Записки уцелевшего

Голицын Сергей Михайлович

Это произведение — плод творчества многих лет писателя Сергея Голицына, одного из представителей знаменитого княжеского рода Голицыных.

Удивительная память Сергея Голицына возвращает читателям из небытия имена сотен людей, так или иначе связанных с древним родом.

Русский Север, Волга, Беломорстрой — такова неполная география «Записок» картины страшной жизни Москвы второй половины 20-х годов, разгул сталинских репрессий 30-х годов.

Воспоминания правдивы, основаны на личных впечатлениях автора и документах тех далеких лет, наполнены верой в победу добра.

Эти воспоминания не предназначались для советской печати и впервые вышли в свет в 1990 г. уже после кончины автора.

Часть 1

Восемнадцатый год

1

Начинаю рассказ-историю нескольких, родственных между собой дворянских семей, историю одного мальчика, потом ставшего юношей, потом взрослым человеком. Хочу надеяться, что Бог даст мне здоровья и сил закончить свой труд, который я считаю главным в своей жизни.

Рассказ мой идет на фоне истории России после революции. Буду стараться писать объективно, как летописец, "добру и злу внимая равнодушно", буду передавать факты, надеясь в первую очередь на свою память. А выводы пусть сделают историки XXI века.

Много русских людей оставили после себя воспоминания. Но доводили их только до Октябрьской революции. Вот М. В. Нестеров прямо признавался, что слишком тяжело ему писать о пережитом в последующие годы. Писали о временах дореволюционных, писали о хорошем и о плохом, а дальше писать — рука останавливалась, а я, собираясь продолжать свои воспоминания, сознаю, какой груз взваливаю на свои плечи.

[1]

Итак, наступил 1918 год. Москва, Георгиевский переулок, 14.

Привезли дрова — несколько кубических сажен, толстых и длинных березовых бревен, заполонили ими часть двора. Наверное, мой отец использовал свои прежние связи. Брат Владимир, наш лакей Феликс и лакей дедушки Александра Михайловича Никита принялись их пилить и колоть. Работали весело, щепки так и летели. Я таскал по три, по четыре полена в подвал. Не иначе как с тех дней и полюбил Владимир колоть дрова.

2

К сожалению, мало кто у нас знает лучшие произведения, посвященные той эпохе. Это "Доктор Живаго" Б. Пастернака, "В тупике" В. Вересаева и рассказы Пантелеймона Романова. Но надо надеяться, что они когда-нибудь будут у нас переизданы и читатель получит верное представление о временах первых лет революции.

[2]

В Москве наступил голод. Хлеб подавался у нас маленькими кусочками, и то с мякиной. Повар Михаил Миронович приноровился печь котлеты из мелко рубленных картофельных очисток; тарелки по-прежнему разносили между обедающими лакеи Антон и Никита. А Глеб, уличенный в воровстве продуктов, ушел, но продолжал жить с семьей в подвале дома; говорили, что он заделался большевиком.

Мы ели всё, что подавалось на стол. А собачка Ромочка объявила голодовку. Бабушка ходила за нею, упрашивала ее проглотить хоть кусочек, а она смотрела на нее своими выразительными черными глазками и отворачивалась от мисочки, через неделю уступила и стала есть всё.

Меня переселили в детскую, где и без того стояли ряды кроватей и кроваток моих младших сестер Маши и Кати и детей дяди Владимира и тети Эли Трубецких — Гриши и Вари с их няней Кристиной. На моем месте поселился мой двоюродный брат Бумбук, иначе Владимир, старший из Львовых, корнет кавалергардского полка. Он куда-то уходил на весь день, а на столе лежала его книга — роскошное издание — история самого блестящего гвардейского полка. Я с интересом перелистывал страницы, наполненные портретами бравых офицеров и цветными картинками, на которых всадники в белых с золотом мундирах, в золотых касках, подняв шашки, скакали на вороных конях. А по утрам я любовался красивым и стройным, породистым юношей: он ухаживал за своими ногтями, мазал волосы чем-то красным и душился. Он уехал, а позднее погиб в рядах Белой армии. В изданной за границей книге «Кавалергарды» я прочел, как его эскадрон где-то на юге выбил красных из одной деревни, он застрелил комиссара и отошел, пеший. А тот оставался живым, приподнялся и, выстрелив Владимиру в спину, убил его наповал и сам тут же был изрублен шашками.

Я вернулся жить в свою с Владимиром спальню, но не надолго. Мое место занял самый младший брат моей матери — дядя Миша — Михаил Сергеевич Лопухин, а я вновь переселился в детскую.

3

В то время я упивался одной книгой, о которой впоследствии на вопрос некоей анкеты: "Какая книга в вашем детстве произвела на вас наибольшее впечатление?" — я не колеблясь ответил: — "Рыцари Круглого стола".

Это переведенное с английского популярное изложение народных сказаний, связанных с именем легендарного короля Артура и его рыцарей. Не знаю, кто являлся автором этой книги. Сейчас я не пытаюсь ее найти, боюсь в ней разочароваться.

В детстве я редко перечитывал книги, прочитав один раз, откладывал, принимался за другую. Но эту, хоть и толстую, я перечитывал много раз, раскрывал посредине и опять читал о подвигах рыцарей — Ховейна, Оуэна, Парсифаля, Галлагада, читал о короле Артуре и его оруженосце Кее, о волшебнике Мерлине и о рыцаре Ланселоте дю Лак и о его любви к королеве Джиневре. Он был самым храбрым, самым мужественным, самым благородным рыцарем из тех, кто собирался за Круглым столом.

И в моем представлении дядя Миша стал рыцарем Ланселотом. Он успел совершить подвиги на войне, о них он читал нам свои воспоминания. Я ждал от него новых подвигов…

4

Наступила весна. Главным кушаньем по-прежнему были котлеты из картофельных очисток. За обедом только и разговаривали что о еде и о том, что нас ожидает, и, разумеется, гадали: "Скоро ли уйдут большевики?"

Голод в Москве испытывали все. Советские историки любят подчеркивать, что и власти питались плохо, но они избегают рассказывать о том, как начиная с 1918 года рабочие, мелкие служащие и те, кто был поэнергичней, ринулись в деревни менять свои вещи на рожь, на пшеницу, на картошку. Билетов на поезда не продавали. Люди забирались в товарные вагоны без билетов. Всюду стояли заградительные отряды, у мешочников отбирали продукты, часть отобранного поступала на государственные склады, часть просачивалась на черный рынок, где шла тайная торговля, а вернее, тайный обмен продуктов на одежду, на драгоценности, на картины, на портреты предков. Коллекции картин и фарфора (например, коллекция Вишневского — основателя музея имени Тропинина) происходили именно в результате подобных обменов.

В своих, напечатанных в "Новом мире" воспоминаниях княжна Екатерина Мещерская пишет, что бывшие барыни рядами стояли на Столешниковом переулке и просили милостыню. Никогда о таком не слышал. Да и получать тогда рубли было ни к чему: никто не дал бы нищим даже горстку пшена.

А у крестьян хлеба в 1918 и в следующем году было еще много. Правительство организовывало продотряды, и вооруженные люди в специальных поездах отправлялись в разные стороны, останавливались на какой-либо станции и шли подряд по домам требовать хлеба. Нет-нет, не реквизировать, а покупать за тысячи рублей. Но тысячи-то эти ничего не стоили.

В деревнях гнали самогон, что категорически воспрещалось. Продотрядовцы делали в деревнях что хотели. И хлеб отбирали, и самогон пили, и с бабами гуляли. То там, то здесь их убивали. Тогда посылались карательные отряды. И пошли по деревням расстрелы — нет, не кулаков, а кого попало, подряд, без суда и следствия. Власти организовывали комбеды — комитеты крестьянской бедноты, привлекали на свою сторону беднейших, старались расколоть крестьян на три группы — кулаков, середняков, бедняков.

5

Ну, а мы на Георгиевском жили как в оазисе, вроде жильцов дома Турбиных, только во много раз большем числе. Питались плохо, сидели зачастую без света, отец приносил свой скудный паек. Взрослые читали газеты, рассуждали, надеялись, молились, пользовались различными слухами — то обнадеживающими, то грозными. Дедушка писал свой дневник, старшие дети ходили в гимназию, меня и Машу учила тетя Саша, лакеи и горничные продолжали нас обслуживать.

А бабушка охала. Бедная, она постоянно охала, ничего не понимая, что творится вокруг. Ее угнетало постепенное исчезновение комфорта, растущие цены. Пейзажи Левитана и Поленова пришлось сменять на картошку… Но неожиданно нашлось в ее жизни и хорошее. Острые французские соусы ушли в прошлое, и у бабушки «благодаря» скудной пище прекратились желудочные недомогания. Она выздоровела…

Всей семьей мы говели у старенького священника церкви Георгия на Всполье, и опять с благоговением я слушал дивные песнопения на Страстной неделе. Но надо было чем-то разговеться на Пасхе.

Дядя Владимир Трубецкой — с юных лет страстный охотник решил отправиться за утками. Убьет их штук десять, а то и перелетного гуся, — вот и праздничный стол будет. Вместе с моим братом Владимиром он поехал в имение Голицыных Петровское.

Девятнадцатый год

1

Богородицкое сельскохозяйственное училище было основано в 1898 году на средства государства и земства на землях Бобринских, в одной версте от города по дороге на Тулу. Были выстроены кирпичные здания: главный корпус трехэтажный с аудиториями и студенческими общежитиями, два двухэтажных с квартирами для преподавателей и еще два двухэтажных для служащих и для общежитий. Училище готовило агрономов среднего профиля, при нем были молочная ферма, фруктовый сад и рыбоводческие пруды, после революции спущенные. Училище считалось первоклассным благодаря преподавателям высокой квалификации, благодаря просторным помещениям и лабораториям, оснащенным новейшим по тому времени оборудованием.

К чести преподавателей, и в первую очередь директора Михаила Федоровича Арнольда, эта репутация продолжала сохраняться, несмотря на голод и разруху.

Он был сыном известного в свое время лесовода, основоположника убережения русских лесов Федора Карловича Арнольда, был интеллигентом в самом высоком смысле этого слова. Умеренный либерал, он хорошо усвоил, в чем состоит главная задача его жизни: вне зависимости от революции, честно трудиться на благо Родины, готовить таких же честных людей, которые, разъехавшись по стране, будут помогать крестьянам лучше возделывать землю, собирать обильные урожаи. А строительство социализма вряд ли он связывал с сельским хозяйством. Он был женат на дочери известного агронома И. А. Стебута — Наталии Ивановне. Ее никак нельзя было назвать ни дамой, ни барыней. Насыщенная идеями народничества, она одевалась нарочито просто, стригла волосы, ходила в сапогах, но, несмотря на такую оригинальность, все ее считали просто хорошей женщиной.

У Арнольдов было две дочери-девушки. Старшая Вера, работавшая вместе с нашей Линой в Богородицкой библиотеке, и младшая Наташа. Впоследствии Вера в течение многих лет была фактической, но не юридической женой писателя Бориса Житкова.

Арнольды встретили насильственное внедрение в их квартиру многих людей не только любезно, но и тепло, взяли нашу Соню в спальню своих дочерей, и она вскоре подружилась с их младшей Наташей. Кроме нас, в одной из комнат жили три или четыре студента училища.

2

К тому моменту, как я поселился в квартире Арнольдов, все, и особенно бабушка, с нетерпением ждали приезда освобожденных, а также моего отца. Билетов тогда не продавали, отец хлопотал о выдаче ему «мандата», как назывались солидные командировочные удостоверения, скрепленные печатями и подписями ответственных «товарищей» и вручаемые лицам особо доверенным или по протекции.

Меня поселили в маленькой комнате вместе с Софьей Алексеевной Бобринской, тетей Эли Трубецкой и малышкой Александрой, сокращенно Татей. Моя мать со мной занималась по всем предметам и готовила обеды, а вернее, училась готовить. Чем мы тогда питались, откуда доставали продукты — не помню; еда была невкусная, да, наверное, и малопитательная, вместо сахара в морковный чай сыпали сахарин. Бабушка все охала и много молилась, ожидая дедушку.

Супруги Кюэс собрались уезжать на родину в Швейцарию, через Финляндию и Швецию. Они пришли к нам прощаться. Мадам и наша Соня, расставаясь, плакали. Они уехали, но застряли в Гельсингфорсе (Хельсинки), где мадам родила дочку Sophie. Наверное, они весьма красочно рассказывали о жизни и быте в нашей стране. Лет пятнадцать спустя кто-то из наших родных встретил их в Париже: наш бывший гувернер служил продавцом в книжном магазине.

[5]

Владимир переехал к нам, ему нашли комнату в другом корпусе, в квартире преподавателя немецкого языка Свикке, и он там блаженствовал. Фрау Свикке, будучи моложе своего супруга лет на пятнадцать, кокетничала со своим жильцом и подкармливала его специально для него изготовляемым печеньем Pfefferkuchen, а также более солидными блюдами. К сожалению, не сохранился альбом, в котором был изображен сам Свикке, с толстым, отвисавшим вниз носом и козлиной бородкой (его прозвище было Козел). На другом рисунке его жена выглядела хорошенькой дамочкой в кудряшках и с курносым носиком.

Владимир, сестра Соня и ее подруга Наташа Арнольд ежедневно ходили в город, в школу второй ступени (бывшую мужскую гимназию). Тогда учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь. Под мудрым руководством наркома просвещения Луначарского старый, давно установившийся порядок в школах был разрушен: уничтожили отметки, перестали срашивать и задавать уроки. Словом, рассчитывали на высокую сознательность тех, кто в самом ближайшем будущем кинется строить коммунизм. Закон Божий был изгнан сразу после революции, отменили латынь и греческий. Время от времени являлись в школы комиссары проверять, как проводится реформа. Об одном из них тогда была сложена песенка:

3

Выздоровевших от коклюша детей нельзя было дольше держать в больнице. Не без помощи все того же доктора Никольского Трубецкие получили ордер на квартиру во втором этаже дома — низ каменный, верх деревянный — на Константиновской улице близ церкви Покрова. Тетя Эли уехала от нас со своей новорожденной дочкой, к ней присоединились из больницы ее старшие дети Гриша и Варя с няней Кристиной и подняней Полей. Впрочем, Кристина очень скоро уехала в Латвию.

Умерла от тифа в своем имении Бегичевка жена Ивана Ивановича Раевского Анна Дмитриевна, и он позвал Софью Алексеевну Бобринскую руководить хозяйством. Она уехала в санях, закутанная с головой в доху.

Умер от тифа брат доктора Никольского — врач Сухановской больницы близ Бучалок, умерла его жена, и тогда Алексей Ипполитович взял к себе их детей-подростков — сына и дочь.

Вместо Трубецких в маленькой комнате поселились тетя Саша и Нясенька с моими младшими сестрами, а я переехал в большую комнату. Неожиданно явилась из Орловки наша бывшая подняня Лёна с головой, обритой, как коленка. Заливаясь слезами, она рассказала, что умер от тифа муж ее сестры, ей деваться некуда, и она попросила мою мать взять ее к себе, обещая делать по дому все, что прикажут. Мать согласилась, но в ту же ночь Лёна опять заболела. У нее признали возвратный тиф, и она была отправлена в больницу, выписалась только через месяц, но такая слабая, что за ней пришлось ухаживать.

Тифы — сыпной, брюшной и возвратный — оказались для Советского государства не менее грозными врагами, чем белые армии, наступавшие со всех сторон. Тиф косил людей по городам и деревням, в тылу и на фронте.

4

Наша жизнь в Богородицке продолжалась. Мой отец поступил на работу. Рекомендовал его все тот же доктор Никольский, так много добра сделавший для нашей семьи. Отец стал секретарем уездного отдела здравоохранения. Его выбрали профоргом, и он со свойственной ему аккуратностью регистрировал и подшивал разные бумажки, писал отношения и протоколы, наклеивал марки на профбилеты.

Работал и дедушка. Местные власти доверили ему писать историю города Богородицка с древнейших времен, и еще он писал аннотации на книги городской библиотеки.

И отец, и дедушка получали зарплату, сперва «жидовскими», а потом просто советскими деньгами, и самое главное — получали пайки на себя и на всех своих иждивенцев.

Тетя Саша завела приходно-расходную тетрадь. И дедушка и мой отец отдавали зарплату ей, а она записывала, куда деньги пошли. За десять лет этих тетрадей набралось у ней много, сейчас, наверное, цены бы им не было. Ведь стоимость коробки спичек в будущем достигла 500 миллионов рублей. Правда, историков удивило бы наше милосердие: живут явно плохо, а в тетрадях то и дело приводятся записи — "бедным 500 рублей", "бедным 10 тысяч", "бедным 400 тысяч" и т. д. Объяснялись такие милостыни очень просто: когда покупатель вроде меня не мог объяснить, куда истратил деньги, тетя Саша записывала недостающую разницу, как бы пожертвованную мифическим бедным. К сожалению, перед одним из наших переселений все тетради были сожжены.

Обеды готовила Нясенька, а моя мать взялась по праздникам печь пироги. Выходили они у нее то подгоревшие, то недопеченные. Однако с капустной и морковной начинкой считались настолько вкусными, что каждое воскресенье приезжали к нам на розвальнях дяди Лев и дядя Владимир со своими женами, да еще захватывали они бутылку лиловатого самогону. Они расхваливали пироги, пили из самовара морковной чай, что-то остроумное рассказывали, о чем-то веселом вспоминали, а к вечеру уезжали.

5

Трактир Васильева находился на обширной Екатерининской площади, ее пересекала центральная Екатерининская улица. В геометрической фигуре утвержденного Екатериной плана города — она являлась биссектрисой среди веерообразно расходящихся улиц.

На площади со столь громким названием дома стояли невзрачные, деревянные, она заросла овечьей травкой, там ходили куры и гуси, паслись привязанные к кольям телята. Самым ветхим домом был покосившийся и в одну сторону, и в другую трактир. Сохранилась акварель бабушки, изображающая этот дом, — семь окон по фасаду, четыре окна сбоку. Окна заколочены, полусгнившая тесовая крыша посреди провалилась, щели в крыше зияют. Еще до революции за ветхостью он был заброшен, никто в нем не жил, а при нашем вселении дом принадлежал зятю покойного владельца по фамилии Кучеренко, который со своей семьей жил в том же дворе в небольшом, чисто выбеленном доме. Чем он занимался — не помню, жена его отличалась дебелостью и в свое время родила тройню — трех совершенно одинаковых мальчишек; по двору бегали и другие маленькие Кучеренки, и жил придурковатый и холостой брат хозяина. В хлеву откармливалась свинка на свадьбу этого брата, но хозяин нам жаловался, что никак не может подыскать ему невесту.

Единственное преимущество трактира Васильева состояло в его просторных четырех комнатах. Правда, в первой жить было нельзя: ее половину занимала стойка с широкими полками, за которой, верно, еще в средине прошлого столетия стоял папаша Васильев и наливал приезжим мужикам по чарочке водки. Но в в других комнатах из-за разваленных печей и зиявших в стенах щелей жить было малоудобно. А дожди лили почти ежедневно, и замшелая тесовая крыш протекала. Случалось, среди ночи проснешься, а на лицо капает. Мы знали, где текут «ручьи», и ставили на пол тазы, ведра, кастрюли, графский тёб и огромную деревянную графскую лохань.

Приходили печники и плотники, покачивали головами и вновь уходили. Ремонтировать дом было невозможно; да и где взять материалы и деньги? А в Ж… прямо сказали: ищите сами где хотите. И с той поры, когда мой отец возвращался со службы, он, моя мать, я, а иногда и мои младшие сестры ежедневно уходили искать квартиру; сегодня прочесывали одну улицу, завтра другую, послезавтра третью и т. д. Для дедушки и бабушки нашли комнату возле квартиры Трубецких; она должна была освободиться через месяц, а для нашей семьи ничего не находилось.

Кроме продолжающейся эпидемии тифа, в городе и в уезде вспыхнули эпидемии холеры и дизентерии. Холеру удалось победить благодаря энергичным действиям врачей. Была неделя, когда лишь мой отец сидел в уздравотделе, все остальные служащие отправились в уезд, на борьбу с холерой.

Музы в Богородицке

1

Само название этой главы подсказывает, что будет она посвящена расцвету различных видов искусств в Богородицке. Нынешнему читателю, возможно, покажется странным: как это так — голод, нетопленые помещения, плохая одежда, тусклые коптилки вместо ламп, гражданская война, обыски, аресты, крестьянские восстания, расстрелы… И одновременно — расцвет искусства?!

Да, так было! Екатерина Васильевна Сахарова — дочь художника Поленова, умалчивая об обысках, арестах и расстрелах, интересно рассказывает в сборнике "Тарусские страницы"*

[7]

о подобном же расцвете в маленьком городке Тарусе Калужской губернии.

О спектакле «Разбойники» Шиллера рассказывает в своей трилогии третий Толстой. В романе К. Федина «Костер» также идет речь о подъеме искусства в те же годы. Слышал я о самодеятельных театрах, оркестрах, художественных студиях в разных городах и поселках в те же годы. А в самой Москве как поднялось тогда искусство!

Психологически трудно объяснимо — как это люди, голодные, боящиеся обысков, облав и прочих невзгод тогдашней жизни, шли и шли в театры, в очередях за хлебом разговаривали о театре, о пьесах, об игре артистов? Но таковы факты…

В Богородицке подъем искусства начался еще в 1918 году, возможно, с домашнего спектакля "Тетя на отлете", с музицирования во флигеле графского дворца, с самодеятельных постановок в Земледельческом училище и в старших классах бывшей женской и бывшей мужской гимназий.

2

Страшное было время — 1920 год. Гражданская война бушевала, за лето не выпало ни одного дождя, голод надвигался. И тогда же в Богородицке началось строительство: к осени оборудовали настоящий теплый театр на Базарной площади. В двухэтажном каменном доме купца Попова убрали межэтажные перекрытия, внутренние стены и перегородки, соорудили сцену, яму для оркестра, галерку, нашлось место и для фойе, во дворе построили две уборных. Так Богородицк обогатился настоящим театром не то на 300, не то на 500 мест — цифры у старожилов расходятся.

Открыли театр «Гамлетом». Спектакль выдержал свыше десяти постановок. Сестра Соня в нем не участвовала. Часть сцен Четвертушкин безжалостно выкинул, но все равно спектакль длился до полуночи. Может быть, отдельные зрители — красноармейцы, крестьяне, сыновья и дочери богородицких мещан — не всё понимали, но они смутно чувствовали, что в монологах и репликах Шекспира таится высочайшее искусство, которое замечательные богородицкие артисты стремились донести до каждого из них. И зрители аплодировали неистово, до красноты отбивая ладони, восторженно крича до хрипоты.

Гамлета играл Бурцев, короля — Русаков, королеву — приезжая настоящая артистка из города Бузулука Челнокова. Офелию — Галя Деревянко, Лаэрта Постников, сын священника Земледелки.

Свидетельствую: эта постановка была вершиной, до которой поднялось театральное искусство в маленьком провинциальном городке. Несколько лет спустя я видел «Гамлета» во Втором МХАТе. Да, там играл Гамлета великий Михаил Чехов, короля играл Чебан, королеву — Гиацинтова, Офелию — Дурасова. Сравнивать оба спектакля нельзя, но должен сказать, что в Богородицке все было проще, человечнее, доступнее и теплее. Впрочем, отдельные зрители хохотали, когда увидела Гамлета со спущенным чулком, считая это таким же «ляпом», как и упавший однажды фанерный куст, за которым прятался скрюченный Дух отца Гамлета.

Четвертушкин следил за исторической точностью костюмов. При театре служила костюмерша, но она едва-едва успевала обслуживать артистов-мужчин. Артистки шили сами или им помогали их домашние. Почти неисчерпаемым источником доставания швейных материалов являлись всё те же графские сундуки, а настоящий бархат на костюмы кроился из многочисленных штор дворца Бобринских. В Богородицке неизвестно какими судьбами появилась ненадолго старуха, баронесса Фредерикс со своим барахлом. Она пожертвовала старинное шелковое платье нашей Соне; для графини Оливии был сшит роскошный костюм эпохи Возрождения.

3

Не только театральное искусство цвело тогда в Богородицке. Еще музыка. Музыканты собирались сперва у Бобринских, затем в городе. Приехали в Богородицк выселенные из своего имения в Алексинском уезде братья Щедрины*,

[8]

их было трое или четверо — все талантливые музыканты, к ним присоединились виолончелисты — дядя Владимир Трубецкой и зубной врач Израиль Львович Жарковский, пианисткой была тетя Вера Бобринская, еще кто-то. Организовался хороший симфонический оркестр со струнными и духовыми инструментами, играли вещи серьезные — Баха, Бетховена, Моцарта, русских композиторов. Репетиции и концерты устраивались по вечерам в достаточно просторном зале бывшей женской гимназии; слушать ходила избранная публика. Дирижером сперва был дядя Владимир Трубецкой, его сменил Евгений Щедрин, кроме того, дядя Владимир преподавал теорию музыки. А днем он работал ремонтером в Богородицком военном комиссариате, принимал или браковал мобилизованных в армию крестьянских лошадей. И был он еще страстным охотником, о чем речь пойдет позднее. Его жена тетя Эли — мать троих, затем четверых детей — ради дополнительного пайка играла в оркестре на барабане. Была она бледная, хрупкая, измученная недоеданием и недосыпанием. Огромный армейский барабан совсем не подходил к ее тоненькой, изящной фигуре. Она сидела с краю сцены и, держа палочки наготове, вслушивалась в музыку, стараясь не пропустить такт, вдруг взмахивала палочками и изо всех своих малых сил стукала по барабану. Случалось, она приводила на репетиции своих деток. И они, бледные, кудрявые, прелестные, как ангелочки, примостившись в уголку, сидели неподвижно, терпеливо ожидая, когда мать позовет их домой.

В 1921 году богородицким артистам стали платить небольшую зарплату. И дядя Владимир решил подзаработать. Инициативу проявила бабушка. Она достала «Декамерон» Боккаччо в подлиннике (на русском языке не было) и перевела с итальянского одну из новелл — "Грушевое дерево". Дядя прочел перевод и загорелся, решил сочинить оперетту. Долго ли он над ней работал — не знаю. Играя на рояле и напевая, он сочинял музыку. Тетя Вера ему помогала. Запомнились мне такие строки из арии ревнивого мужа, которого пел артист Хомяков:

Последнее слово оказалось не в рифму. Но как ни бились, а рифмы найти не сумели, так и оставили.

Бабушка нарисовала две одинаковые афиши: на зеленом с янтарными грушами дереве сидит ревнивый муж, а под деревом его жена с любовником целуются.

4

И в те же годы я подумывал, а не стать ли мне художником. Брат Владимир подвизался как декоратор и изредка рисовал плакаты. Степан Тимофеевич Рожков и еще один художник — Борис Юрьев рисовали пейзажи и преподавали в художественной студии. Подражая брату Владимиру и Билибину, все эти годы и я рисовал акварельными красками разные батальные, исторические, и сказочные сценки. Юрьев мной заинтересовался и передал, чтобы я принес ему на дом свои рисунки. Я не застал его дома и отдал папку хозяевам. Каково же было мое удивление и мой восторг, когда через три дня на выставке детских рисунков я увидел целый стенд, отданный мне. Больше всего меня восхитила подпись внизу: "Сережа Голицын, 13 лет". А мне тогда было всего одиннадцать. С тех пор мои рисунки не появлялись на выставках. А ведь способности к рисованию у меня несомненно были, и моя мать стремилась их развить. Но я рассуждал, что все равно так рисовать, как брат Владимир, никогда не смогу, а быть хуже его мне не позволяло самолюбие. Так и забросил я карандаши и кисточки.

Не только искусством я наслаждался, — были и тяжелые переживания.

Наша Успенская улица изо всех пересекавших Воронежскую и спускавшихся к пруду улиц была наиболее крутой. Поэтому именно ее со времен, верно, Болотова облюбовали мальчишки и девчонки с ближайших кварталов для катанья на обледенелых скамейках и в лукошках. Они катались целыми днями перед окнами нашего дома, но я ребят не знал, а идти с ними знакомиться опасался.

Скамейка — это высокое узкое сооружение, состоящее из двух досок — одна внизу, другая наверху, — соединенных между собой четырьмя стойками, днище нижней доски обмазывается навозом и обливается на морозе водой. Садись на скамейку верхом и катись до самой Воронежской. Вдвоем кататься выходило сподручнее, можно было дальше забираться.

Сестра Лина, видя, что я все сижу дома и читаю, чуть ли не силком вытащила меня на улицу, полагая, что любой катающийся в одиночку мальчишка позовет меня присоединиться к нему. Когда толпа мальчишек с несколькими скамейками поднялась в гору, я смело подошел к ним. Один из них повернулся ко мне, собираясь меня позвать, и вдруг другой, белобрысый, заорал на всю улицу:

Богородицкая проза жизни

1

Если в предыдущей главе я говорил о музах, о поэзии, то эта глава будет посвящена прозе нашей жизни в Богородицке в течение следующих 1920 и 1921 годов. Кажется, в начале 1920 года мои родители получили письмо из Петрограда от слуг умершей двоюродной сестры отца — тети Нади — Надежды Михайловны Голицыной. Она была единственной дочерью старшего брата дедушки генерала и бонвивана Михаила Михайловича, который в молодости прокутил более миллиона рублей. Оставшись старой девой, тетя Надя не имели прямых наследников и неожиданно для моего отца завещала свои драгоценности ему и просто передала верным слугам свою предсмертную волю, а те ее беспрекословно исполнили, о чем нас известили.

Вызвалась поехать в Петроград моя сестра Лина. Заведующий библиотекой Данилов вручил ей весьма солидный, с печатями, мандат, в котором "подательнице сего" поручалось… а что поручалось — не помню.

Лина остановилась по дороге в Москве и пошла в богадельню, где пребывала наша верная няня Буша. Она пришла в ужас. Было ясно: если няню Бушу не взять как можно скорее, она неминуемо умрет от голода. В Петрограде Лине вручили небольшой, однако увесистый чемоданчик, и она покатила обратно, по дороге в Москве забрала няню Бушу и с нею, и с чемоданчиком благополучно вернулась в Богородицк.

Помню, как вывернули на стол его содержимое. Там оказалось столовое серебро, сколько-то ниток — несколько аршин — жемчуга и необыкновенной красоты золотая, узорчатая, со многими крупными изумрудами, складывающаяся тремя створками диадема, не знаю ради каких заслуг подаренная дедушке Михаилу Михайловичу эмиром Бухарским. Все это уложили обратно в чемоданчик, а мне самым строжайшим образом, приказали никому о драгоценностях не болтать.

Приезду няни Буши мы очень обрадовались, так ее все любили. Она взялась мыть посуду, ставить самовары и вязать всем нам по очереди варежки, носки и чулки…

2

Подошло время брату Владимиру призываться в Красную армию, куда ему идти совсем не хотелось. В Богородицке жили наши знакомые — мать и две дочери Задульских. К ним приехал из Москвы их родственник, молодой биолог Зенкевич, который впоследствии стал академиком, известным на весь мир ученым-океанологом. А тогда, в 1920 году, он формировал экспедицию и набирал кадры для биологической станции, только что организованной на берегу Кольского залива близ города Александровска. Ему требовался художник.

Какими путями мой брат Владимир получил метрику, что он родился не в Бучалках, а в Богородицке, — не знаю, так же, как не знаю, откуда он раздобыл справку, что является матросом крейсера «Аскольд» и направляется в распоряжение Зенкевича как художник высокой квалификации. Крейсер этот, посланный еще в разгар германской войны в Средиземное море и принимавший участие в дарданелльских военных действиях, после Октябрьской революции был интернирован французами в тунисской гавани Бизерте, и потому матрос с «Аскольда» никак не мог в 1920 году оказаться в Богородицке.

Как бы там ни было, а мы проводили Владимира за тридевять земель — в Заполярье, где только еще собирались основывать город Мурманск и откуда совсем недавно убрались интервенты — английские войска. Там по заданию биологов Владимир делал зарисовки всевозможных морских существ, вместе со всеми исполнял самые различные физические работы и одновременно для себя рисовал в альбомах, которые сохранились. А рисовал он карандашом и акварелью мурманские пейзажи, разные жанровые сценки и карикатуры на своих сослуживцев. В этих столь разнообразных рисунках, особенно, в пейзажах красками, впервые угадывается большой и яркий талант настоящего художника.

Изредка Владимир писал нам письма с картинками. Они читались вслух, да я еще их забирал и читал один про себя. Как я гордился, когда однажды моя мать прочла несколько строк, обращенных прямо ко мне! Письмо начиналось с восклицания: "Эй ты, Сережка!" К сожалению, они пропали.

Менее чем через год экспедиция вернулась с Кольского полуострова в Москву. Началась подготовка к следующей экспедиции, которая должна была базироваться в Архангельске. Владимир нам писал, что начальство обещало отпустить его на несколько дней в Богородицк.

3

Возвращаюсь к началу 1920 года, к самой прозаической теме. Чем мы питались? Тот паек, который выдавало государство, был настолько скуден, что его никак не хватало. Большим подспорьем являлись бучальские подношения, доставляемые Сухановым, о чем я уже рассказывал. Но к весне 1920 года подношения прекратились, а менять разные шмотки на базаре становилось все труднее. У крестьян у самих запасы продовольствия подходили к концу.

Моя мать начала спешно чинить и шить заново обувь, к ней приходили заказчики со своей кожей для подошв и для верха. Одна из заказчиц принесла для починки несколько пар растоптанной обуви. Мать приобрела десяток колодок и выполняла заказы не за деньги, а за муку, за пшено, за иные продукты. Шила она также обувь матерчатую, на веревочной подошве, для нас, для Бобринских и для Трубецких — бесплатно, а за продукты — для людей посторонних. Где-то доставали конопляную пеньку, так называемый мочeник; возвращаясь со службы, мой отец на особом гребне расчесывал кудель и вил из нее веревки.

В первую зиму нашей жизни в доме Любимова плохо у нас было с картошкой — не сумели запастись с осени. Весной прослышали мы, что на станционном элеваторе можно брать сколько хочешь мороженой картошки. Мать, кто-то из сестер и я отправились туда с ведрами. На полу гигантского элеватора было сплошь рассыпано несчетное число пудов картошки, превратившейся в мокрую, вонючую, совсем гнилую массу, кое-где пробивались длинные и белые ростки. По картофельным грудам ходили голодные люди и вытаскивали за эти ростки отдельные клубни, в которых чудом сохранилась жизнь. Мы набрали пару ведер полугнилых картошин, ушли, но больше не возвращались. Всю эту гниль Нясенька забраковала и выбросила.

По ту сторону городского выгона жил сифилитик с проваленным носом, тайно скупавший старых и больных лошадей. Он резал их и продавал конину, но для нас она была недоступна по цене, мы покупали конские головы и ноги с копытами. Нясенька варила из этих голов и ног бульон и холодец. Это дрожащее светло-коричневое желе было очень противно на вкус.

Весной под руководством нашего отца мы дружно вскопали лопатами удобренный нашими же экскрементами земельный участок сзади дома — соток десять, и засадили его картофелем и тыквой, заняли несколько грядок другими овощами, сбоку под вековой ветлой поставили столик и лавочки, к ним проложили дорожку и обсадили ее цветами. Картофель и овощи стали большим подспорьем к нашему обеденному столу, но в тот 1920 год была засуха, отец и мои старшие сестры усердно таскали воду из колодца и поливали грядки, я тоже таскал, в кувшине. Тыква не боялась засухи и давала крупные мячи, и Нясенька варила невкусные, но с аппетитом съедаемые нами блюда, а высушенные семечки мы грызли.

4

Выручали нас — детей — куры, в свое время привезенные Сухановым. С ликованием мы приветствовали первое яичко, которое снесла курица Няня Буша. Его отдали сестре Кате как младшей. Когда она лупила и ела яйцо, ее окружило человек шесть. Потом занеслись все остальные куры — Нясенька, Эммочка, Лёна, Маша и Люба. Яйца ежедневно съедали мы — трое младших. Я мог бы и сейчас рассказать, на каком языке разговаривали наши любимицы, какой у каждой из них был характер и какого цвета она несла яйца. Нашему петуху Жоржу я просто обязан отвести полстраницы — такого выдающегося куриного вождя я никогда не встречал. Я его назвал Жоржем в честь Егора — сына мещанина Камаева, жившего на углу Успенской и Воронежской. Был этот Егор невзрачный молодой человек с рыжими усиками, ходил в белых туфлях, чем занимался — не помню. Однажды наша Лёна призналась Нясеньке, что Егор ей очень нравится и она назвала его Жоржем. А я подслушал их разговор, подхватил и стал дразнить Лёну этим Жоржем. Вряд ли между ними возникли хоть какие-то признаки романа. Лёна была очень скромной девушкой, но зато наш петух получил имя.

Он по-петушьи был дьявольски красив: с белыми, желтыми и черными, отливающими зеленым перьями, с пышным хвостом, с роскошным алым гребнем, со шпорами, как два кинжала. Летом я и мои старшие сестры спали во дворе, а Жорж перед рассветом будил нас своей победной песней. Он просыпался самым первым из петухов всей округи и пел, как Шантеклер. Он побеждал всех соседних петухов, хотя, случалось, приходил окровавленный. Для всех кур Успенской улицы он был совершенно неотразим и приводил их нестись в наш сарай. Из-за него вспыхивали конфликты между соседками и Нясенькой. Но она знала, какие яйца несут наши куры, и отстаивала истину.

У одной соседки была дочь на год старше меня, и была единственная курица, являвшаяся незаконной супругой Жоржа. Когда в 1968 году я впервые за долгий период попал в Богородицк, то по каменному дому Камаева нашел Успенскую улицу, увидел, что вместо нашего дома стоял другой, а из соседнего вышла старуха, очень похожая на ту, которая здесь жила полвека назад. Я понял, что это была та девочка — соседка, успевшая состариться. Я с ней заговорил, она рассказала, что немцы сожгли все дома на улице. Я указал, где был колодец, где росла ветла, где две липы. Она все это подтвердила. Я спросил ее, помнит ли она ту семью, которая когда-то жила тут в течение трех лет. Она отрицательно покачала головой. Тогда я спросил ее, а помнит ли она того петуха, который ухаживал за их курицей?

И сразу старуха засияла и воскликнула:

— Это вы про Жоржа? Помню, помню! Разве такого забудешь?..

5

С сентября я учился с матерью и с тетей Сашей. Зимой бывали по неделям каникулы — на Рождество, на Масленицу, на Пасху, не учился я по воскресеньям и в дни рождений и именин всех членов нашей семьи. Таким образом, едва ли половину дней в году можно было считать учебными.

Арифметику я остро ненавидел, и задачи казались мне еще более унылыми, нежели Никите — герою третьего Толстого. Я садился рядом с продолжавшей сапожничать матерью и тупо смотрел в задачник. С величайшим терпением она мне объясняла: "Нет, неправильно, еще подумай". А я только сопел и хлопал глазами.

С уроками арифметики у меня связываются воспоминания о семье врача Петра Ивановича Раевского — врача и нашего дальнего родственника. Из Тулы Раевские переехали в село Барятино Богородицкого уезда. И он сам, и его жена Ольга Ивановна, и три мальчика, их сыновья, — Сергей, Михаил и Андрей изредка приезжали в Богородицк и останавливались у нас. Петр Иванович заболел сыпным тифом, доктор Никольский привез его в Богородицкую больницу, лечил его, моя мать ходила дежурить у больного. Он скончался. Мы всей семьей хоронили его на городском кладбище.

Раевские прожили у нас еще дня три, и моя мать велела мне всячески занимать мальчиков. Потом они уехали обратно в Барятино, продолжали изредка к нам приезжать, а затем переехали в Сергиев Посад. О них я еще буду много рассказывать, а сейчас скажу, что и моя мать и тетя Саша всегда мне ставили их в пример: какие они умные, послушные, добрые, мужественные, вежливые и самое главное — как они любят решать задачи. Я никак не мог понять, как можно любить такую скучищу с пешеходами и бассейнами.

Тетя Саша учила меня по всем остальным предметам. По природоведению, по географии и по истории я должен был прочесть определенные страницы в учебниках и пересказать их своими словами, а тетя Саша, знавшая эти предметы еще меньше, чем я, следила за моим рассказом по тексту. Грамматические правила я зубрил без особого прилежания и, наоборот, с большим удовольствием писал изложения отдельных произведений наших классиков, а также сочинения на разные темы.

Последние месяцы моего детства

1

Постепенно нас разыскали наши разбросанные по всему свету родные, и потекли письма — нам, Бобринским и Трубецким — из Франции, Америки, Австрии, Китая, Югославии. Тогда никому даже в голову не могло прийти, что переписка о своих, чисто семейных делах, даже если кто-либо из родных был белым офицером, может рассматриваться как шпионаж. Мы получали письма, их читали вслух, а я забирал конверты с марками.

Старший брат моей матери — дядя Коля — Николай Сергеевич Лопухин — был женат на своей двоюродной племяннице Софье Михайловне Осоргиной; по образованию юрист, до революции был деятельным предпринимателем, покупал и перепродавал московские дома. В начале 1918 года он забрал с собой жену, троих детей, мать, двух девушек-сестер, тетку — Евгению Павловну Писареву (бабушку Женю), а также бывшую гувернантку, ставшую неотъемлемым членом семьи, — Лидию Дмитриевну Курдюмову и поехал на восток. Они попали в Тюмень, там у дяди Коли и тети Сони родился еще один сын. К ним присоединилась семья дяди Саши — Александра Владимировича Голицына, и все они, отступая вместе с армией Колчака, добрались до Омска, до Иркутска и наконец обосновались в Харбине. Там дядя Коля стал мэром города, и на этой почетной, щедро оплачиваемой должности пробыл десять лет. У него родились еще две дочери. В 1929 году китайский генерал Чжан-дзолин разогнал всю русскую администрацию. Дядя Коля остался на бобах и со всей своей многочисленной семьей отправился в дальнее плавание через Гонконг, Сингапур, Коломбо, Суэцкий канал в Марсель, а оттуда — в Париж. Родственники поддержали его и помогли устроиться на хорошем месте. В 1934 году бабушка Александра Павловна скончалась, а он с женой сумели воспитать своих детей порядочными и честными людьми. Сам он умер уже после войны, и тетю Соню древней старушкой я видел во время обоих своих поездок во Францию и много с ней разговаривал, вспоминая былое.

2

Одним из последних родственников, кто нас разыскал, был следующий брат моей матери — Алексей Сергеевич — дядя Алеша.

Был он мечтатель, идеалист, хороший человек, но уж очень инертный, его сравнивали с Обломовым. Насколько его брат Николай был энергичен, всегда находил выход из самых затруднительных положений, настолько дядя Алеша был беспомощен и мало приспособлен к жизни. А в молодости он отличался влюбчивостью.

Закончив университет, он поступил на службу в Киеве и там полюбил девушку из очень хорошей украинской фамилии Гудим-Левкович. Был назначен день свадьбы, в Киев поехали родственники. Родные невесты были довольны женихом. Накануне свадьбы дядя Алеша увидел какой-то страшный сон. Утром ему объявили, что его невеста сбежала с прежним своим возлюбленным, которого не признавали ее родители.

Дядя Алеша был вне себя от горя, братья, боясь самоубийства, следовали за ним по пятам, увезли его в Хилково и там оставили. Дом стоял нетопленый, обогревалась только кухня и маленькая каморка возле нее. За сколько-то месяцев тамошней жизни дядя Алеша лишь однажды вышел с ружьем прогуляться по саду; не убив ни одного зайца, он вернулся и пролежал все остальное время на постели. Комната была оклеена газетами с многочисленными объявлениями, которые дядя Алеша выучил наизусть и много лет спустя однажды мне их продекламировал.

Утешившись, он уехал служить во Владимир и там влюбился в известную своим легкомысленным поведением даму старше его и женился на ней. Мою мать послали на разведку. Она поехала и пришла в ужас от своей невестки. Молодые приехали в Москву и были приняты весьма прохладно. Дядя Алеша вскоре развелся и покинул Владимир.

3

Недели через две дядя Алеша снова приехал к нам на подводе. В Хилкове он снял избу, и для хозяйства ему понадобилась посуда, нужно было закупить сахару и какие-то сельскохозяйственные орудия. Собираясь возвращаться, он предложил моим родителям отпустить с ним и меня.

— Хочешь поехать с дядей Алешей? — спросила меня мать.

Разлука с матерью всегда была для меня в тягость. А тут я сам, по собственной охоте могу уехать. Но ведь я уже теперь большой, мне тринадцать лет. И я ответил, что поеду, хотя в моем сердце перемешивались два противоположных чувства — радость предстоящей жизни на новом месте и горечь разлуки с матерью. И я поехал. От радости забыл захватить свои приспособления для ловли бабочек.

Дивная была дорога — поля, луга, изредка рощи, дали неоглядные, там и сям села с колокольнями, деревни поменьше, воздух чистый, солнце, голубое небо с белыми облаками! Начинавшаяся колоситься рожь предвещала хороший урожай.

Приехали поздно вечером, уже в сумерки, наскоро поели, тетя Теся показала мне в сенях на помосте место, где я буду спать, и я сразу заснул. А на следующее утро дядя Алеша повел меня в яблоневый сад…

4

В Уперте водилось много рыбы разных пород. Дядя Алеша мог часами рассказывать, при каких обстоятельствах в пору его детства были пойманы рыбы невиданных размеров. В сенном сарае — единственной постройке, уцелевшей при разгроме имения, — от сочленения стропил свешивалось длинное удилище с камнем, привязанным к его тонкому концу; предполагалось, что, высохнув, оно приобретет невиданную гибкость, и дядя Алеша отправится ловить карпов на хлеб, смоченный конопляным маслом, и без поплавка. Удилище при мне все висело и, наверное, через сколько-то лет попало в печку.

Да, рыбы в Уперте было действительно много. С хилковскими мальчишками я ежедневно уходил на реку, под плотину мельницы, и приносил целую снизку — до полсотни — окуньков, плотвичек и уклеек и очень бывал доволен, когда тетя Теся говорила, каким подспорьем в их питании является мой улов.

До чего же удивительным инженерным сооружением являлись ныне совсем исчезнувшие эти изобретения русской смекалки — водяные мельницы! Два больших колеса с лопастями вращались потоком воды, с помощью нескольких шестерен терлись друг о друга два каменных диска-жернова, в которые по одному лотку подавалось зерно, а по другому лотку ссыпалась мука. Спрятанные под крышей деревянного здания жернова гудели, клубами вздымалась мучная пыль. Изредка появлялся у колес белобородый, весь в муке мельник, что-то поправлял в лопастях колес и вновь исчезал внутри мельницы. А мы, мальчишки, сидели на корточках молча, из-за гула не слышали своих голосов, глядели на поплавки и то и дело вытаскивали рыбок.

Поспели вишни, я забросил рыбную ловлю и с утра уходил в сад, там залезал поочередно на одно, на другое, на третье дерево и наедался так, что, приходя домой, за обедом почти ничего не ел.

Начали поспевать яблоки. Я наедался ими, набивал карманы, прятал их за пазуху и вообще перестал обедать. По своей питательности яблоки заменяли остальную еду — хлеб, воду, овощи, молоко. Тетю Тесю сперва беспокоило полное отсутсвие у меня аппетита, а потом она махнула рукой и больше не настаивала, чтобы я ел.

5

Приехал в Хилково племянник тети Теси Петруша Шереметев, родной брат невесты моего брата Владимира. Был он старше меня на полгода, очень подвижный, ловкий, смелый, предприимчивый, веселый, неунывающий, книг не читал, учился средне — словом, был вроде Тома Сойера, и мне с первого дня очень понравился, хотя во многом мы были совсем разные.

Он носил штаны до колен, я — до щиколотки. Нас сближало сходство судеб: оба мы бегали босиком, оба гордились своими предками, оба тосковали по утраченным имениям, оба с болью в сердце вспоминали о несчастном и любимом нами царевиче Алексее, он с апломбом называл себя монархистом, а я с не меньшим апломбом доказывал, что России нужна республика. У него двое дядей было расстреляно, у меня — один. Оба мы горячо любили старших братьев и гордились ими. Его старший брат Борис после Октябрьской революции сражался в рядах Белой армии. И Петруша, и я наперерыв друг перед другом хвастались:

— А мой брат Борис… — говорил он.

— А мой брат Владимир… — перебивал я его, неизменно побеждая своими доводами. — Мой брат и художник, и по Ледовитому океану плавает, а твой уехал в Америку и там кур разводит.

К будущей свадьбе Владимира и Елены мы относились с восторженным ожиданием.

Часть 2

Трагические страницы

1

Осоргины — дядя Миша, тетя Лиза, двоюродная сестра моей матери, их дочери Мария и Тоня, моя сестра Лина с маленькой дочкой — продолжали жить в отдельном домике на 17-й версте Брянской, ныне Киевской железной дороги. Прекратились концерты, фортепьяно стояло закрытым, те, кому тетя Лиза аккомпанировала, томились по тюрьмам. Была арестована Мария. Ее выпустили со ссылкой минус 6. Она выбрала для жительства недальний Малоярославец.

Изредка я приезжал к Осоргиным, отводил душу в беседах с дядей Мишей, рассказывал о злоключениях нашей семьи. Они остро переживали все наши передряги с судебными процессами.

Осоргины больше не ездили в Бутырки на свидание с Георгием. Произошел какой-то инцидент с начальством, и Георгий в 1927 году был отправлен в Соловки. Лине удалось узнать, что вагон для заключенных стоит на запасных путях Николаевского вокзала. Она, сестра Маша и я поехали и нашли этот вагон за километр, встали возле него, начали махать платками. И вскоре в маленьком окошке показалась голова Георгия. Впервые я его увидел с длинной бородой, он говорил, как наслаждается чистым весенним воздухом

К нам подошел мент с винтовкой, сказал, что нельзя разговаривать с заключенными. Лина умолила его позволить еще хоть на десять минут. Он отошел, стал издали наблюдать за нами. О чем говорил Георгий, я не помню. Маша плакала. Снова подошел мент, потребовал, чтобы мы ушли. Ни Маша, ни я больше никогда не видели Георгия.

А Лина видела его еще дважды. Я путешествовал по северу, когда ей удалось осуществить благодаря Пешковой поездку на Соловки вместе с женой Олега Волкова Соней — внучкой известного капиталиста и мецената Саввы Ивановича Мамонтова.

Борьба за существование

1

До покупки знаменитого Архангельского село Котово было родовым имением князей Юсуповых. Когда мы там поселились, от усадьбы сохранились лишь несколько вековых лип и остатки каменного фундамента от господского дома. И стояла церковь с одним куполом, XVII века, с надгробиями Юсуповых внутри. Не знаю, уцелело ли сейчас хотя бы несколько лип, а церковь превращена в гараж и до того обезображена, что никто и не догадывается, где тут подлинная старина, где недавние пристройки и перестройки. Ни в одном нынешнем краеведческом справочнике Котово не упоминается…

В первое время мы никак не могли привыкнуть к жизни на новом месте. Вместо электричества — керосин, за водой — к колодцу, поездки в Москву потеря нескольких часов, и поезда ходили редко. Жили мы в тесноте, а все же Владимир по всем стенам развесил портреты предков. Для его рабочего стола место нашлось, а нам, остальным, приходилось заниматься за обеденным столом. Дедушку отправили в Сергиев посад и там сняли для него комнату рядом с домом, где жили с семьей дядя Владимир и тетя Эли Трубецкие: он ходил к ним обедать.

Осложнила нашу жизнь только что введенная тогда карточная система. Рабочим полагалось столько-то хлеба, служащим — меньше, иждивенцам — еще меньше, сколько именно — не помню; лишенцам карточек вообще не давали, живите, как хотите.

Карточки были введены еще до нашего изгнания с Еропкинского. Там выручали две семьи рабочих из соседних квартир. Мы их мало знали, да и согласно Карлу Марксу они должны были нас ненавидеть. Ан нет — относились с трогательным сочувствием, ежедневно уделяли по буханке черного хлеба и сколько-то белого.

Переехали мы в Котово и остались без хлеба, без круп, без жиров.

2

Брат Владимир внешне держался бодро, острил как и прежде, но я догадывался, что он переживал передряги нашей семьи как бы не болезненнее всех нас, однако скрывал свои чувства. Именно по нему лишенство ударило особенно сильно.

Зарабатывал он хорошо, в издательствах его ценили. А тут началось. На первых порах зав. редакцией журнала "Всемирный следопыт" Владимир Алексеевич Попов скрывал от Владимира о тех подкопах, какие подводились под лучшего художника журнала. Из шести первых номеров 1929 года четыре обложки создал Владимир. Осенью новый редактор «Следопыта» Яковлев запретил давать ему заказы.

Был Яковлев коммунистом из типографских рабочих, в издательском деле ничего не смыслил, но зато был классово сознателен. Узнав, что в журнале кормится лишенец и князь, он приказал его изгнать. Попов пытался возражать, говорил, что Владимир самый талантливый художник журнала, работает в нем давно. Попов не только ценил Владимира за талант, но просто его любил и тяжело переживал его изгнание.

Художники — приятели Владимира — решили его выручать: заказы будут брать они, Владимир их исполнять, подписывать рисунки и деньги получать тоже они, а заработанные передавать ему. Раза три такие комбинации прошли, но уж очень характерна была манера Владимира, и «обман» открылся.

Дядя Владимир Трубецкой, иначе писатель В. Ветов, еще печатался в «Следопыте». Осенью 1929 года был там опубликован его последний и, надо сказать, самый талантливый рассказ из серии "Необычайные приключения Боченкина и Хвоща" — "Чернопегая в румянах". На этом рассказе его литературная деятельность в журнале оборвалась.

3

Давно не писал я о самом себе.

В тот страшный для нашей семьи двадцать девятый год мне минуло двадцать лет. Стал я совсем другим. Был веселым, беззаботным, любил танцевать фокстрот, с великим увлечением учился, много читал… Все это ушло. Я редко ходил на вечеринки, реже посещал театры, замкнулся в себе. Произошел такой перелом во мне и из-за Москвы, и из-за тех «пощечин», которые я время от времени получал. А самое главное — я был убежден, что как бесправный лишенец, живущий на случайные заработки, да вдобавок еще князь, я рано или поздно опять неизбежно попаду в тюрьму, и ни богиня Фемида, ни Пешкова не помогут.

Да, время от времени то того, то другого из наших знакомых сажали, а потом отправляли или в ссылку, или в лагеря, иногда выпускали. За что сажали? Ходила поговорка: "Был бы человек, а статья на него всегда найдется".

Отец мой очень переживал за меня, что мне никак не удается получить высшего образования. Литературные курсы закрылись. Многих студентов специальная комиссия распределяла на дневные отделения других вузов. Андрей Дурново, несмотря на свою одиозную фамилию, попал в МГУ, иные устроились во ВГИК, Ляля Ильинская через год поступила в Ленинградский университет. Валерий Перцов и Игорь Даксергоф никуда не поступили, а остались работать в своих учреждениях.

Я узнал, что та комиссия проводит собеседования и вручает анкету, а раз так, мое дело безнадежно, и я решил не лезть на унижения — все равно мне не пробиться, и не пошел на исповедь.

4

В ту первую нашу подмосковную зиму много часов приходилось мне проводить в раздумье. И когда я ждал поезда на станции Хлебниково или на Савеловском вокзале, и когда в вагоне либо стоял, либо сидел, и когда бродил по хмурым московским улицам, и когда засыпал в уголке на полу либо в нашем котовском доме, либо в одной из знакомых гостеприимных московских квартир.

Думы мои витали вокруг моих несозданных произведений. Я продолжал мечтать быть писателем, но уж очень неопределенно. Я не собирался сочинять для печати, только для себя. То, что тогда издавалось, по большей части пылало ненавистью к врагам социализма, до небес превозносило существующий строй и потому было для меня чуждо. Сейчаас большинство тех произведений, тогда безудержно расхваливаемых, начисто забыто.

Сюжет для повести я выбрал такой. Был у моего брата Владимира большой друг Павел Дмитриевич Корин. Как и где они познакомились еще в 1923 году, я так и не смог доискаться. Из рассказов Владимира я знал, что живет Корин с женой Прасковьей Тихоновной и братом Александром на холодном чердаке высокого дома № 23 на Арбате. Жили они в страшной бедности, не заботясь о заработке. И был Павел Дмитриевич для Владимира не просто другом, а кумиром, недосягаемым и боготворимым. Из рассказов Владимира я знал, что Корин приступил к этюдам для той картины, замысел которой был столь грандиозен, что он собирался посвятить ей всю свою жизнь. Он писал портреты иноков и священников.

И я думал: живет в наше страшное время вдохновенный творец мудрого и прекрасного, великий подвижник и бессребреник. Я умолял Владимира привести меня к нему. С тех пор, как мы поселились в Котове, Владимир иногда останавливался ночевать у Корина. Но я неизменно получал отказ. Владимир объяснял, что Корин редко показывает свое, только еще задуманное детище. Ведь и писатели скрывают свои черновики. И я больше не приставал к Владимиру, но думал о Корине постоянно.

Бывая в редакциях, я видел художников-иллюстраторов, людей веселых, доброжелательных, но понимал, что главным для них было не искусство, а заработок. Видел, что и брат Владимир тоже старался побольше заработать. И я считал, что иллюстраторы — это художники как бы "второго сорта", им особого таланта не требуется, а нужны бойкое перышко и хорошие акварельные краски. Работали они без вдохновенья, и их больше всего волновало, примет или не примет редактор их рисунки, и получить за них деньги. Художник Фаворский своими прекрасными иллюстрациями доказал ошибочность подобных взглядов.

5

Да, все в стране тогда питались кое-как. А мы, имея пять карточек на одиннадцать душ, питались все же лучше благодаря торгсину. Наверное, нынешние граждане и не представляют себе, что это за неизвестное слово.

Нашему государству, ставшему "на сталинские рельсы индустриализации", требовалась валюта, чтобы покупать за границей тракторы, грузовики, станки, чтобы платить многочисленным приглашенным на стройки специалистам-иностранцам; наших было мало и нашим не доверяли — могли оказаться вредителями. Чтобы эту валюту доставать, было придумано несколько способов.

Один способ: отбирать у крестьян-единоличников и колхозников зерно, не оставляя им не только на семена, но и в иных краях и на пропитание. Так, секретарь ЦК Украины Косиор, сам впоследствии расстрелянный, обрек деревенских жителей на невиданный искусственный голод, но о том голоде пусть другие напишут. Один офицер во время войны мне рассказывал, как он, будучи студентом Одесского университета, вместе со своими однокурсниками, шатаясь от систематического недоедания, грузил по ночам за кусок хлеба мешки с зерном на английские пароходы.

Другой способ: отправлять за границу лес, о чем я уже рассказывал.

Третий способ: продавать сокровища искусства, прежде всего Ленинградского Эрмитажа и Московского музея изобразительных искусств. Успокаивая тех, кто осмеливался… нет-нет, не протестовать, а просто выказывать недоумение, нарком торговли Анастас Микоян в газетной статье на полном серьезе убеждал, что не надо огорчаться; да, американские миллиардеры у нас покупают Рембрандта, Рубенса, Ван Дейка, Брейгеля. Но ведь это же временно: наступит мировая революция, и все шедевры вновь к нам вернутся.

Мы духом не падаем

1

Нет, не с бухты-барахты говорил я Юше Самарину, что к лету меня обязательно восстановят в избирательных правах. К тому были у меня некоторые основания, а скорее надежды.

Моя мать, разговаривая с адвокатом Орловским о превратностях артели "Расшитая подушка", рассказала ему о всевозможных передрягах ее младшего сына.

Орловский дал такой совет:

— В районных избирательных комиссиях хоть и сидят люди бдительные, но они захлебнулись от потока заявлений лишенцев, и царит там жуткий беспорядок. Сыну вашему отказывают вместе с отцом, с матерью, со старшим братом и его женой да еще с престарелой воспитательницей. А надо словчить, отдалить его дело от всех вас. Пусть он сам подает в первичную инстанцию — в районную комиссию, будто в первый раз. Никто не догадается, что ему уже отказывали. Что же до подписки о невыезде, которую он дал еще весной, пусть о ней забудет. В ГПУ столько добавляется с каждым днем дел, что беспорядок там как бы не еще больше, нежели в избирательных комиссиях.

Мать передала мне совет Орловского. Я заартачился:

2

Нынешние историки, а за ними и прочие граждане считают самым страшным годом для нашей страны 1937-й. Конечно, в тот год слез и крови пролилось немало. Но для основного класса, для крестьянства, самыми страшными временами были последние три месяца 1929 года и первые три месяца 1930-го, когда, точно под ударами топоров, рушились вековые устои, обычаи, привычки жителей села. Я уже упоминал, что Владимир высказывал мысль о группе садистов, захвативших власть, которые довели страну до такого состояния, что, казалось, она покатилась в пропасть. И нет таких сил, чтобы ее удержать.

Издевались власти над глинковскими крестьянами. Находились другие, изощренные, способы глумления во всей стране над русскими, украинцами, белорусами; другие национальности пока не трогали. Подавляющее большинство крестьян вступало в колхозы под угрозой раскулачивания. Ни в одном тогдашнем романе нет правдивого описания всего того, что творилось в деревне.

Началось массовое уничтожение скота и началось бегство крестьян со своих родных мест. Бежали на "великие стройки социализма", где на первых порах принимали без разбору всех, с любой справкой и без справки, а если ты прибыл еще с конем, то честь тебе и хвала. Бежали недалеко, в ближайший город, где устраивались как бог пошлет. Бежали в соседний район, добирались до приглянувшейся по пути бегства деревни, вступали в тамошний колхоз; именно из таких беглецов, а не из коренных жителей выходили активисты села.

Так четыре крестьянские семьи в тот год переселились за семьдесят километров в село Любец Владимирской области, где теперь у меня свой домик и где я сейчас пишу эти воспоминания. Когда в 1936 году там закрывался храм, двое переселенцев-активистов крючьями сдирали тончайшей резьбы старинный иконостас, на амвоне кололи иконы и жгли их вместе с рукописными книгами. А коренные жители с ужасом смотрели на костер. Копоть на стенах и сейчас различается.

Старообрядец и известный книголюб Чуванов Михаил Иванович

[36]

рассказывал мне удивительную историю своего дома. В молодые годы он и его пять братьев работали на московских заводах, по субботним вечерам ездили в родную деревню близ станции Ступино Павелецкой ж. д. Однажды приехали и узнали, что их родителей собираются раскулачивать. Они поняли, что беда нагрянет не только на отца с матерью, но и им всем накостыляют. В ту же ночь избу разобрали и одним рейсом на двадцати санях повезли бревна и доски дома, дранку крыши, кирпичи фундамента и печей, бревна и доски всех пристроек, даже собачью будку захватили, погрузили мебель, сундуки, запасы продуктов, сено и овес, повели корову. А куда везти — не знают. Один из братьев отправился вперед, в Люберцы, там у него был знакомый начальник. Но договориться с ним он не успел. Прибыл обоз, а где выгружаться? Выбрали, где улица кончается, — опушку леса, и за одни сутки избу сложили. Она и теперь стоит. Там у старика Михаила Ивановича я в гостях побывал, чай из самовара пил, рассматривал его собрание старинных книг, знакомился с его коллекцией автографов знаменитых людей, слушал неторопливую, мудрую речь хозяина. Он, в частности, рассказывал с юмором, как поразились те, кто явился раскулачивать его родителей. Они обнаружили только ямы от погреба и от туалета. А соседи руками разводили, говорили: "Знать не знаем, ведать не ведаем".

3

Весной пришла из Твери открытка от брата моей матери Алексея Сергеевича — дяди Алеши Лопухина. Он писал, что в их семье радостное событие — родился шестой ребенок, девочка Таня, и он очень хочет, чтобы приехал его племянник Владимир ее крестить.

Владимир ехать отказался, был у него срочный и выгодный заказ. Мать предложила ехать мне. Я с радостью согласился. Увидеть впервые город, да еще старинный! Всю жизнь я любил путешествовать. Мать дала мне узелок с кое-какими гостинцами, и я поехал.

Дядя Алеша жил в бывшем лопухинском имении Хилкове Тульской губернии, где он арендовал фруктовый сад, потом он переехал в Сергиев посад, приобрел чулочную машину и успешно вязал чулки "железная пятка", а мои сестры их столь же успешно продавали. Он поселился близ дома, принадлежавшего Пришвину. В ЦГАЛИ хранится копия письма писателя: делясь с адресатом мудрыми мыслями, он пренебрежительно отзывается о чудаке-чулочнике и многочисленных его детях.

Да, конечно, дядя Алеша был чудак, мало приспособленный к жизни. Кто-то должен был опекать его и его все увеличивающуюся семью. Сперва заботилась о нем моя мать. Именно она надоумила его купить чулочную машину.

Я уже рассказывал о провокации с покушением на секретаря Загорского райкома партии. Тогда, в 1927 году, дядя Алеша получил минус шесть и выбрал для жительства Тверь, где продолжал вязать чулки. К 1929 году, воспользовавшись неурядицами в текстильной промышленности, он втрое поднял на них цены.

4

Наступил июнь 1930 года. Мы свыклись с неудобствами и теснотой жизни в маленьком домике села Котова, с частыми поездками в Москву, отнимающими много времени. Молоко и овощи покупали у соседей, на пять карточек получали хлеб, а постное масло, крупы и сахар приобретали по торгсиновским бонам за доллары.

Изгнанный из "Всемирного следопыта" брат Владимир, несмотря на лишенство, продолжал успешно трудиться в других журналах. Был у него большой приятель Гильгендорф, которого все звали Гулькой, расторопный и бойкий журналист и пройдоха, член редколлегии недолго существовавшего приключенческого журнала "Борьба миров". Он искренно любил Владимира и не опасался давать ему заказы, более того, он устроил ему творческую командировку от журнала на Черное море, на днепровские лиманы.

[37]

Вместе с Владимиром поехала его жена Елена, детей оставили на попечение наших родителей. Поехал с ними и верный друг нашей семьи Валерий Перцов; он взял отпуск на своей работе в ВИМСе, ему, с юных лет любившему все связанное с Древней Грецией, очень хотелось посетить развалины греческих колоний по берегам Черного моря. Путешественники побывали в Ольвии, в Херсонесе, в Керчи, еще где-то, вернулись очень довольные. Владимир привез несколько альбомов акварелей — видов Черного моря с греческими развалинами и с разными жанровыми сценками.

Сестра Маша отправилась как коллектор в свою первую геологическую экспедицию в Орловскую область вместе с Еленой Алексеевной — дочерью того самого профессора Алексея Павловича Иванова, который жил в Хлебникове и который помог нам обрести пристанище в соседнем Котове.

Отец потихоньку что-то переводил и нянчился с внуками, мать вела все хозяйство, но ее постоянно отрывали поездки в Москву из-за проклятого дела "Расшитая подушка".

5

Я витал на седьмом небе от счастья. Вместе с Юшей Самариным готовился к поездке в Нижегородскую область собирать песни, частушки и сказки. Ехал я на свой счет. Конечно, это было нехорошо — прекратить давать деньги в общесемейную кассу, но ведь я ехал ко граду Китежу.

Юша отправился вперед договариваться с местными властями, а я и его жена Катя — сестра братьев Раевских — должны были выехать следом за ним. Пришла телеграмма: "Выезжайте Семенов Юша". И я отправился на Курский вокзал за билетами.

Бедные, бедные россияне. Сколько переживаний и треволнений приходилось им переносить в течение всех семидесяти лет строительства социализма, когда они собирались в далекий путь! А зачем ехали? Лишь немногие в отпуск или по делам, а подавляющее большинство отправлялось за продуктами и промтоварами.

В первый день стояния в очереди я билетов не достал, явился к кассе посреди ночи, купил два билета до Нижнего Новгорода. Поезд отправился вечером. Мы заняли боковые полки. Катя легла внизу, я — наверху. Поехали. И вдруг на рассвете раздался душераздирающий визг. Визжала женщина, до того дремавшая на длинной нижней скамье у открытого из-за духоты окна. Весь вагон проснулся. Поезд медленно отходил от станции. В окне виднелись голова и плечи вора, одной рукой он держался за нижнюю оконную раму, а другой рукой вырывал узел из-под локтя женщины. И вырвал, и спрыгнул на ходу поезда, и с добычей под мышкой медленно углубился в березовую рощу.

Теперь мне постоянно приходится проезжать мимо станции Второво. От той березовой рощи остались лишь отдельные деревья между рядами маленьких домиков. И я всегда вспоминаю, как визжала в вагоне женщина, когда похищались через окно ее пожитки.

Изыскатели

1

Поезд мчал нас на юг. Выехали из Москвы в дождь и в холодный, резкий ветер. Сахаров со своим заместителем инженером Брызгаловым Иваном Ивановичем ехали отдельно в мягком вагоне, все остальные работники изыскательской партии, числом восемь человек, ехали в плацкартном.

Когда на следующее утро я проснулся, то увидел сияющее солнце, люди на остановках ходили без пальто. На станции Лозовая поезду полагалось стоять долго. Шура и я отправились прогуляться, мы спустились не к зданию вокзала, а к третьим путям. Неожиданное после московской непогоды солнце пригревало. У меня сердце радостно билось в предвидении интересной жизни, интересной работы. В самих словах — изыскания, изыскательская партия — билось нечто приподнятое, нечто романтическое. Я — изыскатель!.. Ого-го!

И тут неожиданно я увидел такое, что и теперь, почти шестьдесят лет спустя, не забуду.

На третьих путях стоял товарный состав. Двери всех вагонов были широко раздвинуты. И там внутри, в тесноте, мы увидели людей, их было множество стариков и помоложе, мужчин, женщин, детей, особенно много было детей разных возрастов. Люди теснились у входа, лежали и сидели один к одному в глубине вагонов. По путям прогуливались красноармейцы с винтовками. Я не сразу сообразил, кто такие, куда везут, как услышал из ближайшего вагона крики:

— Вот они, пролетарии, пролетарии! Проклятые!

2

Мы уезжали с утра, возвращались к вечеру, обедали. Старик уходил в свою хату и там, как утверждал Шура, в одиночестве выпивал полбутылки водки, обедал, затем шел в контору. Вечером, опять-таки по словам Шуры, он заканчивал вторую половину своей порции алкоголя. Мы, техники, никогда не видели его выпивающим.

Пока с работой у меня шло хорошо, нивелир я освоил, устанавливал его быстро, отсчеты брал быстро, и вечером при подсчетах мои записи благополучно увязывались. Заболел у нас Сережа Маленький, я его заменил и в течении нескольких дней ходил с лентой, старался аккуратно вести абрис в пикетажной книжке.

Я был свидетелем немыслимо страшного гнева Старика, о чем меня предупреждал Шура еще в Москве.

Сережа Маленький выздоровел, я вернулся к своему нивелиру, а он — к своим обязанностям пикетажиста. Однажды лента у него зацепилась за корень; рабочий, вместо того чтобы подойти и отцепить, с силой потянул ее, и она лопнула.

Все работы остановились. Старик потребовал, чтобы рабочие отошли, а мы, техники, наоборот, — окружили бы его. Подсудимый Сережа Маленький встал впереди опустив голову.

3

В станице Апшеронской жили казаки некогда славного Кубанского казачьего войска Апшеронского полка Майкопского уезда.

В ту осень 1930 года жили они в относительном достатке, были колхозниками, а кормились в основном со своих обширных, до гектара, усадебных участков, держали лошадей, коров, овец, кур, гусей, а также, как вспомогательную тягловую силу, незнакомых мне буйволов; их свиньи гуляли на воле, питаясь в грушевых лесах падалицей. Жители сеяли пшеницу и кукурузу, которая вымахивала такой высоты, что в ее зарослях скрывались наши трехметровые рейки. В садах росли вишни, сливы, яблони, груши, виноградная лоза; мы покупали сливы — рубль ведро. Жители сажали табак и на жердях под специальными навесами сушили связки листьев — папуши, затем на специальных машинках их мелко нарезали. Я курил трубку, с наслаждением вдыхая аромат.

До нашего прибытия только самую верхушку казачества раскулачили. Мои работницы-девушки со слезами на глазах рассказывали, как их подружку вместе с родителями, с братьями и сестрами сослали на Северный Урал на лесозаготовки и она писала им грустные письма.

Жили казаки в страхе, предвидя грядущие беды. Со своими геодезическими инструментами, с рабочими врывались мы в их дворы, расставляли рейки, измеряли хаты и надворные постройки и одновременно без спроса срывали с деревьев фрукты. Испуганные хозяева выбегали из своих хат, нас не бранили, а, наоборот, заискивали перед нами, спрашивали, зачем обмеряем, зазывали в горницу, угощали молоком, а то и молодым вином.

В безупречно белых хатах, несмотря на земляные полы, было очень чисто, в киоте в красном углу стояли иконы, висела на цепочке лампада, а по стенам были развешаны фотографии — всё больше бравых, бородатых казаков, в папахах, на их черкесках по сторонам груди красовались газыри, на поясах кинжалы или шашки. Снимались казаки группами или вдвоем с женой. Они, несомненно, гордились своим боевым прошлым, но нам о своих чувствах, об отношении к Советской власти, к колхозу ничего не говорили.

4

Мы жили дружно, не ссорились, не завидовали один другому. Я сблизился с Сережей Маленьким, который был на год моложе меня. Я заметил, что он постоянно грустит, задумывается о чем-то. И на работе он бывал невнимателен, несколько раз ошибался, пробрасывал ленту; ему чаще, чем другим, попадало от Сахарова.

Он мне признался, что его отец — сельский священник из Лихвинского уезда Тульской губернии — арестован и томится в лагере Архангельской области. Сережа вынул со дна своего чемодана бережно завернутую в газету групповую фотографию — в середине сидит благообразный батюшка, рядом матушка, вокруг дети, целых десять детей от взрослых до малышей, сидят и стоят, улыбаются.

Я посоветовал Сереже, пусть его старшая сестра пойдет к Пешковой, дал адрес Политического Красного Креста. Он тотчас же написал письмо домой.

У нас на почту ежедневно отправлялся завхоз Цыбулько. Месяца через два Сережа разорвал конверт и сразу просиял. Вечером он мне шепнул, что его отец вернулся. Всего он просидел полгода, почему был освобожден, благодаря ли Пешковой или просто счастливый случай на его долю выпал, Сережа не знал, его мать написала, что Пешкова тепло приняла плачущую девушку, обещала разузнать, постараться помочь, всячески ее утешала.

Позднее Сережа мне рассказывал, что его отец больше не решился служить в храме, семья покинула родное село, переселилась в Тулу. Один за другим дети выпархивали из родительского гнезда. Через семь лет батюшка вторично был арестован и исчез навсегда. А его дети долго еще носили тяжкое бремя: "Сын попа, дочь попа", потом их отец был посмертно реабилитирован. Все следующие годы я изредка встречался с Сережей, инвалидом войны. В 1988 году он скончался…

5

Пришлось мне совсем бросить привычные с самого раннего детства чтения. Книг просто не было, газеты попадались изредка. А впрочем, мы столь напряженно работали, обрабатывая по вечерам материалы, что на чтение не оставалось времени. Жизнь моя протекала на людях, никогда в одиночестве, даже задуматься о чем-либо я не мог.

А в глубочайшей тайне от всех на самом дне моего чемодана прятались первые главы моей повести «Подлец». Да, литературные мои дела застопорились. И все же я был счастлив, счастлив благодаря успехам в работе, благодаря моей ежемесячной помощи родителям. И еще была причина радоваться: я не чувствовал страха, какой ощущал в последние годы.

Изыскательские партии выгодно отличались тем, что, работая на лоне природы, вдали от всякого начальства, люди не чувствовали бдительных очей кадровиков и завов секретных отделов. Инженер старой закалки, Вячеслав Викторович Сахаров держал дисциплину крепко, но то была работа. Никакого гнета, как бывший, я не чувствовал. Да и никто, кроме него и Шуры Соколова, о моем происхождении и не подозревал. Знаю несколько случаев, когда молодые люди из бывших спасались от арестов, работая на изысканиях.

А впрочем, однажды со мной произошла глупейшая история, когда мне пришлось ощутить подлинный страх.

Потребовалось заснять небольшой участок под насосную станцию на берегу реки Пшеха за семь километров близ соседней станицы Ширванской.

Разрушение

1

Прежде чем продолжать рассказывать о своих дальнейших приключениях и злоключениях, хочу остановиться на одном явлении, о котором в нынешние времена говорят открыто и постоянно и с большою болью, а тогда о том молчали, скорбели про себя.

При Ленине ни один памятник старины разрушен не был, наоборот, он призывал их беречь и восстанавливать. Об этом постоянно напоминают нынешние искусствоведы. А потом началось.

Наползла на русское искусство, на русское зодчество, на русскую историю беда.

Я еще учился в школе, когда с 1926 года прекратилось преподавание истории, зато была введена политграмота. "Настоящая история нашей страны начинается с семнадцатого года", — провозглашал, — главный идеолог-историк замнаркома просвещения М. Н. Покровский. В своем в то время издаваемом ежегодно учебнике "Русская история в самом сжатом очерке" он много разглагольствовал о классовой борьбе, о Разине и о Пугачеве и с презрением отзывался о Суворове и о войне 1812 года.

Постепенно обрабатывалось общественное мнение. Разрушение старины начали не с храмов, а со зданий гражданских. Таков был хитрый расчет губителей старины.

2

А дальнейший разгром храмов проходил уже без всяких предварительных разъяснений. Закрывали их подряд, один за другим, сперва обносили дощатым забором, потом крючьями стаскивали резные иконостасы, иконы кололи на дрова,

[38]

медную утварь сдавали в металлолом, всю старину увозили, книги метрические, исповедальные и другие отправляли в архивохранилище — в Новоспасский монастырь, стоявший на том же левом берегу Москвы-реки, как и Симонов, но километра на два выше по течению. Этот монастырь уцелел и теперь отреставрирован. Он выглядит великолепно, им теперь любуются москвичи, но Симонов монастырь был величественнее, внушительнее.

Мне лично довелось наблюдать гибель храма Троицы в Зубове XVII века, стоявшего на левой стороне Пречистенки, если идти от центра. Это был грандиозный пятиглавик, а его шатровая колокольня считалась в Москве самой высокой. Сперва лихие молодцы закидывали веревки за кресты, вырывали их с корнями, потом ломами принимались за купола, за барабаны куполов, потом за стены. Не так-то просто было крушить. Известь, скрепляющая кирпичи в древние времена, по десяти лет в ямах выдерживалась, в нее лили яйца и прокисшее молоко. И долбили ломами, а взрывать рядом с жилыми зданиями опасались: оконные стекла лопались бы.

Тогда поэт П. Григорьев (Горнштейн) написал стишки, а композитор Самуил Покрасс сочинил на них музыку. В песенке, о которой в довоенном справочнике говорится, что она является одной из любимых советской молодежью, были такие строки:

Как показала история, сие пророчество исполнилось лишь на одну треть: храмы разрушали, мировой пожар вовсе потух, а число тюрем умножилось во много раз.

3

Нынешнее поколение не представляет, как был грандиозен и величествен Храм Христа Спасителя. Исаакиевский собор в Питере поражает своей огромностью и тонкостью отделки деталей. Храм Христа был еще огромнее. Он строился более сорока лет, площадь занимал около гектара, высотою был в двести метров, фундамент его был из темно-красного гранита, на стены пошло 45 миллионов штук кирпича, облицованного белым мрамором, заложен он был в 1838 году, освящен в 1883 году, строился по проекту архитектора Тона, которому в Москве очень не повезло: все построенные им здания, в том числе и колокольня Симонова монастыря, погибли. Виден был Храм Христа отовсюду, его пять золотых куполов сияли на солнце, с Киевской железной дороги за двадцать километров различался.

Впрочем, москвичам были милее и ближе малые церковки, ютившиеся в Замоскворечье и на всем пространстве между Остоженкой и Тверской, вроде той XVII века Божьей Матери Утоли моя печали, изящной, с белокаменными резными наличниками вокруг окон, с гульбищем, окруженным белокаменной, с фигурными балясинками оградой, которая стояла невдалеке от Храма Христа Спасителя, ближе к Кремлю.

Помню, как мой дед, бабушка и отец говорили, что слишком храм огромен и не подходит к облику старой Москвы.

Окружал храм обширный сквер с клумбами, сплошь в цветах, с колючим кустарником; деревьев не было. Сбоку высился постамент из темно-красного гранита от поверженного в первые годы революции памятника Александру III. По дорожкам размещались скамеечки — любимые места для отдыха стариков, для гулянья бабушек и няней с детками, для свиданий влюбленных. А вид с высокой горы на все Замоскворечье со множеством островерхих колоколен расстилался широчайший.

По наружным стенам храма размещалось 48 изваянных выдающимися скульпторами мраморных статуй. Они изображали отдельных святых, высились целые скульптурные композиции из библейской жизни, из русской истории, такие, как Ярослав Мудрый передает своим сыновьям законы "Русской Правды", как святой Сергий Радонежский благословляет князя Дмитрия в поход на татар.

4

Волна разрушения храмов покатилась по всей стране. Тут многое зависело от ретивости или, наоборот, от патриотизма местных властей. В Ярославле не смогли уберечь главный собор, и на месте церкви Власия теперь стоит здание гостиницы. Собирались было сносить великолепный ансамбль Ильи Пророка пятиглавик в середине, две шатровые колокольни по сторонам, стоявшие на площади напротив обкома и облисполкома. А кто-то из властей города сказал пусть стоят. И теперь ярославцы и люди приезжие любуются вереницей храмов сплошь XVII века, стоящих по обоим берегам Которосли — притока Волги.

А в соседней Костроме снесли более пятидесяти церквей, а также стены и башни кремля, разрушили единственный в стране памятник простому крестьянину — Ивану Сусанину, оставили только один, действительно неповторимой красоты храм XVII века Николы на Дебрях. И целиком сохранился стоящий вне города вверх по Волге Ипатьевский монастырь.

О гибели храмов в Нижнем Новгороде и в Твери я уже рассказывал.

Новая волна разрушений надвинулась уже после войны; в хрущевские времена сносили не вручную, а тракторами и бульдозерами. Много тогда погибло сельских церквей…

В музее Коломенское можно увидеть самую малость, что спасено из погибших храмов. Это деревянная золоченая резьба трех-четырех царских врат, это хитроумные часы с колоколен, это разнообразное кузнечное церковное мастерство. А в московском Донском монастыре, если войти внутрь и пройти мимо главного собора и пересечь кладбище, то у задней монастырской стены размещены печальные останки старины, по которым можно судить, какая же красота была погублена.