Залив Терпения

Бондаренко Борис Егорович

Борис Бондаренко известен читателю романами «Пирамида», «По собственному желанию» и другими книгами. Герои повестей, вошедших в настоящий сборник, наши современники – физики одного из научно-исследовательских институтов Москвы, рыбаки Сахалина, жители глухой сибирской деревин, разные по возрасту и образованию. Но все повести объединены неизменным интересом автора к внутреннему миру своих героев, его волнуют вечные нравственные проблемы, которые не могут оставить равнодушными и нас, читателей.

1

Лет ему было тридцать два, звали – Василием Макаренковым.

Высокий, тяжелый, густобородый, – шагал он по жизни легко, была она проста и понятна ему, и редко задумывался Василий о своем будущем – оно не пугало его, знал он, что сил у него много, хватит на любую работу, деньги всегда будут – а что еще нужно? Никого не было у него. Отец погиб на войне, – Василий даже не знал, когда он был убит и где похоронен, – мать осталась смутным воспоминанием голодного послевоенного детства, такого далекого, что Василий почти и не думал о нем и в том городе, где он родился и где умерла его мать, не был уже лет десять. А жены у него не только не было, но он и не задумывался о том, надо ли ему жениться, просто твердо знал – не надо. Зачем? Всегда находились женщины, которых тянуло к нему как магнитом. Василий легко сходился с ними и так же легко расставался, и на всякие попытки удержать его отвечал с естественным, добродушным изумлением: «Да какой же из меня муж?» И у женщин замирали на губах заранее приготовленные слова, а немного погодя они уже и сами говорили себе: «А в самом деле, какой из него муж?»

А впрочем, таких попыток было немного. Так уж получалось, что и женщины встречались ему под стать – с неустроенной беговой жизнью, прошедшие уже не через одни мужские руки, давно поставившие крест на своей любви. И когда Василий уходил от них, они даже не обижались на него, ставя себе в вину свое прошлое, а если и просили остаться, то потому только, что им было хорошо с ним – был Василий добр, щедр и на деньги, и на ласки, и выгодно выделялся из толпы таких же, как он, бродяг и странников. Да и женское чутье безошибочно подсказывало им – не удержать Василия, все равно уйдет. И Василий уходил – не сиделось ему на месте, неудержимо манила его вольная жизнь и еще не виданные места.

А жизнь эта могла получиться совсем другой. Когда умерла мать, Василию шел всего одиннадцатый год, и детдомовская шантрапа легко увлекла его в свою разгульную жизнь. Года через два он попался на мелкой краже и угодил в колонию. И с первых же дней заключения так затосковал по воле, что почти заболел от этой тоски, и дал себе твердый зарок – выйти отсюда и никогда уже не только не брать чужого, но и вообще жить так, чтобы не было на совести даже крохотного пятнышка от неправого дела. И зарок этот соблюдал неукоснительно.

Когда вышел из колонии, было ему шестнадцать лет. Тут же уехал из этого города. И закрутилась-завертелась жизнь Василия Макаренкова – не жизнь, а малина... Где только не пришлось побывать ему! Ходил с экспедициями по Сибири и Дальнему Востоку, мыл золото на Чукотке, шоферил в Якутии, рыбачил и в Атлантике и на Тихом, валил лес на Печоре. Он умел и любил работать, и то, что казалось порой невыносимо тяжелым и трудным для других, было для него делом обычным, неизменно выручали его огромная физическая сила и несокрушимое здоровье, и, бахвалясь своей закалкой и выносливостью, он на потеху дружкам купался в льдистом Охотском море, помногу пил, почти не пьянея, после жарких сибирских бань голяком подолгу барахтался в снегу. И не брала его никакая простуда, не валила с ног никакая работа. Вернувшись из очередного рейса или экспедиции, он брал расчет, уезжал в Россию, просаживал деньги в московских и ленинградских ресторанах, поил каких-то приблудившихся к нему, жадных на дармовщину людей, ездил на Юг. А прожившись и пропившись, с легким сердцем и пустым бумажником возвращался на Север или Дальний Восток, и в дороге иной раз приходилось питаться черствыми пирожками и обшаривать карманы в поисках медяка для стакана газировки... Но это ли беда? Знал он, что где-то ждет его койка в общежитии или кубрике сейнера, что в любом порту, в любой конторе ему всегда найдется работа – и не за какие-нибудь там сотню-полторы в месяц, которых и на семечки не хватит, а настоящая, фартовая, с полдюжины его специальностей тому гарантия, такого работягу – с руками оторвут. И находилась ему и работа, и койка, – и так шли годы, и не то чтобы не надоедала Василию эта жизнь, но другой он просто не знал и почти не задумывался о том, что мог бы жить как-то иначе. Так жили все его дружки – так или хуже, потому что у других не было его силы и здоровья, его молодости и уверенности в себе, его бесстрашия. Бывали в его жизни минуты отчаянные, почти безнадежные, но и тогда он не пугался, не терял уверенности в том, что все обойдется... И все обходилось – хотя случалось ему и в море тонуть, и в тайге замерзать, и проваливаться под лед вместе с грузовиком.

2

Встретились они в мае прошлого года, оказавшись соседями в самолете, летевшем в Адлер. Сидела она у окна, и хотя теснота кресла и скрадывала ее фигуру, но видно было, что тело у нее высокое, крупное, а когда встала она, полчаса спустя, и пошла по узкому проходу, задевая бедрами за спинки кресел, Василий, проводив ее долгим взглядом, подумал, что вот такая – как раз была бы для него. Но подумал мимоходом, он вовсе не собирался делать какие-то закидоны. Дохлая была бы затея – стоило только взглянуть на нее, и дурак поймет, что таких для него быть не может. А Василий дураком себя не считал. Держись своих, они не продадут – эту истину он усвоил крепко. А эта женщина своей никак не могла быть: прическа, взгляд, одежда, а главное, руки, – очень чистые, белые, гладкие, с ярким маникюром, – все говорило о том, что она – чужачка, из того народа, которого Василий не знал и с которым почти не сталкивался. Но когда она возвращалась обратно, а он почему-то замешкался, глядя на нее, и не успел встать, а она его об этом не попросила, как несколько минут назад, и, задевая длинными горячими ногами его колени, протиснулась мимо него и села на место, – Василию уже не казалось, что она такая чужачка. У нее была хорошая улыбка, когда он неловко извинился за свою забывчивость, и дружеский тон, когда она вынула сигарету и попросила прикурить.

В ту весну Василий возвращался после долгой зимовки с острова Хейса, где женщин можно было видеть только на фотографиях да на картинках, вырезанных из журналов. И тогда, в самолете, он даже не мог решить, действительно ли Татьяна так красива, или это только кажется ему – все женщины в ту пору нравились ему, потому только, что они были женщинами. И лишь потом, когда исчез голод тела и он мог смотреть на женщин беспристрастно, Василий увидел, что она и в самом деле красива. Очень красива.

Но тогда, в самолете, этот голод не давал ему покоя и все время заставлял помнить о том, что рядом сидит женщина. Три часа полета просто измучили его. И уж лучше бы она не улыбалась ему такой хорошей улыбкой, не расспрашивала таким красивым голосом о его жизни, не трогала его руку своей белой гладкой рукой, когда внизу проплывал Дон... Она так ласково прервала разговор, извинилась и сказала: «Давайте посмотрим», и он послушно умолк, придвинулся к окошку, но увидел не Дон, а красивый изгиб ее шеи, курчавые завитки волос, нежную розовую мочку уха, – вдыхал тонкий запах ее духов, а когда она наконец отклонилась от окна, ее волосы скользнули по его щеке... Тогда, может быть, и не казалось бы Василию, что та преграда, которую он всегда чувствовал, встречаясь с такими, как она, становится меньше. А была минута, когда показалось, что никакой преграды и совсем нет, – это когда Татьяна, с огромным интересом, который она и не собиралась скрывать, выслушала рассказ о том, как он один, с голыми руками, пошел на пьяного взбесившегося старателя, вооруженного ножом. Сам он никогда не стал бы распространяться об этой истории, но Таня спросила, откуда у него шрам на шее, и пришлось рассказать, как было дело. Она сказала ему:

– Какой вы... смелый. – И, передернув плечами, добавила: – Это же просто страшно.

Василий, смущенный ее похвалой, стал оправдываться: