Грендель

Гарднер Джон

Будучи профессиональным исследователем средневековой английской литературы, Гарднер с особенным интересом относился к шедевру англо-саксонской поэзии VIII века, поэме «Беовульф». Роман «Грендель» создан на литературном материале этой поэмы. Автор использует часть сюжета «Беовульфа», излагая события с точки зрения чудовища Гренделя. Хотя внешне Грендель имеет некоторое сходство с человеком, он — не человек. С людьми его роднит внутренний мир личности, речь и стремление с самореализации. В этом смысле его можно рассматривать как некий мифический образ, в котором олицетворяются и материализуются нравственные и духовные проблемы, существенные для каждой человеческой личности.

1

Опять баран стоит над каменистой осыпью и смотрит вниз с тупым торжеством. Я моргаю. В ужасе не могу отвести взгляд. «Пошел прочь! — гоню я его. — Убирайся в свою пещеру, в свой хлев — прочь отсюда!» Он, как старый король-тугодум, склоняет голову набок, прикидывает расстояние и решает не обращать на меня внимания. Я топаю ногой. Бью по земле кулаками. Швыряю в него камень размером с череп. Баран не шелохнется. Я потрясаю мохнатыми кулаками, грозя небесам, и издаю столь жуткий рев, что вода у моих ног мгновенно леденеет и даже мне становится не по себе. Но баран остается на месте. Мы оба во власти весны. Так начинается двенадцатый год этой безумной вражды.

О, горечь ее! Тупое отчаяние!

«Ну что ж», — вздыхаю я, пожимаю плечами и понуро тащусь обратно в лес.

Нет, мои мозги не сплющены и не зажаты, как у барана, корнями рогов. Подергивая боками, он таращится своими глазами-булыжниками на тот кусок мира, который доступен его взгляду, и ощущает, как этот мир врывается в него, заполняет все тело, подобно потокам, наполняющим пересохшие русла рек во время таяния снегов, щекоча его огромные болтающиеся яйца и зарождая в нем все то же беспокойство, что томило его в эту пору и год назад, и годом раньше. По чреслам его пробегает дрожь от знакомой безумно-радостной жажды наброситься на все, что окажется рядом: на грозовые тучи, черными башнями громоздящиеся на западе, на какой-нибудь безропотный прогнивший пень, на первую попавшуюся овцу с широко расставленными ногами. Невыносимо смотреть. «Почему эти твари не могут проявить хоть каплю достоинства?» — вопрошаю я небеса. Небеса — заведомо — молчат. Я корчу им рожу, дерзко поднимаю средний палец и непристойно щелкаю. Небеса не замечают меня, они извечно безучастны. Я ненавижу их, как ненавижу эти безмозглые пробуждающиеся деревья, этих щебечущих птиц.

Нет, я, разумеется, не тешу себя мыслью, что сам я благородней. Несуразное чудище, провонявшее мертвечиной, убиенными детьми, растерзанными коровами, бесцельно брожу я по земле, таясь во мраке. (Я не горжусь и не стыжусь этого, понимаете! Еще одна заурядная жертва, злобно взираю я на смену времен года, которые изначальней всяких наблюдений.) «О, жалкий печальный уродец!» — восклицаю я, кляну себя и хохочу до слез: ха-ха! Потом валюсь на землю, задыхаясь и рыдая. (Все это по большей части сплошное притворство.) По небу катится глупое солнце; тени укорачиваются и удлиняются, будто по плану. Лесные птицы, пронзительно чирикая, вьют гнезда. Невинно зеленея, выглядывают из земли нежные травинки — дети мертвых. (Здесь на этой трепетно-изумрудной лужайке, однажды, когда луна была погребена в толще облаков, я оторвал голову старому хитрецу Ательгарду. Здесь, где крокусы, подобно водяным змейкам, разевают свои маленькие пасти, пугая позднезимнее солнце, здесь я убил старуху с волосами цвета железа. На вкус она отдавала мочой и желчью, и я долго пото» отплевывался. Сладкая пища для желтых цветочков: Унылые воспоминания мракожителя, скитальца по краю земли, дозорного роковой ограды мира.) «Уа-а-а!» — ору я, еще раз на мгновение скорчив рожу небесам, и скорбно наблюдаю, каковы они теперь, с тоской припоминаю, какими они были, и, как последний идиот,забрасываю сети в завтра. «А-ар! И-оу!» Я шатаюсь на ходу, крушу деревья. Уродливое чадо безумцев. Тол-стостволые дубы, желтея в легкой дымке, провожают меня взглядом — они вне сложностей. «Не хотел вас обидеть», — говорю я и, льстиво осклабившись, приподнимаю воображаемую шляпу.

2

Я говорю и говорю (на языке, которого никто больше не понимает), сплетаю заклинания, тонкую оболочку из слов, которая, как гроб, скрывает меня от мира. Куда бы ни полз я, передо мной все исчезает: я слышу лишь затихающие шорохи — так дракон пламенем прокладывает себе путь сквозь заросли и туман.

Раньше я много играл, когда был моложе, — впрлне возможно, это было тысячу лет назад. Исследуя'наш обширный подземный мир, я без конца играл в войну: бросался на пустое место, ловко уворачивался и вырывался, или, наоборот, попадал впросак, заговорщицки переговаривался с невидимыми друзьями и дико хохотал, когда удавалось удачно отомстшъ врагам. В этих ребячьих играх я облазил все острозубые проходы и залы, все темные закоулки в пещере моей матери, и вот наконец череда приключений вывела меня к озеру с огненными змеями. Я глядел на них, разинув рот от изумления. Пепельно-серые, как остывшая зола, безликие и безглазые существа. От их движения поверхность воды горела чистым зеленым пламенем. Я понял — и мне казалось, знал об этом всегда, — они что-то охраняют или стерегут. Я стоял на берегу, испуганно озираясь на темный ход позади, прислушиваясь, не идет ли моя мать, потом — это было неизбежно — собрался с духом и нырнул. Огненные змеи кинулись врассыпную и разлетелись, как будто мое тело обладало чарами. Так я обнаружил подводный проход, так впервые выбрался на поверхность земли к лунному свету.

В ту первую ночь я не пошел дальше. Но потом — это было неизбежно — я снова и снова выходил наверх. Мои игры заводили меня все дальше и дальше в беспредельную пещеру земного мира. Я крадучись перебегал от дерева к дереву, бросая вызов жутким силам ночи. На рассвете я возвращался.

В те годы я, как и все в детстве, жил в волшебном мире. Точно щенок,» который, играя, кусаясь и рыча, готовится к схваткам с волками. Временами чары внезапно рассеивались: на стенах, на уступах, в углублениях и проемах нашей пещеры сидели огромные древние чудища и следили за мной своими тлеющими глазами. Свирепые пасти испускали тягучее рычание, спины горбились и выгибались. Но мало-помалу до меня дошло, что их глаза, которые, казалось, сверлили и буравили мое тело, устало-равнодушно глядели сквозь меня — слабое препятствие в непроглядной тьме. Из всех живых существ, которых я знал в те дни, только моя мать действительно смотрела

Потом опять повсюду возникали равнодушные горящие глаза чужаков. Или глаза матери. И вновь мой мир мгновенно преображался, застывая, как прибитая гвоздем роза; пространство с холодным свистом уносилось прочь от меня во всех направлениях. Но я ничего не понимал.