Всего одна жизнь

Гай Артем Ильич

Артем Гай — хирург. Естественно, что в своем творчестве он обращается к темам, которые особенно волнуют его и которые он хорошо знает — к работе хирургов.

В эту книгу вошла первая повесть Гая «Трудные дежурства», рассказывающая о выпускнике ленинградского медицинского института, начинающем свою самостоятельную деятельность в небольшом городе в Казахстане. Действие повести «Всего одна жизнь» происходит в хирургической клинике в Ленинграде.

Автора интересуют не столько случаи из клинической практики, часто сами по себе незаурядные, сколько психология и этика труда медиков, возможность в острой ситуации поставить нравственную проблему, раскрыть человеческий характер.

Трудные дежурства

Часть первая. «В полях, под снегом и дождем…»

1

Двадцатое ноября. День моего первого самостоятельного дежурства. Я готовился к нему долго — и в институте, и уже четыре месяца здесь, в этой очень далекой от Ленинграда больнице.

Хирургия — океан страданий, кого вынесешь ты на свой берег в мой первый судный день? Справлюсь ли?..

На отделении, как всегда, невпроворот работы. Все заняты. Я с середины дня не выхожу из приемного покоя. А Петр Васильевич, наш заведующий, пробурчав утром: «Ну вот, в бой брошены свежие силы», заперся в своем кабинете, готовится к какому-то отчету или докладу. Подозреваю, что сделал он это не без умысла.

В три часа дня поступают один за другим двое больных с острым аппендицитом. Для верности прошу Мусю посмотреть их. Муся — самый опытный ординатор, правая рука Петра Васильевича. Симпатичная, неторопливая женщина лет двадцати восьми, с мягкой улыбкой. Она всегда помогает и советы дает незаметно, кажется — сам додумался. Работать с нею одно удовольствие. К тому же я с первого дня оказался Мусиным соседом по квартире. Наверное, не соседом даже, а гостем.

Иду оперировать.

2

Утром едва продираю глаза. Удастся когда-нибудь выспаться?! Лора брызгает мне на пятки холодной водой.

— Убью, подлая!..

Лора исчезает. Развеваются полы ее цветастого халата. Ваня громко поет на кухне. Впечатление такое, будто собаке прижали хвост и ей никак не вырваться. Она уже и не пытается. Просто воет, издыхая в беспросветной тоске. Слов не слышно, но мне очень жаль собаку, Ваню, себя… Когда Ваня проходит в «ничью комнату», я разбираю слова: «Хороши-и весно-ой в са-ду-у цветочки-и…» Вой гаснет в шуме включенного приемника: Лора, одеваясь в «женской», ищет «последние известия». Прежде чем она находит их, я убеждаюсь, что весь мир уже проснулся, кроме меня. Смотрю на часы, в ужасе вскакиваю и бегу на кухню мыться.

Муся жарит на огромной сковороде яичницу. Она неизменно и с удовольствием занимается кормлением «Птичьей горы». Через пять минут мы с фантастической быстротой разделываемся с яичницей. Все. Бежим на работу.

Этот утренний час для меня неизменно полон радости. Дома я всегда прикидывал: какая лекция идет первой. Норовил поспать лишний час. В это время я редко испытывал желание куда-нибудь идти или что-нибудь делать. Его нужно было пережить, этот час, как тяжкую необходимость. «Отец прав: я лентяй», — говорил я себе, клюя носом в трамвае… Я бы хотел, чтобы он увидел меня сейчас!

3

По календарю весна, но у нас на Алтае зима еще прочно удерживает рубежи.

За два с небольшим месяца после Нового года произошло много событий. Поженились Ваня и Муся. На «Птичьей горе» два дня дым стоял коромыслом.

Затем меня переселили в «ничью комнату». А неделю назад я получил наконец «свою» комнату. И с новой силой затосковал об Оле.

От нее давно нет писем. Новогодние поздравительные телеграммы — последнее, чем связала нас почта. Поток писем иссяк, превратившись в слабый ручеек. Но мне все чаще хочется не медля лететь к ней, к маленькой Оле, забрать ее в охапку, крепко прижать к себе, сказать: «Оля, хватит испытывать!..» И все. Но я не делаю этого и знаю, что не сделаю никогда. Я все тверже убеждаюсь в том, что совершенно не понимаю мою Олю. Мою?.. Да, мою! Скоро отпуск. Март, апрель, май… Через три месяца все решится. Страшно долго! Я здесь семь с половиной месяцев — это же целая жизнь! За эту жизнь я не забыл Олю. Просто она заняла то место, которое ей положено рядом с работой и другими людьми. Это очень большое место. Если бы я мог рассказать ей об этом…

Вскоре после переселения меня постигает неудача. Все началось с лыжного кросса медиков нашего города. По поручению комсомольского бюро я занимаюсь этим делом. Выбираю минуту, чтобы заехать в роддом, захожу в диспансеры, бегаю по кабинетам поликлиники.

4

Я стою на влажной от росы траве аэродрома в ожидании моего самолета. На аэродроме, находящемся на моем участке. В моем городе. Маленький город, маленький аэродром, маленький самолет. Но все мое.

Я в отпуске. Незнакомое, веселящее, как вино, чувство — первый трудовой отпуск. Вот ведь чертовщина! Не какие-нибудь каникулы. Владимир Михайлович в трудовом отпуске. С новым чемоданом и кучей денег летит самолетом в трудовой отпуск. Мне хочется покататься по траве вон с тем криволапым щенком. Я наклоняюсь над ним. Он вскакивает, мягко хватает меня за палец и, упираясь изо всех сил, тянет за угол аэровокзала — небольшого деревянного дома с башней.

— Владимир Михалыч! — Из окна радиорубки в башне меня окликает начальник аэропорта.

Меня здесь знают. Зимой я частенько забегал сюда погреться.

— К телефону.

Часть вторая. Запах тайги

1

После замужества Ольги, этого неожиданного замужества четыре года назад, отъезд Вани был самой большой моей потерей.

На засыпанной крупным шлаком платформе маленькой станции, у старых деревянных вагонов, Николай угощал всех коньяком, перелитым зачем-то из бутылок в яркий полуторалитровый термос. «На посошок…» Его огромная фигура, увенчанная рыжей шевелюрой, молча двигалась в шумной толпе, и протянутая рука, не дрогнув, тыкала вам в нос наполненную термосную крышку. Кто-то давал закусить сыром. Кто-то плакал. Ваня растроганно дергал носом. Кто-то напутствовал. Кто-то что-то кричал ободряющее. Но я видел только Ваню: за стеклами очков — растерянные глаза, большой нос, черный чуб, вздрагивающие губы.

Отчаянно, как соловей-разбойник, засвистел дежурный, вагон качнулся, заскрипел. И я вдруг решил проводить Ваню до областного. Сейчас вся эта орава обвалится, и мы спокойно посидим, поговорим, простимся как люди…

Николай хватал меня за брюки. Что-то кричала мне Лена, запрокинув голову и придерживая тугой узел волос на затылке. Поезд набирал ход. Мы стояли обнявшись с Ваней и Мусей в вагонном тамбуре. Мы уезжали вместо. Еще десять часов мы будем вместе, потом я посажу их в дальний экспресс на Москву, и только потом…

Муся плакала, и свежий ветер с гор размазывал слезы по ее лицу. Ваня молча дергал носом, крепко прижимая к своему плечу мое. Быстро темнело. Мы смотрели на стеклянное весеннее небо над голыми горами, на густую синеву, плававшую в ущельях, и на белый дым, тянувшийся от натужно пыхтевшего паровоза.

2

На отделении все были под впечатлением вчерашних проводов. Спрашивали у меня, куда это я укатил. Я отшучивался:

— До ближайшей забегаловки. От вас разве далеко уйдешь…

И верно. Так, кажется, и умчался бы куда-нибудь. А за то, чтобы пройтись по набережной Фонтанки, например, от цирка до Летнего сада или по нашей заросшей липами улице Льва Толстого, отдал бы, наверное, год жизни. Но вчера вот, провожая Ваню и Мусю, поглядел, как им тяжело, представил, что это я сам уезжаю, и внутри защемило, заворочалось что-то неудобно, хоть плачь. Что ни говори, а прикипают люди к месту, где становятся людьми. Мы стали здесь. Это ведь одно из проявлений осмысленного человеческого счастья. И как бы трудно, даже трагично, ни было это становление, человек вспоминает его всю жизнь.

У нас же здесь и трудностей, собственно, никаких не было. Работы — досыта. Заведующий — хирург высшего класса. Учись — не хочу. И народ подобрался что надо. Далеко? Неустроенно? Если вдуматься, все это совершеннейшая ерунда в сравнении с тем, что мы здесь — хозяева, в своем деле хозяева. Это очень важно для человека. Посмотрел я в Москве, когда был на специализации, какие они жалкие, эти больничные ординаторы. Мальчики и девочки на побегушках. Даже самые толковые — как-то не уверены в себе. У одних только руководителей кафедр волевой блеск в глазах. Или мне это показалось? Нет, конечно.

И еще — наш собачник в подвале поликлиники. А заботы, связанные с лечением коронарной недостаточности? Тут одной практической работы невпроворот: со всей области едут к нам теперь больные. Занимаясь четыре года назад Кириллом Савельевичем, я и не предполагал, что так крепко засядет во мне «грудная жаба».

3

Он лежал на оцинкованном прозекторском столе, восковой, желтый, с неплотно прикрытым левым глазом, словно подсматривая за нами, и мне казалось, что я сплю, что все это во сне. И вся прошедшая половина дня промелькнула, как во сне. Может быть, оттого, что мое пробуждение было еще неполным, когда я увидел смерть.

Я чувствовал себя совершенно разбитым и очень хотел спать.

Вернувшись тогда из палаты в ординаторскую, я сел в угол дивана и просидел до самой пятиминутки — не меньше двух часов — в невероятной мешанине мыслей и воспоминаний, более густой, чем дым от сигарет, которых я выкурил полпачки. Мне представлялось лицо Хруста, его улыбка: «Двум смертям не бывать, одной не миновать…» Обычно больные словно предчувствуют. Волнуются, нервничают. Я замечал… Потом я снова и снова анализировал все, что делалось ему с момента поступления. Все вроде бы правильно. Но главное не это. Вернее, главное — понять причину смерти, тогда станет совсем ясно, где мы ошиблись и ошибались ли. Почему «мы»? Я. Только я. Без меня никто ему ничего не делал. Я ответствен за все.

Первая мысль была об эмболии — скоропостижная смерть! Чем больше я думал, тем больше укреплялся в этом предположении. Конечно! И повышение температуры и одышка были симптомами жировой эмболии. Я вспоминал читанное совсем недавно, осенью прошлого года, на специализации в Москве. Все совпадало. И сроки подходят: смерть через двенадцать часов после травмы. Но там была смерть на тонких белых страницах четкими буковками. Совсем не страшная, обыденная. А тут — Хруст. «Скоро, доктор?.. Надоело лежать… Я краснощекий!..» И еще: «Работенка-то слесарная!» «Главное, не сама работа…» Нет, нет, совсем не работа! Я был очень доволен операцией, я вспоминал удовлетворение, охватившее меня после ее завершения, подъем… А теперь эти громадные, во весь глаз, застывшие зрачки. Чего же я не учел? Что не сделал? Или сделал лишнее?.. Нет, фактор операции в возникновении смертельной жировой эмболии незначителен. Так пишут, об этом говорили нам профессора. Причина — травма. Падение, балка, перелом, кусок кости, вспоровшей бедро. И все же, может быть, я тоже хоть чуть, да подтолкнул? Может быть, может быть… «Незначителен», — значит, все же существует этот фактор?! Какая ерунда! Мало ли что существует, чего мы вообще еще не знаем. «Не больно. Жутко что-то…» Вот! Было, значит, все же жутко…

4

Сразу после пятиминутки мы должны были с Валерием Кемалычем идти на операцию — резекцию желудка. Больной Кемалыча, но оператором записан я, а он — ассистентом. И операция-то должна быть несложная — полип желудка.

— Я себя отвратительно чувствую, Петр Васильич… Был бы вам очень признателен… — И рассматриваю свои ногти. С самого утра меня мучила мысль: как отказаться? А в том, что мне необходимо отказаться, я был уверен. Меня передергивало, когда я думал о скальпеле, о ране. Была бы Муся — все просто. А теперь на все операции посложнее только мы с Петром Васильевичем и остались.

Но Петр молчит, разглядывая меня.

— Сегодня не могу… — бубню я.

— Ладно, — коротко отвечает он и уходит в операционную. Холод слышался в его коротком «ладно», недовольство. И я прекрасно понимаю: это не оттого, что ему вместо меня надо оперировать. Ему и сейчас, в его десятой седмице, несложная резекция — семечки, минут на пятьдесят. Он был недоволен мной. А сам я разве был доволен? Работа есть работа, тут не место нервным институткам. Но я себя чувствовал неспособным даже на несколько секунд вдохновения. Ни на секунду! Я еще не представляю себе, как можно идти на большую операцию с

совершенно

пустой душой. Во мне, оказывается, нет еще того большого профессионализма, который позволяет оперировать в любом состоянии.

5

Для ночлега нам с Кемалычем отвели квартиру в том же бараке, крыльцо рядом. Хозяева перебрались к кому-то из соседей. Печь была натоплена яро. Спалось плохо, я встал задолго до того часа, когда должен был сменить Кемалыча. Таня не отдыхала практически третьи сутки, и мы распределили дежурства так, чтобы до утра ее не тревожить: Кемалыч до трех, а потом до семи-восьми я.

Накануне вечером нам устроили шикарный ужин, состоявший из изумительно вкусного, хотя и несколько странного блюда. На громадной сковороде (в жизни своей такую не видывал) были зажарены: сало, колбаса, лук, картошка и яйца — всё вместе. Продукты сюда завозят тракторами на прицепах. Последний поезд приходил месяца два тому назад, в магазине уже давным-давно все раскупили, а сама продавщица уходила каждый день на работу в лес.

Угощали еще квасом, резким, холодным. По крайней мере, все называли это питье «квасом», хотя на то, что в Ленинграде продается из больших металлических бочек, это было совсем непохоже. Потом молодой чубатый парень лихо играл на гармошке. Наверное, на той самой. Две керосиновые лампы горели на столе, и по бревенчатым стенам двигались большие тени.

Разошлись часов в девять. Клавдия спала, и Таня на стуле рядом с нею клевала носом. На дежурство заступил Кемалыч, а я отправился на покой.

И вот проснулся, хотя не было еще и двух, и в моем распоряжении оставалось больше часа. Я оделся и вышел. Громадная луна висела в безоблачном черном небе, серебря влажный лес на гребнях и склонах гор. Ровно и глухо шумела река где-то внизу, в кромешной тьме затененного берега, и от этого шума тишина вокруг казалась абсолютной.