звезды и думая о Фрейе. Лулу отыскала меня и простодушно осведомилась: „Почему ты меня ни хера не трахаешь, Логан?“. „Потому что мне ни хера не хочется“, — ответил я. Тут она свалилась, мертвецки пьяная. Я отнес ее назад, уложил на террасе на тростниковую кушетку и смылся.

Новости из Дома правительства, Герцогиня нездорова — переутомилась, разыгралась язва. Думаю разрешить Макстею на несколько дней уйти на II22 к Внешним островам. Нассау начинает доставать и меня.