Современная повесть ГДР

Гайдучек Вернер

Герлах Харальд

Заковский Хельмут

Кёнигсдорф Хельга

Рюкер Гюнтер

Хакс Петер

Штриттматтер Эрвин

В сборник вошли лучшие повести ведущих писателей ГДР — Э. Штритматтера, X. Кёнигсдорф, П. Хакса, Г. Рюкера и др., которые затрагивают проблемы, волнующие сегодня граждан ГДР. Тональность повестей обусловлена своеобразием индивидуального стиля каждого писателя. Здесь и лирическое воспоминание о первых послевоенных годах, философское размышление о нелегкой судьбе женщин-ученых, поэтичное повествование о мужании подростка накануне мировой войны, и полный грустного юмора рассказ о распавшейся семье, и фантасмагорическая сказка-аллегория.

Современная повесть ГДР 

Вступительная статья

Семь взглядов на одну проблему

Эта книга выходит в год 40-летия Германской Демократической Республики. Отмечать юбилеи можно по-разному. Можно пробовать отвлечься на время от серьезных, будоражащих проблем, дать волю самоуспокоенности и законной (пусть даже законной по-настоящему, не в этом ведь дело) гордости, с чувством опять же пусть

настоящего

удовлетворения оглянуться на пройденный путь и… поставить парадную галочку. «Сегодня мы отмечаем юбилей, сегодня не надо о сложном, все проблемы, пожалуйста, завтра, лучше послезавтра, а может, они и вовсе исчезнут сами собой». Если б мы пошли по этому пути, наша книга была бы иной. И читателей у нее, думаю, было бы меньше. Ведь для читателя праздничные даты не главное, он хочет знать, чем реально живет, чем дышит его современник в братской социалистической стране, над теми же самыми бьется ли он вопросами, что и сам читатель, какие у него взаимоотношения с коллегами по работе, с вышестоящим начальством, с друзьями и любимой, с самым важным делом своей жизни. И еще он хочет, чтобы обо всем этом было бы не просто рассказано в предлагаемой его вниманию книге, но рассказано увлекательно, интересно, с большим писательским мастерством, так, чтобы чтение дарило бы еще и удовольствие, радость.

Мы постарались дать читателю именно такую книгу. Отказавшись от юбилейной заданности, постарались объединить в ней наиболее яркие, интересные, не переведенные еще на русский язык повести писателей ГДР, опубликованные в последние годы. Постарались дать представление о том высоком уровне постановки и осмысления проблем, что существует сегодня в литературе Германской Демократической Республики. О высоком художественном мастерстве ее писателей, о нынешних достигнутых рубежах. Мы хотели сделать истинно юбилейную книгу, но без парадности, книгу большой литературной зрелости, открывающую читателю новых мастеров «малого» жанра и подтверждающую это звание для писателей маститых, известных и у нас в стране. Мы хотели, чтобы, осмысляя предшествовавшее юбилею

прошлое,

книга вместе с тем уводила бы читателя в

Много пришлось подумать составителю над этим томом. И читая уже готовый, собранный воедино прозаический материал, составляющий книгу, пытаясь охватить единым взглядом всю сложную ее, многоцветную художественную ткань, понимаешь: перед тобой действительно

Живая история республики, преломленная через множество отдельных человеческих судеб, встает перед нами со страниц сборника. Вот первый, трудный, послевоенный июнь, так живо воссозданный в повести известнейшего прозаика Эрвина Штритматтера. Казалось бы, о первых послевоенных годах, о нелегком становлении первого немецкого государства рабочих и крестьян написано уже великое множество книжных и журнальных страниц, страниц серьезных исторических исследований. Но вот мы открываем повесть Штритматтера и словно живыми участниками входим в то смутное, непонятное, такое еще зыбкое и неопределенное послевоенное время. И как же уверенно, точно и четко проступает сквозь эту зыбкую неопределенность железная логика исторического прогресса, тех насущных, жизненно важных, необходимейших и радикальных преобразований, по которым так истосковалась тогда измученная, поруганная фашизмом немецкая земля. Книга Штритматтера — о становлении личности, о становлении писателя. Хаос новых, неожиданных впечатлений обрушивается на недавно сбросившего военную форму человека, и только усвоенный уже и внутренне осмысленный исторический опыт, выстраданная на фронте, а потом в сознательно предпринятом дезертирстве человечность помогают ему сложить все эти впечатления в единую, исторически точную картину, отделить случайное от закономерного, пшеницу от плевел, преходящее от утверждающегося уже нового, и не просто отделить, но сознательно, искренне встать на сторону этого нового, сделаться одним из активных его глашатаев, честным и искренним его проповедником.

Повесть писателя среднего поколения Харальда Герлаха «Девственность» тоже уходит корнями в историческое прошлое, во «времена первопроходцев», как называет их писатель. Да, нелегко сложились судьбы немецких переселенцев из Польши, решивших обосноваться в небольшой южнонемецкой деревеньке. Социальное и классовое расслоение в послевоенной деревне накануне земельной реформы нередко перерастало в национальную неприязнь, вот и приходилось семи юным немецким «полякам» держаться друг за друга, «один за всех и все за одного». И как же прекрасно было это босоногое дружное детство, о котором многие из них грезят и поныне, словно об утраченном рае, и какой контраст составляет оно с нынешним скудным, отравляемым собственным тщеславием и суетными заботами духовным прозябанием, которое ведут наши повзрослевшие герои! Кто же повинен в этом? Незадавшаяся историческая доля, на которую можно благополучно списать собственные неудачи и ошибки, или они сами, потерявшие и размотавшие в суетном своем и тщеславном бытии прекрасное и цельное нравственное наследие детства? Ответ — в самой повести. Писатель не боится затронуть один из «сложных», не часто жалуемых литературой вопросов. Да, не в особо благоприятные условия ставила судьба переселенцев с Восточных земель поверженного Третьего рейха, да, трудно, действительно трудно было ассимилироваться, обвыкнуться на новом месте, найти себя, выбрать собственный путь в жизни. Но ведь сумели же, преодолели многие сложные проблемы в детскую и такую недетскую свою пору! Так почему же потом пошло все не так, как мечталось? Не потому ли, что забыли, прочно забыли великую заповедь детской своей дружбы, отдалились и потеряли взаимный интерес, за эгоистическими устремлениями утратили то, что сближало, роднило? В любом крошечном человеческом коллективе, даже в стайке ершистых, отстаивающих свою независимость и человеческое достоинство мальчишек и девчонок, есть силы взаимного притяжения и есть силы отталкивания. Силы отталкивания возобладали, и ничто уже не поможет восстановить прекрасный детский союз: ни покупка усадьбы, служившей некогда всем прибежищем, ни первое за много лет дружеское застолье, превращающееся в обыкновенную неприглядную пьянку, ни вожделенный всеми приезд Карины, выбившейся, по слухам, в самые «высокие сферы», на деле же давно со «сферами» распростившейся и опускающейся все ниже и ниже. Не перед историей оказались несостоятельными герои Герлаха — перед собой. И держать ответ им тоже приходится перед собой, жесткий, нелицеприятный ответ, но только он, уверен автор — а вместе с ним и мы с вами, читатель, — поможет кому-то обрести себя, решиться на новое личностное начало.

Эрвин Штритматтер

ЗЕЛЕНЫЙ ИЮНЬ

©Перевод. С. Фридлянд

Подошел конец войны, конец второй войны, которую мне довелось пережить на моем веку. Лично я, подделав документы, еще за пять месяцев до конца войны сам себя уволил с военной службы. Я облачился в гражданскую одежду, которую целый год протаскал в своем рюкзаке горного егеря, и живу теперь у немецкой крестьянки, в Богемии, когда тайно, а когда и явно, смотря по обстоятельствам. Я принадлежу к числу тех, кто водружал белый флаг на колокольне, когда подошли американцы. Когда еще раз вернулись немцы и сорвали с колокольни белый флаг, крестьянка спрятала меня за буртами свеклы. А когда немцы отступили, мы снова пристроили белый флаг на колокольне, и в деревню вошли американцы. Тем самым я принимал участие в ряде сугубо негероических поступков, а совершал я их неподалеку от Оберплана, в той местности, где проживал небезызвестный основоположник Бертль

[1]

, мой дальний сородич по писательскому ремеслу, который, между прочим, тоже был далеко не герой.

Американцы не берут меня в плен, поскольку антифашисты поселка готовы засвидетельствовать, что я уже давно проживаю среди них как лицо вполне цивильное. Так я остаюсь на свободе. Быть может, когда-нибудь настанет время рассказать обо всем этом подробнее, и прежде всего рассказать о том, что меня собирались расстрелять, хоть я и не охотник говорить про войну и военные подвиги. Эта нелюбовь исподволь вызревала у меня с детства, когда и отец, и шахтеры, распивавшие пиво в лавке моей матери, рассказывали о войне как

о величайшем событии

в их жизни, особенно если малость захмелеют. Рассказывали они про всякие страсти, и какие, мол, тяготы им приходилось выносить, и какие они были молодцы, прямо! Сам черт не брат. Одно слово — герои, хотя до первой кружки они наперебой заверяли слушателей, будто всегда были и есть социал-демократы до мозга костей и вообще долой войну!

Итак, на дворе июнь, и я окучиваю картошку у своей хозяйки под Оберпланом. На дворе июнь, самый зеленый месяц года, и я чувствую себя как заново рожденный, и я, второй раз доживший до конца войны, даже представить себе не могу, что вожди разных народов еще раз набросятся друг на друга и погонят свои народы на очередную войну.

На картофельном поле моей хозяйки по имени Заухайтль меня настигает следующее известие: американцы снарядили автоколонну для гражданских лиц, для женщин и детей, которые бежали от бомбежек на юг, а теперь должны вернуться обратно на север. И я могу ехать вместе с ними.

С колонной грузовиков я попадаю в окрестности Иены и прошу высадить меня там, возле одной деревни. На дворе по-прежнему июнь, день солнечный, и

Гюнтер Рюкер

ХИЛЬДА, СЛУЖАНКА

©Перевод. Е. Кащеева

Закрыв глаза, мальчик досчитал до семи — магической цифры, — весь подобрался и стрелой полетел по каменным ступеням наверх, на чердак, где в запрятанном среди рухляди и хлама сундуке ждали его книги. Он мог бы шутя перемахнуть сразу через три ступеньки (в этот сумрачный ноябрьский день тысяча девятьсот тридцать восьмого ему шел уже пятнадцатый год), но не пропустил ни одной. Отталкиваясь от каждой, он вел счет про себя, не открывая глаз. Через десять ступенек нога его легко коснулась площадки, он бросил тело вправо, поднялся еще на четыре ступеньки — опять площадка и еще десять ступенек наверх. Значит, следующие четыре ступеньки и еще десять приведут его в правое крыло верхнего этажа.

Навстречу устремились запахи вчерашнего обеда из деревянных шкафчиков, стоящих у входа в квартиры. Здесь начинался новый пролет, в нос ударил аромат облаток — жиличка пекла их на продажу. Мальчик заложил крутой вираж вправо, не касаясь поручней — все искусство подъема состояло в свободном полете без помощи рук и в безупречном подсчете ступенек. Запахи менялись, он знал, что через десять ступеней ощутит под ногами деревянный пол. Днем на верхнем этаже пусто. Живут там одинокие люди, возвращающиеся с работы поздно вечером.

Его обступила тишина. Начиналось царство Марихен. Все дети боялись Дурочки Марихен, даже он, хотя первый пушок на его щеках уже загрубел. Когда-то в детстве Марихен болела лихорадкой. Однажды ее прямо среди сна громко окликнули, и прошиб ее тогда такой страх, что с тех пор говорит она невнятно, а движения стали замедленные, точно у парализованной. Поговаривали, что Марихен могла бы выздороветь, если бы вновь пережила такой же ужас, но и солнце, и луна, и звезды должны стоять на том же самом месте, как в тот час, когда злой недуг обрушился на Марихен. Однако надежды на это почти нет.

Каменные ступени сменились деревянными, теперь мальчику пришлось держаться левой стороны. Тут шкафчики стояли ближе друг к другу, проход сузился. Сюда не доносились запахи дымохода и уборной, потому что туалеты находились двумя этажами ниже. В воздухе витал восковой дух от свеженатертого пола. Еще несколько шагов — и вот, наконец, крутая деревянная лестница, ведущая прямо к радостям послеобеденного часа. Кругом тишина, книги в сундуке, и ты наедине с самим собой. Мальчик приоткрыл глаза — дверь в квартиру Марихен стояла настежь, распахнута была и дверь на кухню, застекленная множеством маленьких стекол. Взгляд беспрепятственно скользнул в гостиную и через открытое окно устремился наружу, где на фоне крыши из серо-черного шифера распростерла оголенные ветви липа.

На подоконнике в длинной белой ночной рубашке сидела Дурочка Марихен. Она часто сидела так и смотрела вниз на людей, проходивших по двору, кричала им что-то невразумительное и ждала, когда снизу раздастся приветственный клич: «Эгей, Марихен!» Тогда она радостно мычала в ответ. Мальчик хотел тихо проскользнуть мимо, но Марихен обернулась. Он было крикнул ей: «Эгей, Марихен!», но звук застрял в горле: Марихен взмахнула руками, будто отправляясь в полет, спрыгнула с подоконника и, издав пронзительный вопль, побежала к мальчику мягкими неверными шагами, шаркая гремящими, сваливающимися с босых ног деревянными сандалиями. Она простерла к нему трепещущие руки, будто долго и томительно ждала его. Жалоба и ликование слились в ее крике. Она ускорила шаг и, чтобы легче было бежать, высоко задрала рубашку, открыв голое бледное тело. «Эгей, Марихен!» — снова хотел крикнуть мальчик, но внезапная мысль заставила его содрогнуться. Она бежит, чтоб отомстить мне, пронеслось в голове. Знаю, знаю, Марихен, я заслужил наказание, потому что подсматривал в замочную скважину, как ты купаешься в большом чане на кухне, такая голая и такая беззащитная. Но это твой брат заманил меня, получив две плитки шоколада по пятьдесят геллеров. Это он продал тебя. Я согрешил против твоей невинности, Марихен. Накажи меня, только не пугай дико вытаращенными глазами и широко открытым ртом. Сжалься, бедная, бедная Марихен! Но та, держа в высоко поднятых, протянутых к нему руках подол белой развевающейся рубашки, приближалась, издавая при этом частые пронзительные вскрики. Отец, взмолился мальчик, не оставь меня! Отец, помоги мне, пока она не набросилась на меня, пока не накинула на меня свою белую рубашку, не коснулась моего лица синими своими губами. Папочка, милый, спаси меня! Собрав остаток сил, он рванулся в сторону, обогнул кладовку и одолел последние восемнадцать деревянных ступеней, ведущих на чердак. Торопливо всунул ключ в старый замок. Поворачивая его, мальчик слышал, как приближалась Марихен — уже дрожала деревянная лестница, сандалии стучали, звеня застежками. Он рванул дверь, захлопнул ее за собой, и едва успел повернуть ключ с другой стороны, а руки Марихен уже царапали дверь, словно искали хоть какую-нибудь щелку, чтобы за нее уцепиться.

Хельга Кёнигсдорф

НЕПОЧТИТЕЛЬНОЕ ОБРАЩЕНИЕ

©Перевод. И. Каринцева

Свеча справа. Как всегда. Едва уловимо дыхание, которым она себя истребляет. От ее света никакого проку. Свет, нужный моим глазам, я получаю от лампы слева. И все-таки я эту свечу зажигаю. Вновь и вновь. Год. Два года. И не успела оглянуться, как оказалось, что уже двадцать лет, даже больше. Все то время, как сижу за этим письменным столом. Каким бы ни было освещение, я непременно ставила и ее, эту свечу. Разумеется, не всегда это был тот же стол и та же свеча. Но это не меняет дела. На какой-то миг мне даже кажется, что я никогда и не вставала из-за него. Что такое вот существование — склонясь над столом, царапать математические формулы на листе бумаги — и было моей истинной жизнью. Какая же это услада! Какая ясность! Какие высокомерные построения! А потом — провалы. Резкая боль в области темени, от которой, хоть криком кричи, ничего не поможет. Сомнение в собственном праве на существование. И внезапно, когда кажется, что все погибло, — новая идея. Стало быть, опять все сначала. По сравнению с этим адским метанием между огнем чистилища и ликующей осанной все остальное мое существование было едва ли не банальным. Во всяком случае, мне так казалось. В какой-то миг.

В действительности все было совсем иначе.

Конус пламени гнется и извивается, словно жаждет свободы. Независимости от фитиля, который его питает. Я не в силах более не замечать этого. Слишком откровенно поддается он чужим влияниям. Потоки воздуха, указывающие на какое-то движение. Движение за моей спиной в комнате. Я знаю, что там никого нет, и сосредоточиваюсь на своих уравнениях. Пытаюсь, во всяком случае. Но мне это не удается. Явственно ощущаю чей-то взгляд на затылке.

Только не оборачиваться. Оглянись я — так несомненно что-то произойдет. Что-то, что больше нельзя будет объявить несовершившимся. Я смотрю на лист бумаги и читаю, что сию минуту написала. Но информация застревает уже в сетчатке. Бессмысленное разветвление знаков.

Вернер Гайдучек

ПРЕГРЕШЕНИЕ

©Перевод. С. Фридлянд

Одна из житейских бурь, на которые так щедро наше столетие, занесла Элизабет Бош из Богемии в Саксонию, в ту деревеньку, где, по преданию, Наполеон провел ночь перед битвой под Лейпцигом, которая стоила ему империи и короны. Здесь Элизабет и осела, произвела на свет двух детишек и, можно сказать, жила не тужила. Но тут на шахте случился оползень и завалил ее мужа. Сыну тогда было семь лет, дочери — два года, и на то, чтобы горевать, у вдовы просто не оставалось времени. Профессией она никакой не обзавелась, надо было пораскинуть умом, на что жить дальше. Буроугольный комбинат выхлопотал для нее новую квартиру, взял шефство над детьми и вообще помогал, чем мог, но мужа ей, само собой, не воскресил, и Элизабет Бош начала приноравливаться к новым обстоятельствам. Замуж она решила больше не выходить, хоть и была достаточно молода, жила только для детей и теперь могла гордиться, что вырастила из них обоих вполне достойных людей. Сын защитил диссертацию, его сделали ведущим редактором в окружной газете, дочь училась на философском факультете. Элизабет была вполне счастлива — по-своему, конечно, — и уж никак не думала, что в ее жизни еще может произойти что-нибудь значительное. Но тут она повстречала Якоба Алена, который хоть и носил французскую фамилию, но был самый настоящий немец и работал докером на Вальхафен в Гамбурге.

К ним в деревню он попал по чистой случайности, если можно назвать случайностью страсть к коллекционированию марок. Он провел отпуск в Берлине, на Ваннзее, у своего брата, а по дороге домой решил завернуть в Саксонию, как раз туда, где жила Элизабет Бош. В той деревне у него был приятель, тоже филателист. Они уже много лет переписывались, но до личного знакомства дело как-то не доходило. А теперь вот сподобились познакомиться. Всю ночь напролет они просидели над кляссерами, блоками и одиночными марками, пили, разговаривали и за разговором не заметили, как наступило утро, хотя они и половины не успели друг другу сказать. Вот почему они решили, чтобы Якоб задержался в деревне еще на один день. Вдобавок у Якоба в голове шумело с похмелья, так что подобная задержка его вполне устраивала.

Лаутенбах ушел на работу, его жена тоже, и гамбуржец оказался предоставлен самому себе. Хорошенько выспавшись, он отправился в общинный совет, полагая, что, раз он задерживается, надо просить продления визы на один день. Бургомистр разъезжал по полям сельскохозяйственного кооператива, в совете была только Элизабет Бош, она мыла полы.

Женщина заставила мужчину какое-то время простоять в дверях; лишь почувствовав, что его ожидание ей самой в тягость, она сказала:

— Нет никого, — и, поскольку он все равно стоял в дверях, повторила: — Нет никого!