Зеркало вод

Гренье Роже

Роже Гренье продолжает и развивает богатую национальную традицию французской новеллистики. Его произведения привлекают четкостью реалистического видения действительности, тонкостью психологического рисунка.

Новеллы Роже Гренье — будь то авторские раздумья о жизни или эпизоды его воспоминаний — за зеркальной поверхностью реальных событий и фактов обнаруживают глубинный философско-психологический подтекст. Жизнь, показанная в новеллах, отражена как бы в зеркале вод, таящих в глубине то, что остается не замеченным на поверхности.

Повесть «Круиз» — отчетливо ощутимый новый этап в творчестве Роже Гренье, произведение наибольшей социальной насыщенности. Тема неудачной любви довольно часто встречается в творчестве Роже Гренье. Но в данном случае любовь парижанки Ирен и латиноамериканского революционера стала своеобразным эпицентром столкновения двух миров, двух мировоззрений.

Предисловие

Роже Гренье. Это имя уже знакомо советскому читателю. Выходили в переводе на русский язык его отдельные новеллы, известен в нашей стране. «Кинороман», получивший во Франции в 1972 году литературную премию «Фемина». Однако с новеллистикой Роже Гренье, представленной широко и многообразно, мы встречаемся впервые. В книгу «Зеркало вод», которая названа так же, как один из последних сборников писателя, вошли новеллы разных лет, позволяющие наиболее полно представить творчество одного из крупных современных прозаиков Франции, автора многочисленных эссе, семи романов и четырех сборников рассказов.

Роже Гренье — лауреат нескольких литературных премий. Кроме уже упоминавшейся премии «Фемина», французское «Общество литераторов» присудило ему в 1971 году «Большую премию» (Гран-при) — за все творчество в совокупности. Сборник новелл «Зеркало вод», вышедший в 1975 году, получил «Большую премию за рассказы», специально учрежденную Французской академией. Учреждение этой премии — один из способов привлечь внимание читателей к жанру новеллы, который, по единодушному мнению критики, переживает во Франции весьма ощутимый кризис в последнее двадцатилетие. Начиная с 1974 года академия Гонкуров учреждает «Гонкуровскую премию за рассказы». И это тоже неслучайно: прежде гонкуровскими лауреатами могли быть только романисты. Комментируя это решение, президент академии Гонкуров Эрве Базен сказал: «Академия стремится вызвать возрождение жанра новеллы, в котором в прошлом проявили себя немало великих мастеров»

[1]

. Однако кризис этот не кончился. «Новелла — пренебрегаемый жанр… Французы не любят своих новеллистов», — с тревогой констатирует газета «Монд»

[2]

, посвятившая две страницы анализу сборников, которые вышли в 1976 году. Делается немало и других попыток поднять престиж жанра (новеллистике отводятся целые стенды на книжных ярмарках и фестивалях, организуются встречи авторов с читателями и т. п.). В чем же причина спада читательского интереса к новелле? Причины разные, и они нуждаются в обстоятельном анализе. Отметим лишь, что жанр этот вместе со всей французской литературой 60–70-х годов претерпел существенные изменения, связанные с пересмотром и переоценкой исторически сложившихся литературных структур, с поисками новых, нетрадиционных форм. Нередко эти искания приводили к интересным, обогатившим литературу находкам и открытиям, однако были и невосполнимые потери. Как широко признает сейчас критика (и у нас в стране, и за рубежом), произошла определенная дегуманизация значительной части литературы: с отказом от сюжета, образов и характеров исчезают порой беспокойство и боль за судьбу человеческую. Литература в этом случае теряет свое главное качество: она перестает быть «человековедением»; и особенно заметно и обнаженно проявилось оскудение «человеческого элемента» в жанре новеллы, что, несомненно, сказалось на художественном уровне этой литературы. Под видом «новелл» стали публиковать маловразумительные обрывки мыслей — результат формалистических экспериментов, фрагменты психоаналитических опусов фрейдистского толка, где человеческая личность растворяется в ощущениях и импульсах, или же абстрактно-рационалистические усложненные фантастические построения и притчи, стремящиеся доказать бессмысленность и ничтожность человеческого бытия. Большей частью эти новеллы нового типа представляются читателю осколками чего-то недосказанного, незавершенного или намеренно разъятого на части. Такое использование жанра противоречит его законам, размывает его границы и в конечном счете убивает его — новелла утрачивает не только гуманистическое содержание, но и свою способность выражать явления жизни в конденсированном, сжатом виде, теряет характерные для нее качества: упругость, плотность, четкость изображения, — иными словами, перестает быть новеллой. Видимо, этим отчасти объясняется снижение интереса к творчеству писателей-новеллистов.

Вместе с тем следует заметить, что простая реставрация новеллы в ее нетронуто-традиционном виде, предпринимаемая сейчас некоторыми авторами, тоже не имеет особого успеха — все это выглядит архаизмом, в лучшем случае стилизацией под старину и не может всерьез взволновать читателя.

Роже Гренье — один из немногих сегодняшних французских новеллистов, сумевших сохранить структуру, соответствующую законам жанра, и влить в нее очень современное, трогающее сердца читателей гуманистическое содержание. Он обостренно чувствует и умеет передать трагичность бытия человека своего времени, черты того общества, в котором живет. Роже Гренье пишет с таким внутренним волнением, что нельзя не проникнуться сочувствием и жалостью к его героям, и это внутреннее, часто скрытое авторское отношение придает лирический колорит повествованию. Недаром Роже Гренье любит Чехова, хорошо знает его творчество, писал о нем; во многих новеллах Гренье слышатся интонации, близкие к чеховским, ощутимо передающие гуманистическое отношение к своему герою. Однако Роже Гренье остается глубоко национальным писателем, развивает богатую традицию французской новеллистики.

В сборник «Зеркало вод» вошли, за небольшим исключением, новеллы, взятые из книг Роже Гренье 70-х годов. Эти произведения — вершина художественной эволюции писателя, проделавшего непростой и во многом характерный для литераторов его поколения творческий путь.

Рассказы

Зимний путь

[10]

В молодости я страстно увлекался Т. Э. Лоуренсом. Когда я служил в армии, у меня была с собой одна-единственная книга — «Семь столпов мудрости», и я наизусть помнил то место, где говорится о «ливрее смерти» — так Лоуренс называет солдатскую форму, — и вывод о том, что на военном поприще успеха добивается лишь тот, кто способен на самоуничижение. Я мечтал когда-нибудь приобрести английское издание Лоуренса, в роскошном переплете, с рисунками автора. Много лет спустя я нашел такой экземпляр у букиниста, мне было на что купить его, да только к тому времени у меня пропал интерес к Лоуренсу Аравийскому — еще один незначительный факт, который можно было бы добавить к нескончаемому списку «слишком поздно», как сказал бы Генри Джеймс.

В конце книги Лоуренс воспроизводит маршрут своих перемещений. Он не описывает ни военных действий, ни каких-либо событий или происшествий — только сухой перечень дат и географических названий. Дух подражания заставил меня последовать его примеру. Я начал свои записи в апреле сорокового, незадолго до поражения, которое обрекло нас на долгие месяцы скитаний. Мы отступали до самого Алжира, и мои записи выглядели так: «20 апреля — Геттар-эль-Айеш, 21 — Айн-М’Лила, 22 — Айн-Йагу, 26 — Н’Гаус». Что ни говори, весьма похоже на «Семь столпов»! Потом, как я уже сказал, мой интерес к полковнику стал понемногу остывать, однако я продолжал отмечать в записной книжке все свои путешествия. Я вел нечто вроде дневника, чтобы впоследствии иметь возможность припомнить все места, куда меня бросала судьба, — таким образом я был застрахован от предательства памяти. Не было ничего надежнее этого блокнота, если не считать нескольких пропусков, сделанных мною не то по забывчивости, не то умышленно. (Таинственный Т. Э. Лоуренс признался, что в его картине имеется несколько пробелов, и это побудило меня подражать ему во всем, вплоть до этих мелких погрешностей.)

Однако я испытываю удовлетворение лишь до тех пор, пока не открываю записную книжку. Должен признаться, что, когда я открываю ее на какой-нибудь странице, перечень дат и географических названий не всегда о чем-то говорит мне, и в такие минуты собственная жизнь кажется мне похожей на хаотичное броуновское движение. Ну зачем, скажем, меня понесло 6 апреля 1952 года в Аннонэ, 12 мая 1961 — в Монтрон-ле-Бен или 11 февраля 1951 — в Везуль? А я-то считал, что никогда прежде — до моей поездки в Швейцарию 15 марта прошлого года — не бывал в Везуле.

Мои воспоминания гораздо ярче и живее, когда я читаю в записной книжке звучные названия: Анкара, Лиссабон, Нью-Йорк, Ниамей. Эта записная книжка может служить мне своего рода документом, удостоверяющим, что я совершил кругосветное путешествие, там отмечено, например, что 21 декабря 1967 года я был в Вашингтоне, а всего несколько дней спустя — 6 января 1968 года — в Абиджане. О, эта перемена мест! Скупые записи беспощадно изобличают крах былой мечты об устойчивой, спокойной жизни. Стоит только бросить взгляд на записную книжку, и становится ясно, что нечего больше тешить себя иллюзиями — вот чем на поверку была твоя жизнь!

Но я собирался говорить о своих поездках. Многие годы я был репортером отдела происшествий. Каждую неделю, а то и несколько раз в неделю чье-то преступление или самоубийство вынуждало меня отправляться в дорогу. У меня создалось впечатление, что любое путешествие похоже на «Зимний путь» Франца Шуберта — мрачное, полное отчаяния шествие к смерти.

Жизнь и смерть судейского чиновника*

Уважаемый господин Генеральный прокурор.

Вы пожелали, господин Генеральный прокурор, чтобы я написал этот доклад. Я всего лишь скромный служащий и не привык так просто обращаться к столь высоким чинам. Вот уже много лет, как я комиссар полиции в городе Совиньяк (субпрефектура, число жителей — 5863), и должен признаться, что, когда проведешь всю жизнь в таком медвежьем углу — весьма непримечательную жизнь, — чувствуешь себя очень маленьким человеком. Трудно представить, при каких еще обстоятельствах никому не известный полицейский осмелился бы писать самому Генеральному прокурору. Дело в том, что у нас в Совиньяке случилось чрезвычайное происшествие, представляющее собой настоящую судебную загадку. А следователя, чтоб ее разгадать, как раз и нет, поскольку, как Вам уже известно, дело состоит именно в том, что наш следователь покончил с собой.

Господин Генеральный прокурор, Вам угодно знать, каковы могли быть причины, побудившие следователя Жоржа Костардье к самоубийству. Вы также изъявили желание, чтобы я сообщил все подробности, известные мне о личности следователя Костардье, дабы Вы могли составить представление об образе мыслей этого человека.

Господин Генеральный прокурор, Вы не поверите, в каком я затруднительном положении. При одной мысли о том, что мое письмо адресовано столь высокой особе, у меня кружится голова и я едва справляюсь с собой. Я прямо-таки не знаю, с чего начать рассказ об интересующем Вас лице. Кроме того, мне приходится самому печатать этот неофициальный доклад на старой пишущей машинке комиссариата. Лента стерлась, некоторые буквы западают: вот как «а» или «т», например, — и это доставляет мне множество неприятностей. Надеюсь, господин Генеральный прокурор, что Вы будете снисходительны к моим ошибкам, равно как и к опечаткам, проистекающим из-за негодности моей машинки. Тем не менее позвольте заверить Вас, господин Генеральный прокурор, что с порученным Вами делом я постараюсь должным образом справиться. Вот только, когда в голову приходит какая-либо мысль, мне, чтобы ее отпечатать, требуется так много времени и сил, что я путаюсь и теряю всякую логическую нить. Задача моя еще и потому так сложна, что Костардье, господин Генеральный прокурор, был и самым простым, и самым загадочным человеком на свете. Его рабочий день можно было бы расписать по минутам, начиная с утра, когда он выходил из дому и отправлялся по байонской дороге во Дворец правосудия, и до той минуты, когда он ложился в свою постель, не потрудившись даже задернуть занавески или затворить ставни. (Мне довелось выслушать по этому поводу если не жалобы, то по крайней мере неодобрительные замечания некоторых его соседей.) Но толком о Костардье решительно никто ничего не знает, так как он ни разу ни с кем и словом не обмолвился. Здоровался — и только, да и то не с каждым.

Таким образом, господин Генеральный прокурор, должен Вам признаться, что, проработав около десяти лет бок о бок со следователем Костардье, я, по существу, знаю его очень плохо. Вот так живешь рядом с человеком, видишь его ежедневно, но, если в один прекрасный день тебя спросят, что ты о нем думаешь, оказывается, что ты его совсем не знаешь. Заметьте при этом, что в силу моей профессии я обычно внимательно присматриваюсь к людям и независимо от моих личных интересов любой житель нашего города представляет для меня определенный интерес. В таком небольшом городишке, как Совиньяк, известно все обо всех, однако о покойном следователе Вам расскажут не много. Впрочем, и я знаю не больше других.

Репетиция*

Однажды утром Жак Бодуэн получил телеграмму с известием, что его отец при смерти. Он пошел к мистеру Ван Морисону, владельцу фирмы, где служил, чтобы попросить отпуск.

— Надеюсь, это всего только ложная тревога, — сказал мистер Ван Морисон.

— Нет, я знаю, отец — человек конченый. Полгода назад ему уже делали операцию желудка.

Жак Бодуэн с удивлением обнаружил, что голос у него дрожит, тогда как он вовсе не испытывает боли. Он досадовал на себя за волнение и нерешительность, создававшие у собеседника ложное впечатление, будто он переживает горе. Видимо, сказывалось еще и то, что он с трудом подбирал английские слова. Однако позднее у него закралось сомнение: а что, если он и в самом деле испытывает боль, хотя и не отдает себе в этом отчета? Да нет, это и нелогично, и на него не похоже. Как только он вышел из кабинета мистера Ван Морисона, его сразу же поглотили мысли о предстоящем путешествии.

Он выехал из Ковентри ночным поездом. В Лондоне пересел в самолет, доставивший его в Париж, где он все утро шатался от площади Оперы и Больших бульваров до Сен-Жермен-де-Пре. Уже в одном этом слове — «Париж» — таится очарование. Однако, пробыв тут несколько часов, довольно скоро начинаешь понимать, что остался как бы вне этого города, такой же чужой, как турист, попавший в путы проспектов и площадей, носящих звучные названия, и невольно пытаешься зацепиться за что-то взглядом — хотя бы за самые что ни на есть обыкновенные витрины. Он вернулся к аэровокзалу, где оставил чемодан, и, спустившись в метро, отправился на вокзал. Он успел лишь схватить сандвич в буфете, до отказа забитом людьми, которые раздраженно толкали друг друга локтями, задыхаясь от запаха горячего кофе и пива.

Прощайте, мертвые

[14]

Мертвые не долго сопутствуют нам. Отдав дань скорби, мы забываем о них или отодвигаем куда-то в дальний уголок сознания, где они уже не тревожат нас. А затем шаг за шагом начинаем изменять им: делаем то, что было бы им неприятно, встречаемся с людьми — в прошлом их недругами, находим им замены, которых они не одобрили бы. И в то же время мы продолжаем приносить дань на алтарь памяти, и, как сказано у Генри Джеймса, «алтарь этот многозначен».

Мне привелось быть очевидцем одной из самых странных трансформаций культа мертвых — неверной верности памяти одного человека.

Хемингуэй покончил с собой 2 июля 1961 года, за пять дней до начала фиесты в Памплоне, в дни праздника святого Фермина, которого он никогда не пропускал. Вот почему в тот год традиционная встреча его старых друзей в Памплоне приняла характер своего рада паломничества.

Так вот, я приезжаю в Памплону 7 июля — в день открытия фиесты. Иду на площадь Кастильо, запруженную танцорами и музыкантами. И первый человек, которого я вижу, — Хемингуэй с седой бородой веером, восседающий на террасе его излюбленного кафе.

Окруженный друзьями-почитателями, Папа Хэм, как все называли его, пил местное красное вино. Да, забыл вам сказать: я как раз возвращался после заупокойной мессы, которую матадор Антонио Ордоньес заказал в его память!

Дамская рубрика*

[16]

На улице Клери, в самом центре газетного квартала, я встречаю своего друга Луи Рейнье, и событие это нужно непременно отпраздновать. Мы видимся с Рейнье почти ежедневно и каждый раз отмечаем нашу встречу. Обычно мы заходим в бистро, которое славится среди знатоков своим сансерром

[17]

. Но сегодня жарко, и лучше взять пива. Мы уже допиваем наши кружки, когда к стойке подходит маленький сгорбленный старикашка. Рейнье подталкивает меня локтем:

— Знаешь его?

— Нет.

И тогда, явно рассчитывая удивить меня, Рейнье говорит:

— Это он подписывается Фрине и ведет светскую хронику в «Ви голуаз».