Солона ты, земля!

Егоров Георгий

ТОМ 1

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Волк стоял на опушке, матерый и сильный. Его крутолобая голова на толстой шее неподвижна, шевелились только ноздри — он принюхивался к замершему в трех саженях от него человеку. По крупным мускулам спины пробегала дрожь, шерсть на загривке вздыбливалась, темная пасть сверкала белыми клыками. В вечернем сумраке с леденящей искринкой, зло поблескивал единственный глаз. На месте другого глаза и левого уха через всю половину головы тянулся голый черный рубец — давно, видимо, кто-то скобленул зарядом в упор…

Нападать первым волк не решался. Не двигался и человек. Он чувствовал, что зверь уже встречался раньше с людьми. Его не спугнешь свистом и улюлюканьем. Поэтому схватка для измученного, еле державшегося на ногах человека не предвещала ничего хорошего — в руках у него был пустой, без единого патрона наган. Последние заряды он израсходовал сегодня на рассвете, когда отстреливался на чужой заимке от милиционеров. Так стояли один против другого на потемневшей от апрельских отталин дороге человек и волк.

И в тот момент, когда зверь угрожающе клацнул зубами и осторожно сделал первый шаг, человек, крепко стиснув в руке револьвер, вдруг решительно пошел на него. Глаза человека из-под широких прямых бровей, не моргая, глядели в волчий глаз. С каждой секундой наливались и каменели мышцы. Кто — кого! Но волк уже почувствовал силу человека. Ноги его пока переступают

— Ладно уж, оборачивайся… Окна? Можно завесить.

2

вперед, но туловище уже дрогнуло. Еще мгновение — и серый не выдержал, сделал короткий скачок в сторону.

Человек облегченно вздохнул, вытер ладонью крупные капли пота со лба и тяжелым шагом вошел в сосновый бор. А часа через три, когда ночь окончательно укутала черной шалью землю, человек подошел к Усть-Мосихе и вдоль цепочки тополей стал пробираться к приземистому бревенчатому домику на берегу широкого пруда. Не дойдя до домика, он остановился, чутко вслушиваясь в тишину спящего села. Где-то сзади запоздало тявкнула собака, послышалось хлопанье крыльев, спросонья закудахтала курица, в соседнем пригоне тяжело вздохнула корова. И опять — тихо. В домике горел свет — только этим он и выделялся среди длинной и однообразной шеренги строений улицы. Это, видимо, и беспокоило больше всего пришельца. Он стоял долго, словно решая, что ему делать. Потом круто повернул к центру села.

При выходе на площадь человек вдруг шарахнулся в сторону — прямо перед ним, поскрипывая застывшей веревкой, раскачивался труп.

Сдерживая дыхание, человек отступил в тень ивняка и обошел площадь стороной.

Он остановился у большого одинокого дома на краю площади, тихо постучал в ставню. Внутри дома скрипнула дверь, и в сенях послышался сонный женский голос:

3

И вот снова над головой вместо крыши черно-бархатный, утыканный серебряной россыпью купол неба, а под ногами унавоженная, похрустывающая ледком дорога. Данилов торопливо шагал к дому Тищенко. До боли знакомые улочки, мрачные, с насупленными крышами избы, те же самые прясла и дворы — все замечал. И вот последний переулок. Дом его друга. За плетнем чуть заметно колыхнулась тень. Аркадий направился прямо в калитку. Под навесом кто-то притаился.

— Алексей, — тихо окликнул Данилов.

Фигура шелохнулась, отделилась от плетня.

— Аркадий Николаевич!

— Иван пришел? — торопливо спросил Данилов.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Перед пасхой степь покрылась черными плешинами отталин. Земля, сбрасывая с себя зимнюю одежду, облегченно вздыхала, испускала дурманящий черноземный запах. Облысевшие вдруг елбаны курились сивой трепещущей дымкой. В деревнях, где еще недавно сугробы были вровень с крышами, снег осел, ощетинясь ноздреватой грязной коркой. Несмотря на еще сильные утренники, солнце припекло все настойчивей и настойчивей. Весна была напориста.

Петр Леонтьевич Юдин всегда любил эту пору года — канун весеннего сева. Бывало, отпразднует пасху, выезжает в поле. И работает. Да так работает! Все на свете забывает. Смотрит в такие дни на свои загоны — и душа радуется. Вот оно, богатство! А если удастся прихватить две-три десятины лишку — на весь год радость. А нынче нет спокойствия на душе.

Всегда с тайной надеждой встречал он весну, ждал: вот уродит земля к осени семьдесят, и он станет человеком. И не то чтоб не родила. Бывали удачные годы, собирал до семидесяти пудов с десятины — правда, мало таких годов выпадало, — и все-таки не пришлось поносить на своем веку плисовых штанов и красных с набором сапог.

Приземистый домик Леонтьича стоял в Усть-Мосихе за прудом. Стараньями многих лет удалось пристроить к нему крытый двор, завозню и низкий, с подслеповатым окошком хлев.

Всю жизнь Петр Юдин мечтал поставить в центре села, где-нибудь рядом с церковью или никулинским магазином, если уж не крестовый, то хотя бы настоящий, под железом дом, обнести его тесовым забором с высокими смолеными воротами. Но так и не мог выбраться из Заречья. А тут вдруг незаметно подкралась старость. И остался он жить на отшибе в осевшем от времени пятистеннике с плетнями вместо забора.

2

Ворота открыла Настя, худощавая стройная девушка с длинной, чуть не до колен, светло-русой косой. Она кинулась было к возу, но мать жалостно запричитала:

— Не купили, доченька. Отец как ополоумел: и минуты на базаре не побыл. Напужался чегой-то…

— Цыц ты, дура. Моли Бога, что сами живы-здоровы приехали.

Он торопливо распряг лошадей, бросил на телегу упряжь и через кухню, мимо шепчущихся жены и дочери, прошел в горницу. Что-то долго там сопел, потом позвал:

— Настя, поди-ка сюда! — И протянул вошедшей дочери замурзанный лист бумаги. — Почитай мне.

3

В эту ночь Андрей Борков почти не спал. Проводив кума Леонтьича, он не один раз перечитал листовку, а утром чуть свет побежал к своему дружку и однополчанину Акиму Волчкову.

Волчков встретил Андрея в ограде — колол дрова. Медлительный всегда, он и тут старательно устанавливал чурку, не спеша взмахивал колуном и столь же усердно опускал его.

— Садись, Андрей. Ну как со здоровьишком?

Второй год давило у Андрея в груди. К весне становилось хуже, поэтому и списали из армии.

— Ничего, скриплю помаленьку, — Андрей присел на завалинку.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Пасха…

Нет на Руси торжественнее праздника. К нему готовятся загодя. В этот праздник гуляют все, даже те, кто после пойдет к соседу просить хлеба на прокорм семьи.

Всякий раз водка и пахучий самогон рекой льются. В Усть-Мосихе на длинных кривых улицах бывает непривычно многолюдно. В трех издавна облюбованных местах— в центре села перед церковью, на песчаной опушке бора и на плотине около пруда — цветастыми букетами кружатся девичьи сарафаны. Захлебываются гармони. Торжественны и нарядны бывают в эти дни села.

Но не только праздничной благодатью лучатся села и деревни в этот «праздник праздников». Силой русской меряются люди. Ходят «стенка на стенку», улица на улицу, край на край. Нередко такие состязания кончаются драками, которые вспыхивают то в одном, то в другом конце села. С треском рвутся праздничные сатиновые рубахи, с хрустом выламываются из плетней колья, леденя душу, свистят над головами оглобли. Дерутся с упоением, ломают друг другу ребра, руки, кровавят лица. На влажной, парящей под щедрым весенним солнцем земле подолгу потом темнеют бордовые пятна крови. Так велось испокон.

Даже в этот смутный девятнадцатый год по баням и заимкам курились самодельные аппараты, перегоняя на самогон последнее крестьянское зерно — все одно Колчак заберет. Люди старались забыть обо всем: и о вынутом недавно из петли Кузьме Полушине, и об угнанном скоте, и выгребенном хлебе. Пили, заливали свою горькую жизнь неочищенной, пахнущей гарью мутной жидкостью. Так праздновала пасху большая часть села…

2

После молебна к священнику подошел церковный староста Хворостов.

— На какую улицу ноне, батюшка, пойдем?

— На любую.

— Черед — на нашу улицу.

— Пойдем на вашу.

3

Радушно встреченный купцом, отец Евгений, не снимая ризы, уселся за стол и уже от души выпил с устатку граненый стакан казенной водки. А через час он поблескивающими глазами шутливо подмигивал восседавшей напротив него пышногрудой учительке.

— Ты, Маргарита Марковна, все цветешь. Когда же под венец, голубушка?

Учительница, играя серыми глазами, в притворном смущении отвечала:

— Никто не сватается, батюшка. Видно, придется вековать в девках. Года уж, видно, ушли. — И улыбнулась трепетными губами. — А залежалый товар — неходовой.

Батюшка недвусмысленно осмотрел сочную девицу.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Гром над Мосихой грянул неожиданно. Он приглушенно прокатился из Заречья по всему селу…

Матвей Субачев и Андрей Полушин, ушедшие к Тищенко после казни дяди Кузьмы, неожиданно появились в селе на третий день пасхи. Ночью они вваливались в компании гулявших крестьян, христосовались, шутили. На вопросы любопытных — почему-де их не видно в селе — отвечали:

— В городе нанялись. А домой приехали на праздник.

Им подносили по стакашку. Они пили, плясали вместе со всеми. А потом Матвей подсаживался к кому-нибудь, спрашивал:

— Дядя Никифор, а где у тебя Митрий?

2

В четверг утром прибыл начальник уездной контрразведки поручик Зырянов с полувзводом солдат.

Минуя волость и сельскую управу, он пустил гнедого рысака, запряженного в дрожки, прямо к дому своего старого друга Виктора Михайловича Ширпака. Едва гнедой заскочил в ограду, как на крыльцо выбежал хозяин. Встряхивая бронзовой шапкой густых волос он дробно простучал вниз по ступенькам.

— Федор Степанович, дорогой, заждался я тебя.

Зырянов сбросил косматую бурку, соскочил на землю.

— Ну, здорово, Виктор. С праздником тебя Христовым.

3

Приехавших с Зыряновым солдат старшина расквартировал по зажиточным хозяевам. Достался квартирант и Петру Леонтьичу Юдину. К нему поставили чубатого ефрейтора Петренко. Леонтьич гордился такой честью. Гордился потому, что, наконец, был приравнен к самым богатым людям села. Чтобы не ударить в грязь лицом, Леонтьич зарубил курицу. Сам слазил в подполье, достал холодный бидон с самогонкой. Насте велел надеть лучшее платье и, как в городском шинке, где он бывал еще в молодости, приказал ей подавать на стол. Налил гостю и себе по стакану самогонки.

— Извиняюсь, не знаю, как вас по имени и отчеству…

— Алексей Михайлович, — ответил Петренко, не сводя глаз с Насти.

— Выпьем, Лексей Михайлович, за… («За что же сейчас пьют?» — растерялся на секунду Леонтьич)… за ваше здоровье, Лексей Михайлович.

— Давай, хозяин, выпьем. — Петренко махом выхлебнул стакан и единственной в доме вилкой, тщательно вычищенной для такого гостя, полез в миску с солеными огурцами.

4

Едва Кирюха Хворостов задворками прибежал домой, как по селу поднялся шум; из конца в конец скакали верховые, подняли они и ночевавших у Хворостовых двух солдат. Потом откуда-то вернулся отец. Кирюха настороженно прислушивался, о чем разговор.

— Большевики листовки расклеивают, — сообщил отец. — У Юдина постоялец чуть не поймал одного — хотел на ворота листовку наклеить.

Кирюху чуть не подбросило с лежанки: это же никакой не большевик, это он, Кирюшка, хотел вымазать Насте Юдиной ворота дегтем в отместку за сватов… Кирюха чуть было не выскочил из горенки и не сказал об этом отцу, но вовремя одумался: напоминать старику о неслыханно оскорбительном сватовстве было нельзя — только вчера отец обломал об него черенок граблей. А к тому же может здорово влететь от каменского начальника за то, что ударил лагуном солдата…

До утра по селу несся надрывистый собачий лай, слышались крики и причитания баб. Взбешенный начальник контрразведки метался по комнате Ширпака. Обыски дали пять написанных полуграмотными каракулями большевистских листовок, найденных в притонах и дворах, — ясно, что они только что были подброшены и хозяева к ним никакого отношения не имели. Но главная беда — мобилизация явно сорвана: в селе оказалось всего-навсего шесть рекрутов.

Утром все село согнали на площадь. Зырянов, бледный, со сжатыми в тонкий росчерк губами, вышел на крыльцо волостной управы. Ненавидящим взглядом окинул толпу.

5

— Остальным всем по двадцать пять плетей! — приказал Зырянов своим подручным и пошел с площади.

В нем все клокотало. В груди жгло и сушило. Нужна была разрядка. Поэтому в доме Ширпака нетерпеливо бросил Виктору Михайловичу:

— Водки!

И пока готовили закуску, одну за другой выпили несколько рюмок крепкой домашней настойки. Ширпаку было знакомо это состояние друга. Некоторое время он теперь будет пить молча, методично опорожняя рюмки. Потом начнет бить посуду, кричать. А когда обмякнет, перекипит, станет требовать женщин. После этого ширпаковский друг становится не страшным.

Этой третьей стадии и ждал сейчас Ширпак. Сам он пил далеко не каждую рюмку, а Зырянову все подсовывал и подсовывал графин — ему хотелось побыстрее перескочить через вторую, самую буйную стадию опьянения друга. Зырянов пил и время от времени ударял кулаком о стол, рычал все озлобленней и яростней:

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

В шестидесяти верстах от города Камня — старое волостное село Тюменцево. Разбросалось оно в степи на добрый десяток верст по обоим берегам мелководной речушки Черемшанки. С восточной стороны к середине села примыкает огромное озеро. За озером небольшой в две версты длиной и версту шириной — сосновый лесок. Красивый лесок — место постоянных летних игр и развлечений молодежи.

Предание говорит, что давно, во времена последней турецкой войны, старый купец и коннозаводчик Андриан Ильич Винокуров привез откуда-то диковинных рыбок и пустил их на развод в озеро. Потом мужики любопытства ради тайком ловили эту чужеземную рыбу и рассматривали ее. Завезенная гостья внешне слегка походила на молодого соменка, но была шире и мясистее его. Странный вела она и образ жизни: была малоподвижна и большую часть времени проводила зарывшись в ил; ленивая была рыба. Так ее и звали — линь, а в народе — лень. Отсюда будто однажды в половодье линь попал в Черемшанку, а по ней — в другие реки и озера. Так, по рассказам стариков, в водоемах Кулундинской степи появилась эта жирная, мясистая рыба.

Перед германской войной старый купец умер, и все его дела перешли к сыну Александру Андриановичу, который в молодости служил в армии, долго не женился, кутил и прожигал жизнь. К тридцати годам нажил сифилис, ездил за границу лечиться. Сифилис заглушили, но жить с проваленным носом он не хотел. Там же за границей, сделали ему пластическую операцию.

Следом за Винокуровым по богатству в селе шел Андрей Матвеевич Большаков. Он имел ветряную мельницу, выстроенную на песчаном бугре по трезвоновской дороге, засевал до сотни десятин зерновых, но самой большой гордостью старого Большакова был сын Василий, который первым из тюменцевских жителей выслужился в офицеры.

В дни отпуска проходил он по селу твердым шагом, поблескивая на солнце золотом погон. Офицер в глухом селе — редкое явление. Поэтому и лелеял первого офицера старый Андрей Большаков. Несмотря на то, что у него было еще два сына — Иван и Яков, светом в окошке для Андрея Матвеевича был старший, Василий.

2

Это было пятнадцать лет назад. Семья Григория Харитоновича Егорова приехала в Тюменцево из Рязанской губернии в поисках лучшей жизни. Много надежд возлагал Григорий Егоров на Сибирь.

Там, на родине, в деревне Братовке, семья жила в нищете. Чтобы немного свести концы с концами, жена Григория вынуждена была наниматься к местному помещику в кормилицы. Так на хлебных жевках и разведенном коровьем молоке вырос старший сын Василий — любимец матери. Через четыре года родилась дочь Прасковья, а в это время у барыни тоже появился ребенок. И мать снова вынуждена была отдавать свое молоко. Та же участь постигла и младшего, Алексея. И все-таки из нищеты выбраться не удалось. Не спасла и Сибирь. Нищета пришла по пятам и сюда. Сибирь была не очень гостеприимна к переселенцам. Далеко не в каждом селе позволяли селиться «росейским». И Егоровым в Тюменцеве «хозяева» села только после долгих упрашиваний и вымаливаний разрешили поселиться на песчаных задворках — на самой неудоби.

Ко всем прочим невзгодам здесь прибавилось еще и обидное прозвище: Кормилкины. Больше половины села не знали их настоящей фамилии, а называли в глаза и за глаза — Кормилкины.

До самого призыва на действительную службу Василий Егоров батрачил у богатых старожилов. Батрачил и отслужив действительную, вплоть до мобилизации в армию Верховного правителя…

Беда свалилась на семью неожиданно.

3

Трое суток у Большаковых гуляли без передыху. На четвертые, утром, проспавшийся Василий вышел в ограду (ночевал он у отца) и трезвыми глазами посмотрел на родное село. Приземистые, неуклюжие избушки Каменской улицы, как необмундированные новобранцы, вытянулись в две кривые шеренги. «Вот она, Русь неотесанная, неумытая, сермяжная. — Он сжал губы. — Много надо сил, чтобы вымуштровать ее, сделать послушной и гибкой. Петр Великий батогами да виселицами заставил ее сделать скачок вперед. И после снова она два столетия топчется на месте — жрет да пьет, да навозом обрастает. Корнилов хотел вытянуть ее за уши, но не с того конца взялся. В этом деле надо брать пример с Петра: без помощи иностранцев не вылезти нам в люди, какие бы сильные личности ни стояли у власти… Адмирал Колчак правильно понял это, попросив помощи у союзников. Теперь у нас есть все: и поддержка цивилизованных стран и сильная рука у власти — есть все для того, чтобы выполнить нашу великую миссию…»

В дальнем углу двора, повернувшись к Василию спиной, рубил хворост Яков. Василий смотрел на брата и думал, насколько широка стала между ними межа за последние три дня. Три дня гуляет он дома, и три дня они с братом скандалят. Вчера скандал был особенно большой. Он сейчас с трудом вспоминал, что кто-то из них первым кинулся с ножом, их разнимали, потом Якова куда-то увели, а Василия долго уговаривали. Оба были очень пьяны.

Напрягая память, Василий начал постепенно припоминать, что ссора началась, кажется, из-за того, что Яшка обозвал Верховного правителя недоноском… Правильно, из-за этого. Снова начала закипать злоба.

Яков воткнул в чурбак топор и направился к сеням, насупленный. Только недавно, утром, он молча выслушивал выговор отца, и теперь ему не хотелось снова задирать брата. Но, увидев чистое, не по-мужицки холеное лицо Василия, самодовольную позу его, не утерпел.

— Что, поди, отвык от такой картины, — кивнул он на приземистые избы села, — в городе лучше жить.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Еще с вечера стали съезжаться крестьяне на базар. По дворам разместились подводы, сочно хрумкали зеленое душистое сено лошади. В селе было многолюдно и непривычно шумно. К закату солнца на базарной площади рядами стояли с задранными вверх оглоблями брички, рошпанки, рыдваны, телеги — здесь, под открытым небом, располагались те, кому некуда было заехать на постой. На связанные вверху оглобли натягивали дерюги. Появились костры, по селу запахло дымом, по-полевому ароматной похлебкой. Кое-где затянули песни. Всю ночь гудело село и только перед самой зарей на часок-другой сомкнуло глаза.

По давно заведенной традиции на Ильин день в Усть-Мосихе собирались большие базары. Это был престольный праздник волостного села. На него съезжались крестьяне многих деревень: кто торгануть хлебушком, скотиной, а кто — купить ситчику или какого другого товару. Как на смотрины, вывозили девок в цветастых сарафанах. Девки, словно мухи около меда, толпились возле палатки с каруселью, грызли леденцы, лузгали семечки. Обычно шелаболихинские кустари привозили выделанные овчины, полушубки, плетеные ременные вожжи, шлеи; грамотинские чеботари — яловые сапоги, мягкие, промазанные дегтем обутки; куликовские мужики-бондари торговали кадками, лагунами, бочатами.

А нынче торг разгорался вяло. Пятый год война в стране — не до торговли. Хлебушек еще водится, а товаров у купчишек заметно поубавилось. Заметно! В центре базара раскинул палатку Никулин. Никто из других купцов не приехал на ярмарку с промышленными товарами. Поэтому Никулин бойко торговал ярким ситцем, сатином, скобяными изделиями и всякой всячиной. Четыре пары пимов вынес и старик Юдин.

Многие не привезли ничего: приехали купить что-нибудь по мелочи для хозяйства. А некоторые — просто погулять, присмотреться, чем живет мир. За большим нынче уже не гнались. Приехала из Тюменцева и Пелагея Большакова. Свекру дома сказала, что надо купить сукна на поддевку, а на самом деле просто хотелось повидать Антонова, пожить денька три у него…

Разноголосый гомон стоял над площадью.

2

Макаровский кулак Комаревцев — прискакал с базара из Усть-Мосихи на взмыленных лошадях — в пену загнал гнедых, чего с ним никогда не случалось. Сам распряг их и пустил под навес. Заглянул в подвал, где сапожничал его новый работник.

— Зайди-ка, Вася, ко мне в горницу, — позвал он.

Егоров, недоумевая, отложил на верстак колодки, снял фартук и с тревогой подумал: «Неужели о моих документах пронюхал, старый черт?» Когда зашли на кухню, Комаревцев непривычно мягко сказал:

— Ты помой туто-ка руки да проходи в горницу.

Этого тоже, никогда не было. «Мягко стелет, сволочь».

3

А Усть-Мосиха гудела. Вторые сутки народ не уходил с площади — многие тут и ночевали. Площадь напоминала цыганский табор: дымили костры, пестрели палатки.

Бабы охали:

— Мужиков-то обедать не дозовешься, будто их тут медом кормят.

— И-и… не говори, милая… У самой корова недоеная…

В отряд записалось более пятисот человек, но оружия едва набралось на полтораста. А народ все прибывал. Пришли куликовские, макаровские, грамотинские. Каждое село выставило по отряду. Нужны были лошади, хотя бы для разведки. Лошадей из хозяйств подпольщиков не хватало, потому что многие из них безлошадные — беднота. На военном совете, в состав которого вошли Данилов, Иван и Алексей Тищенко, Дочкин, Белослюдцев из Куликово, Субачев, Ильин Иван, Горбачев из Грамотино и кое-кто еще, выступил Ильин.

4

Отец Евгений родился и вырос в глухой енисейской деревне. Его родитель хотя и был священником, но доходишко от прихожан имел небольшой, поэтому семья в основном жила с такого же надела, как и крестьяне. Поп сам сеял хлеб, держал скотину. К крестьянскому труду с детства привык и Евгений. Вернулся он к нему и после того, как был отчислен из духовной семинарии за непослушание и богохульство. В молодости все были глупыми, говаривал отец Евгений и любил рассказывать, как он однажды взял и приклеил святой деве Марии усы и бороду из конских волос. Вот и отчислили. Корчевал в тайге пни — расширял отцовскую пашню. Идти дальше по духовной части наотрез отказался. Но отец обломал об него двое грабельных черешков, а потом поехал к владыке и все-таки упросил его. Смилостивился тот, взял Евгения обратно в семинарию. После окончания семинарии Евгений долго служил дьячком. И только десять лет назад, когда в Усть-Мосихе умер священник, его назначили сюда.

Приняв приход, отец Евгений прочно сел на хозяйство. Купил на винокуровском заводе в Тюменцево породистых лошадей, запахал церковную землю. Работников не держал — все делал и в поле и по хозяйству сам, наравне с мужиками. Сила в нем была неимоверная. Крестьянам это нравилось.

С первого же года отец Евгений повбивал в стену своего дома несколько огромных деревянных штырей и завел в селе такой порядок:

— Нашел узду в поле — принеси, повесь на штырь.

Хозяин придет и возьмет. А тебе на страшном суде Господнем зачтется это.

5

Вторые сутки Лариса ждала Аркадия. Казалось, уж теперь-то ничто не могло помешать ему прийти: не надо дожидаться ночи и пробираться тайком, не надо сидеть при занавешенных окнах и прислушиваться к каждому шороху. А он все-таки не шел. Не может он настолько быть занятым, чтобы за два дня не выкроить час или хотя бы полчаса! Впервые Лариса обиделась на Аркадия. Наконец терпение кончилось, пошла к нему сама. Ей ответили, Данилов уехал в Куликово. Вечером снова пошла в Мусихскую земскую управу, где сейчас размещались штаб и совет. Там шло заседание военного совета, и Данилов был закрыт. Вызвать его отказались.

Нельзя, гражданка, — строго сказал часовой, — Аркадий Николаевич важные дела решают…

Вечером он забежал. Со времени восстания ни один вольной не пришел в амбулаторию, будто совсем исчезли болезни, поэтому Ларисе делать было нечего. Только, Перед Аркадием пришел на перевязку Милославский. Он сидел на табурете без рубашки, искрещенный белоснежными Лентами бинтов. После той ночи у Боркова они встретились впервые. Данилов не мог припомнить, был ли Милославский на площади. Может, и был, разве в такой массе людей всех заметишь!

Лариса заканчивала перевязку.

— Посмотри, Аркаша, что делают в тюрьмах.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Ширпак прискакал в Камень на храпящих лошадях. Побелевший как стена, он влетел в кабинет начальника контрразведки. Зырянов с первого взгляда понял все. Вытаращенными глазами уставился на Ширпака.

— Бунт?!

Пять минут назад из Барнаула по телеграфу сообщили о восстании в Зимино и Павловске. Предупредили, чтобы Зырянов и командир отряда особого назначения Большаков приняли все меры к предотвращению возможности подобных мятежей в своем уезде. И вот тебе на!.. Он боялся, как бы не восстали в самом Камне, все эти дни сидел как на пороховом погребе.

Тут же Зырянов позвонил по телефону Большакову и попросил его приехать.

До самого прихода Большакова Зырянов молчал и ходил по кабинету.

2

Шли быстрым маршем почти без привалов. Только топот ног да сопение над колонной. Солдаты молчали. Большинство из них были новобранцы, недавно оторванные от дома, от хозяйства. В первом взводе, кроме взводного унтера. Кирюхи Хворостова, отделенного командира Козуба да Петренко — ефрейтора, который на пасху квартировал у Юдина, — еще человека два-три нюхали порох, и то издали. Остальные — зелень непроглядная.

Петренко шагал за отделенным Иваном Козубом, казаком с Чарыша. Смотрел ему в затылок, на косо бритую шею с поперечными тонкими морщинками. «Старый, должно, уже, на шее морщины, а все молодится». Сзади кто-то тяжело, врастяжку вздохнул. И опять сопение да топот ног. Каждый думал о своем. Чего греха таить, наверняка, боятся первого боя. Петренко вспомнил, как он в семнадцатом году в Малороссии в первом своем бою бросил винтовку и убежал в лес. Сколько страху принял тогда!

Слева, от третьего отделения, кто-то шепотом спросил:

— Митрий, а где они, банды-то? Не слыхал?

— Не-е…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Филька, как бы ни был занят, все-таки каждый вечер бегал к Насте. Больничку, где устроилась недавно Настя сиделкой, превратили в околоток. И у Фильки всегда был повод забежать сюда. Вот и сегодня, возвратясь из Тюменцева, он дождался вечера, шмыгнул из штаба, поправил на боку кобуру с браунингом (кобуру он нашел в квартире немца при обыске) и направился прямо в околоток. Раненых еще не было, и персонал слонялся без дела. Поэтому здесь всегда были рады Фильке. Рада была не только Настя, но и сама фельдшерица Лариса Федоровна. Но за последние дни у Фильки здесь появился соперник. Второй вечер подряд он застает в околотке Милославского. Тот ходит по комнатам, рассказывает всякую чепуху, смешит девчат. Неспокойно стало на душе у Фильки. Поэтому он торопился. Наконец в густых сумерках увидел, что на крыльце околотка кто-то стоит. Филька прибавил шаг. «Он, обормот… И чего только околачивается тут? Надавать разве ему по шее?» Еще не доходя до Крыльца, узнал: в белом халате — Настя, а рядом с ней Милославский. Перевернулось все внутри. Филька остановился перед крыльцом, угрожающе помахивая плетью, — хотя конем Филька еще не обзавелся, но плеть уже раздобыл.

Ой — Филя! Это ты? — воскликнула Настя. — А я тебя заждалась. Домой идти собралась, а одна боюсь.

Филька не ответил. Так же стоял, помахивая плетью. Милославский, видимо, догадался, что мешает ему.

— Может быть, она не придет? — спросил он у Насти.

— Нет, обязательно должна прийти, — ответила Настя, тоже вставая. — Вы подождите еще. Ну а я пойду. — Настя спустилась с крыльца, подошла к насупленному Фильке.

2

К Шелаболихе подъехали ночью. Ильин, всю дорогу маячивший верхом впереди отряда, остановил колонну, приказал рассыпаться цепью и окружить село с трех сторон, а сам направился к Данилову.

— Наступать, думаю, с рассветом, — сказал он.

— Разведку надо бы послать прежде, — посоветовал Данилов.

Ильин что-то прикинул в уме, ответил:

— Я, пожалуй, сам схожу в село, с дедом Ланиным. Он тут каждый плетень знает.

3

С утра до вечера палит солнце. Трава на обочинах дорог пожухла. Воздух, тугой и горячий, колеблется, перекашивая дали, крыши раскалены. В селе пустынно, словно и не случилось ничего здесь неделю назад. Вся жизнь перешла за околицу, где день и ночь стучат лопаты о закаменевшую землю — полсела роет окопы… А здесь прежняя мирная, сонная тишина — первозданный деревенский ритм жизни: обхлюстанный петух, видимо, растерявший свое узорное оперение в постоянных драках, неторопливо разгребает с двумя хохлатками почерневшую за неделю мелкую щепу около сруба; от соседнего пригона к молоканке звонкой лопнувшей струной чертят свой путь большие сизые мухи. Жар и звенящая в ушах тишина сковывают мысли и желания.

Лариса сидит в тени на ступеньках больничного крыльца. На душе тоскливо. Грусть навевает заунывная картина млеющего в жаре села. Вот совершилось восстание, о котором так много и восторженно мечтал Аркадий. А что изменилось? Ничего. Тот же маленький мирок, накрытый большим полушарием выцветшего за лето неба. Так же вон стоят по колено в пруду мосластые старые лошади, с той же унылой меланхоличностью раскачивают костлявыми головами. Все то же. Так же она сидит одна — за неделю всего-навсего единственный раз видела Аркадия. Кому нужна такая жизнь!

Со стороны штаба показался всадник на вороном коне. Было видно, что он проделал сегодня немалый путь — высохшая пена тускло серебрила грудь и впалые, со скрюченными завитками шерсти, потемневшие бока лошади. Всадник ехал шагом, направляясь прямо к околотку. У Ларисы трепыхнулось сердце. Но тут же она успокоила себя: если бы что случилось с Аркадием, гонец, не ехал бы шагом. Всадник устало слез с седла, подошел к Ларисе:

— Доброго здоровья, докторша.

— Здравствуйте, — ответила Лариса и снова забеспокоилась под неприятно пристальным взглядом партизана. — Что-нибудь случилось?.. Вы оттуда, из отряда?

4

Рейд по правобережью длился несколько дней. Первой после короткого боя была взята Мереть, затем Малый и Большой Сузуны. В каждом селе проводили митинги. Данилов сорвал голос — выступал по нескольку раз в день. Из Большого Сузуна повернули в глубь территории, на Завод-Сузун (в десятке верст от Оби).

Небольшой поселок среди тайги называли Заводом по старинке. В 1763–1764 годах по екатерининскому указу на слиянии мелководных речушек Пивоварки и Сузунки был выстроен медеплавильный завод. К 1919 году здесь сохранился только один заводской сарай, а самого завода и в помине не было. Но название так и осталось и существовало вплоть до конца 30-х годов. Потомки заводских работных людей жили бедно, они более жестоко, чем коренное крестьянство, притеснялись колчаковскими властями. Поэтому Данилова с отрядом здесь встретили как долгожданного освободителя.

Поход Данилова на правобережье сыграл решающую роль в освободительной борьбе не только Каменского уезда, но более значительного по территории района Западной Сибири. Из Завод-Сузуна Данилов разослал по селам небольшие группы агитаторов не только из своего отряда, но и из местных товарищей. И там, где проходили эти группы, как по суходолу, змейкой бежало пламя восстания. В течение нескольких дней восстание переметнулось на Шипуново (в тридцати верстах от Завод-Сузуна), Карасево, на станцию Черепаново. На железной дороге повстанческая волна раздвоилась. Часть ее пошла на Евсино, Бердск, вплоть до самых подступов к Новониколаевску, захватывая близлежащие волости — Медведевскую, Бурановскую, Егорьевскую. Другая часть повернула на юг, в район нижнего течения Чумыша, образовав свой отдельный повстанческий центр в селах Видоново, Большой Калтай, Черемушкино.

Здесь, на правобережье, появились свои вожаки, такие как Степанов и Смирнов (в Сузуне), Чанкин (в Карасево), Бураченко (в Черепаново), Шишкин (в Перуново), Пятков и Рыбкин (в Новотроицке), Громов-Амосов (в Большом Калтас).

Если до августа 1919 года с Колчаком боролись только разрозненные партизанские отряды — делали налеты на милицию, на отдельных должностных лиц, — то теперь в борьбу вступили крестьянские массы.

5

Конь шагал убористо. Данилов, не привыкший к верховой езде, старался попасть движением тела в такт шага, знал, что на него сзади смотрит партизаны. Но ему это с трудом удавалось. От длительного сидения в седле побаливала спина.

Все эти дни мысли у Аркадия Николаевича — что бы он ни делал — были там, в Усть-Мосихе, в центре восставшего района. Поэтому, оставив отряд Ильина в Сузуне еще на несколько дней, он с охраной в полсотни человек поспешил обратно.

Солнце, знойное, пышущее, как раскаленная болванка, припекало лицо. Было душно. Стоячий воздух, пропитанный запахами хвои, казалось, не проникал даже за воротник мокрой от пота рубашки. Дорога змейкой бежала средь рослого сосняка. Но вот стали попадаться березки. Потянуло свежестью. Кони прибавили шагу. Многолетний березняк кончился неожиданно. И сразу же — зеркальная гладь Оби. Внизу, чуть в сторонке, село расшвыряло избушки по глинистому берегу. Конь потянулся к воде, Но Данилов рывком дернул повод.

— Назад! — крикнул он партизанам.

Из-за поворота реки на стремнину выходил белый пассажирский пароход. На мостике толпились офицеры в зеленых конфедератках й осматривали берега в бинокли.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Четвертый час к Коржаеву не пускали никого — он сидел, запершись, в дальней комнате штаба с Громовым и каким-то высоким рябым парнем. В штабе разговари вали вполголоса, поглядывая на дверь. Вышли они оттуда лишь к вечеру, и то вдвоем — Коржаев и незнакомый штабникам гость. Громов задержался в комнате. Иван Тарасович по привычке пробежал своим колючим цепким взглядом по лицам штабных — пробежал, как бритвой провел. Многие побаивались его взгляда. И только когда вышел на крыльцо, вздохнули.

Надвигалась гроза. Из-за березовой рощи выползала Черная вислобрюхая туча. Почти касаясь рослых берез, она грузно наступала на село. Недавно еще бегавшие по двору куры мгновенно куда-то попрятались. Коржаев покосился на тучу:

— Побьет хлеба градом. А скоро уж косить. — Потом повернулся к стоявшему рядом рябому парню, спросил — Как у вас нынче хлеба в Вылковой?

— Хлеба хорошие. Убирать только некому будет.

— Да-а, — протянул Иван Тарасович. — Убирать, пожалуй, некому будет.

2

Вечером нарочный привез из Камня газету «Алтайский вестник». На первой полосе жирным шрифтом приказ:

«В разных частях Барнаульского и Каменского уездов появились организованные агитаторами шайки, состоящие из подонков населения. Они насильно мобилизуют крестьян, убивают должностных лиц, священников и всех, кто по своему культурному уровню выделяется из темной крестьянской массы, грабят волостные и сельские управы, кооперативы и зажиточных крестьян, разрушают телеграфную связь и прервали железнодорожное сообщение с Семипалатинском.

Уже были столкновения шаек с высланными мною отрядами, и в этих столкновениях погибли десятки крестьян, одураченных агитаторами.

В город Барнаул и его уезд направлены для быстрой ликвидации мятежа крупные силы, в том числе отряд атамана Анненкова.

Приглашаю крестьян, примкнувших к шайкам, покинуть их и вернуться к мирному труду, если им дорога их жизнь и имущество.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

После похода на правобережье Филька тесно сошелся с Милославским. Сблизил их бой с польским десантом в большом Сузуне. Если бы не Милославский, сдрейфил бы Филька. И сейчас Филька, гордясь тем, что Милославский взял его в свой отряд, сформированный из самых боевых партизан, гарцевал на шустром вороном жеребчике. Этого жеребчика он забрал в Макарово у Комаревцева. Они специально с Васькой Егоровым ездили туда за конями. Ездили, правда, тайком — не дай Бог Данилов узнает! — но когда перед уходом на Камень выстроили отряд, Иван Тищенко, проходя перед строем, ласково похлопал Филькиного жеребчика. Значит, понравился…

Ехали не торопясь: «Все равно к вечеру поспеем на ярковскую дорогу». Рядом с Филькой покачивался в седле Василий Егоров. Под ним был рослый рыжий мерин. Давно он полюбился Василию, еще когда Егоров в работниках был у Комаревцева, спокойный и выносливый конь.

Нещадно палило солнце.

— Васьк, — сказал Филька, — как только ворвемся в Камень, давай прямо поскачем к тюрьме… к той, лаптевской. Может, наши ребята все еще сидят. Мы их и выпустим, а?

— Ладно, давай…

2

Милославский дождался ночи, вылез из сарая, отряхнулся и, озираясь, перебежал просторный двор, вошел в штаб контрразведки. Он остановился на пороге, улыбнулся. Большаков сидел в углу и жадно курил, окутавшись сизым дымом. Зырянов рылся в шкафах, выкладывая на стол остатки уцелевших бумажек, папки.

— Прошу извинения, господа, — с нарочитой почтительностью козырнул Милославский. — Прошу извинить, что мои партизаны причинили вам столько неприятностей.

— А-а, Милославский! Все острите… Почему вы здесь? Почему не отступили с отрядом?

— Я не мог покинуть город, не простясь с вами, Большаков.

— Бросьте дурака валять, — поднялся Василий Андреевич.

3

У Ларисы все валилось из рук. Вот и сегодня она пришла от Даниловых поздно, делать ничего не хотелось. Зажгла лампу и, разбитая, с головной болью, прилегла на кровать. Что с ней творилось, она и сама не знала. Ныло сердце. Ощущение страха и предчувствие какой-то беды не покидали ее. Перед глазами мелькали лица — много лиц, виденных ею за день в доме Даниловых. Почему-то опять вспомнился недавний сон… Высокая, снежная гора, Лариса катится на санках вниз, в страшную пропасть… Замирает сердце, снег бьет в лицо. Лариса цепляется за разводья санок, пытается тормозить ногами, но бесполезно, санки летят все быстрее и быстрее. Ей хочется крикнуть. И вдруг там, внизу… Милославский. Какой-то неровной улыбкой кривятся его губы, алчным блеском сверкают глаза. Заметив ее испуг, он протягивает к ней руки и осторожно ведет куда-то. И вот Лариса и Милославский стоят в ярко освещенном зале. На ней длинное декольтированное платье, в руках большой букет цветов. Ларисе стыдно, она в смущении прикрывает грудь букетом. Но его явно не хватает, чтобы закрыть ее наготу. «Не бойся, Лара. Ты красива, — говорит Милославский, — и не надо прятать свою красоту. Пусть люди видят, какая ты…» И Ларисе становится легко, она уже не смущается под взглядами людей. Она идет гордо по залу под руку с Милославским… И тут случайно взгляд ее падает на мраморную колонну. Чьи-то глаза притягивают ее к себе. Кто это? Аркадий? Да, это он с упреком смотрит на нее. Ларисе вдруг опять становится стыдно, она закрывает грудь. Ей хочется подбежать к Аркадию, крикнуть ему в лицо: «Не смотри на меня таким взглядом! Я не виновата! Это не я…» Но ноги непослушны…

Третий день этот странный, пугающий ее сон не выходит из головы. К нему приплетаются разные мысли. Вспомнилось, как неделю назад она возвращалась пешком из Куликово и повстречала Милославского. День был солнечный, теплый. Лариса шла вдоль бора по шуршащим листьям. Каждую осень она воспринимает как что-то безвозвратно уходящее, и печальный шорох замирающего лета бесконечной грустью наполняет душу. Вот и еще одно лето прожито, еще кусочек жизни ушел в прошлое. «Закон природы», — улыбнулась она знакомым словам своего школьного учителя. Грустный закон. А где же та необычная любовь, о которой еще девчонкой мечтала Лариса? Где цветы, где подвиги ради ее улыбки?.. Необузданные мечты юности Аркадий? Нет, он не из тех, о ком с замиранием сердца мечтает девушка. Он слишком трезв и рассудителен для рыцаря…

В это время она и встретила Милославского. Он размашистым шагом шел ей наперерез, еще издали улыбался.

— Лариса Федоровна, я не помешаю вам, если пойду радом?

Она промолчала. Милославский пошел чуть в отдалении, не спуская с нее глаз. Несколько минут брели молча. Лариса чувствовала на себе ласкающий взгляд Милославского, и это льстило ее самолюбию.

4

Только в самые ранние утренние часы Аркадий Николаевич бывал один. Он любил это время. Приятно было, оторвавшись от сна, смотреть в потолок и, как когда-то давно, подростком, отыскивать в облупившихся и вновь забеленных наслоениях известки причудливые контуры бородатых дедов, ровные глади озер с таинственными зарослями камыша у берега, конские головы с развевающимися гривами, облака. Многое может создать воображение человека на старой штукатурке. Как и в детстве, в эту раннюю пору мать гремит на кухне ведром, процеживает молоко, разливает его по крынкам. Слышно, как в печке потрескивают дрова. Вот она сейчас войдет в комнату, принесет ему горячих, намазанных коровьим маслом лепешек и большую фарфоровую кружку парного молока. Ему всякий раз хотелось по-мальчишески созорничать — закрыть глаза, пусть мать думает, что он спит. Он знал, что мать встанет около кровати, подопрет щеку пальцем и будет долго смотреть на него. Потом вздохнет, наклонится над ним, ласково погладит его своей шершавой от домашней работы рукой, тихо скажет: «Аркашенька, вставай, милый…» Он еще крепче сомкнет веки. А она будет гладить его лицо, волосы…

Были и другие мысли в эти ранние часы. Прикрыв глаза в полусонной дреме, он думал о Ларисе, разговаривал с ней, видел ее веселую, светлую. Даже осязал нежность ее пухлых недеревенских рук. В такие минуты ему казалось, что он недостаточно ласков с ней бывает при встречах, брала досада — почему он не умеет выражать эти свои чувства, почему после встречи с Ларисой на душе всегда остается невысказанным что-то самое главное. Как-то получается, что всегда он говорит ей не теми словами о своих чувствах, а чаще — просто не находит никаких слов, считает их лишними. А душа заполняется и заполняется этим невысказанным, и там становится тесно. И вот в такие ранние часы у него появляется нестерпимая потребность излить все это Ларисе, вывернуть душу. Ох, как бы он сказал ей! Он сказал бы о том, как спокойно ему бывает, когда он держит ее за руку, когда смотрит в ее глубокие глаза, что он не представляет, как бы жил без нее, — жизнь бы его опустошилась наполовину, если бы не было ее рядом, темно бы стало в душе, как в сыром погребе. Он бы сказал… Ох, как много он сказал бы ей в эти минуты!.. Но — открывал глаза, вздыхал. Разве в словах дело. Словами нее равно всего не скажешь…

Скрипнула створчатая дверь в горницу. Аркадий поспешно закрыл глаза, но тут же улыбнулся этому ребячеству, посмотрел на мать. Она внесла тарелку с румяными лепешками и белую, с цветочками кружку парного молока. У Аркадия защемило сердце. Милая мама, ты все такая же, все думаешь, что я маленький! Мать завернула белый столетник, поставила на край стола завтрак. И это все знакомо до мелочей. Так она делала всегда, чтобы Аркаша случайно не закапал скатерть. Подошла к нему, посмотрела со страдальческим участием.

— Болят раны то?

Аркадий тряхнул головой.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Одноглазому жилось все труднее. Все чаще возвращался он в свое одинокое логово с пустым желудком, все чаще гонялись за ним разъяренные псы, и все труднее становилось от них уходить. А ведь было время, когда, казалось, весь мир был к его услугам. Играючи, мимоходом добывал он себе корм: завернул в осинник — тут как тут зазевавшийся зайчишка, залег у водопоя — вот она, быстроногая козочка! Все делалось без труда, без особых усилий. Во всем сопутствовала удача.

Но с того случая все изменилось. Наверное, в жизни каждого матерого волка бывает такое, Они ходили стаей за молодой игривой сайкой. Драки были из-за нее — шерсть клочьями летела, — но стая еще держалась, не распадалась. Вожаком был он, уже взматеревший к тому времени волчина. Его слушались, ему повиновались. Рядом жалась к нему молодая самка — та самая, за которой и ходила стая. Ходить еще ходила, но приблизиться к ней уже никто не смел.

И вот тогда в одну из ночей он и почувствовал людей: в какую сторону ни поведет стаю, всюду человеческий запах, всюду люди. Не выказывая тревоги, он начал кружить и кружить по березняку в надежде отыскать проход из этого кольца. Но прохода не было. Он все чаще стал останавливаться и тщательней принюхиваться. Его беспокойство уже передалось и старым волкам. Оно усилилось после того, как все увидели висевшую по кромке кустарника таинственную цепочку красных флажков. На этот раз вожак остановился надолго, он тщательно обнюхивал издали грозную преграду. Пахло человеческим потом, горьким запахом табака — казалось, люди только затем и курят, чтобы всюду оставлять после себя этот противный запах.

Вожак искал выход. Но, повинуясь своему опыту, не спешил принимать решение.

Уже второй раз попадает он в такую облаву. Первый раз — когда только что встал на самостоятельный путь в жизни. Тогда старый опытный вожак повел стаю между двумя далеко отстоявшими друг от друга такими же красными лоскутами.

2

В первых числах октября Василия Андреевича Большакова срочно вызвали в Барнаул. Пробираться пришлось по занятой партизанами территории, поэтому выехал он на пулеметной тачанке, со взводом конвоя. Добрался почти благополучно, если не считать мелких стычек с партизанскими разъездами, которые разбегались от одной-двух пулеметных очередей.

Рано утром десятого октября по Московскому проспекту прогромыхала тачанка и остановилась около резиденции генерала Биснека. Забрызганный грязью, Большаков пробежал в парадный подъезд. Едва он успел раздеться внизу, как его пригласили в кабинет генерала. На ходу вытирая платком лицо, он прошел через приемный зал, в котором, как и в былые времена, околачивалось много вылощенных офицеров. «По-прежнему блюдолизов полно», — с неприязнью подумал Василий Андреевич.

Уполкомвойск, похудевший, осунувшийся, нервно ходил по кабинету. Большаков вытянулся и замер у двери. В Биснеке уже меньше чувствовались картинность и позирование. Сейчас в нем преобладала нескрываемая удрученность, придавленность. «И с такими помощниками Верховный намеревается победить! Правильно он тогда назвал его болваном. Проминдальничал с господами большевиками».

Наконец генерал заметил Большакова, распростер руки, пошел к нему:

— Здравствуй, здравствуй, голубчик Василий Андреевич. Поздравляю тебя. — Биснек опять становился самим собой — разыгрывал государственного деятеля. — Поздравляю тебя с чином подполковника. — Он похлопал Большакова по плечу.

3

В приемном зале к Василию Андреевичу подошел адъютант Биснека, молодой щеголеватый штабс-капитан.

— Поздравляю вас, подполковник. — Взял Большакова под руку и повел в дальний угол. — Венера Федоровна узнала о вашем приезде и приказала мне разыскать вас и немедленно доставить к ней.

Василий Андреевич смущенно отступил, показывая свой костюм.

— Видите, я одет как?

— А это даже лучше, подполковник, больше экзотики. Прямо с поля боя, с запахом порохового дыма…

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Партизанские полки только начали формироваться, Когда правительственные войска повели свое второе широкое наступление.

В седьмой полк «Красных орлов» входили четыре батальона по пятьсот бойцов каждый, эскадрон разведки. Полку был придан отдельный усиленный батальон члена Каменского совдепа Кузьмы Линника, высокого поджарого кавалериста. В его батальоне было 1200 человек. Для пополнения строевых рот полка был создан запасной батальон под командой Неборака.

Весть о наступлении противника застала Федора Коляду в Овечкино в самый разгар формирования полка.

Адъютант полка Иван Буйлов только что закончил чтение приказа Громова, в котором предписывалось 7-му полку «Красных орлов» встретить идущую на Глубокое колонну противника и разбить ее. Федор недовольно выслушал приказ, сердито покосился на рукописный лист.

— Легко по бумаге расписать: «Встретить и разбить». У них, вон пишуть, два орудия и пятнадцать пулеметов, а в мэнэ бильш половины полка пикарей.

2

Пустив Коляду в плавание по капризному, переменчивому морю партизанской войны, Данилов все время следил за ним. Кроме ежедневных донесений, посылаемых штабом полка ему как начальнику военно-революционного штаба, Аркадий Николаевич регулярно получал письма от Ивана Тищенко. Тот подробно рассказывал о делах полка — детища Данилова, о людях, которых революция перековывала на свой лад. Но особое место в этих письмах занимали дела Коляды. По этим письмам Данилов следил за политическим ростом своего питомца.

Федора Коляду он встретил первый раз в середине сентября в Главном штабе — в свою первую поездку туда после ранения. Данилов тогда ходил еще на костылях. Дел накопилось много, и он решил заночевать в Глубоком. Ночью на Главный штаб налетела одна из кулацких дружин, во множестве созданных тогда в губернии по приказу генерала Матковского в помощь правительственным войскам. Данилов, как и все работники Главного штаба, принимал участие в обороне, которой руководил незнакомый ему парень, начальник охраны штаба. Это и был Федор Коляда. Тогда-то Аркадий Николаевич и заметил бесшабашную лихость и находчивость этого полуграмотного крестьянского парня: в самый разгар боя, когда противник зажал обороняющихся в клещи и готовился к решительному броску, Коляда послал двух своих партизан — Григория Новокшонова и ветфельдшера Донцова — в обход нападавшим. Партизаны быстро собрали там десятка два мужиков из местных жителей и, сидя за плетнями, закричали что есть мочи: «Ура!» — кулачье, бросая оружие, разбежалось.

В тот же день Данилов в беседе с Трунтовым обратил внимание на смекалистость начальника охраны.

— Ты что, хочешь забрать его куда-нибудь? — улыбнулся Трунтов.

Так возникло решение формировать под командой Федора Коляды отряд, а затем полк «Красных орлов». Данилов вместе с Трунтовым сами подбирали не только командиров батальонов и рот, но и личный состав подразделений. А когда речь зашла о комиссаре полка, Данилов с сожалением сказал:

3

Свидания с Милославским Лариса еле допросилась — несколько раз была у Голикова, у начальника контрразведки Ивана Коржаева. Не решалась только пойти к Данилову. Но неожиданно помог ей помощник начальника контрразведки Титов. Он пригласил ее к себе, с видимым участием расспросил, как она живет, какие взаимоотношения у нее с подследственным, потом велел привести Милославского. Когда того ввели, Титов вышел, оставив их наедине.

Лариса плакала, прижимаясь к впалой груди своего возлюбленного. Но Милославский не дал ей выплакаться — он торопился, Титов предупредил, что может устроить свидание только в отсутствие Коржаева, который никому не доверяет даже прикасаться к делу Милославского, ведет его сам.

А свидание было нужно Милославскому больше, чем Ларисе. Поэтому он сразу же оторвал ее от себя, усадил на стул.

— Ларчик, только ты одна можешь мне помочь.

— Чем же?

4

На районный съезд собралось свыше трехсот делегатов из сел и воинских частей. Для обсуждения было предложено три вопроса: 1. Военный — об организации больших оружейных мастерских и мобилизации десяти возрастов в партизанскую армию; 2. Хозяйственный — о налаживании продовольственного и фуражного снабжения армии и семей бойцов, о создании пошивочных мастерских и 3. Народное образование — подготовка школ к зиме, выборы учителей, организация ликбезов для взрослого населения и открытие курсов агитаторов.

Обсуждение шло конкретно и деловито до тех пор, пока не приступили к оргвопросу — к выборам районного Исполнительного комитета. Здесь при выдвижении кандидатуры Данилова в члены РИКа кто-то из задних рядов громко спросил:

— Это не у тебя, Данилов, отбил Милославский девку, И не за это ты его арестовал?

Аркадий Николаевич ожидал этого вопроса, ответил спокойно, твердо:

— Нет, не за это. Арестовали его за то, что он шпион, переодетый милицейский штабс-капитан.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

По степи из села в село полз слух: Мамонтов разогнал Облаком — ту Советскую власть, которую кто-то избрал на Линьковском съезде в сентябре и которая якобы ничем не занималась, кроме как писала бумаги да сеяла панику среди штабников и обозников… Такой слух полз, и ничем его нельзя было остановить, задержать, пресечь.

Петр Клавдиевич Голиков, председатель Облакома, сделал последнюю попытку удержаться, что называется, на плаву — с великим трудом уговорил комиссара армии Богатырева (Романова) собрать на совещание полковых и сельских комиссаров по любому поводу, только чтобы на нем, вроде бы попутно, вроде бы между прочим (об этом он, правда, не сказал комиссару армии), выступить ему, председателю Облакома и развеять этот слух. А официально в повестку дня совещания решили поставить один из самых насущных вопросов — вопрос о хлебе: повсеместно на освобожденной территории зерно сотнями, тысячами пудов переводят на самогон. Спиваются партизаны, спивается местное руководство — сельсоветы, волисполкомы, ревкомы — все, кто появился при новых порядках на свет и дорвался до власти и, по существу, до дармовой выпивки. Вот и хотел председатель Облакома не власть пресечь, нет — они не очень-то слушались его — а мужику запретить самогон вырабатывать. А то придет настоящая-то власть — Петр Клавдиевич наедине с собой не считал себя настоящей властью — придет из-за Урала настоящая Советская власть и спросит: а куда же ты дел, товарищ Голиков, хлебец? Попробуй объясни потом им, этим пришедшим из России…

Правда, на это совещание приехали комиссары, в основном ближних сел и вблизи дислоцированных полков. Те же, кто причислял себя к людям боевым, кто хоть каким-то боком прикасался к боевым действиям непосредственно, те с потачки Мамонтова в упор игнорировали всякие и всяческие совещания. А тот, кто был по ведомству Тыловому, по снабженческому, тот вообще старался как можно реже попадаться на глаза начальству, даже облакомовскому — при малейшей возможности не являлся на совещания… Так и получилось, что приехали или только новички, такие, как Данилов, или завсегдатаи, которые любят мельтешить перед глазами у власть имущих.

Собираться начали во второй половине дня — некоторым надо было пробежать до сотни верст. Хоть и выехали из дома чуть ли не середь ночи, все едино раньше полудня не приехать.

Шумно было в Главном штабе у Трунтова-Воронова — давно не собиралось столько народа. Иные не виделись с первого дня восстания. Гулко хлопали по широким спинам, Обтянутым дождевиками, набухшими за дорогу осенней влагой. Некоторые знали друг друга с парней, некоторые доводились кумовьями. Только Голиков был чужим, приезжим. Его немножко стеснялись. Но опять-таки знали другое — он полностью от них зависим, как они решат, так и будет. Хозяевами здесь, в степи, все-таки они, местные мужики, а не он, присланный и поставленный кем-то откуда-то. Поэтому стеснялись его не как начальника, а как чужого, постороннего. Только некоторые, чаще других бывавшие здесь, в Облакоме, и ближе сошедшиеся с Голиковым, находили в нем человека простецкого, доступного, больше того, при случае охотно поддерживавшего компанию за столом. Об этом знали. Соответственно этим слабостям к нему и относились — могли разыграть, подтрунить над ним (особо близкие). Данилов задумался: Мамонтов, говорят, тоже и доступен — каждый может подойти к нему поговорить, и вроде бы выпить — мимо рта не пронесет. А вот над ним не подшутят (даже в мыслях такого не появится). А тут ввалился Ефим Яковлев, ильинский сельский комиссар, и, как всегда, бурно, прямо с порога напал на Голикова — а у самого бесенята в глазах:

2

Собрание никто не закрывал — само начало расползаться, разбредаться. Когда Аркадий Николаевич вышел из помещения, Плотников стоял на крыльце и устало смотрел куда-то, за поскотину. Повернул голову.

— Данилов, ты сейчас собираешься ехать или ночевать будешь?

— Буду ночевать.

— А есть где?

— Да вот тут, в Облакоме на столе, где-нибудь прикорну.

3

От обильной росы, выпавшей под утро, промокли зипуны, кацавейки, раскисли сшитые из самоделковой кожи обутки. Уже сильно чувствовалось приближение зимы. Партизаны лежали за огородами, вздрагивали, поеживались. Впереди, изогнувшись в сонном оцепенении, распласталось Тюменцево. К рассвету полк обложил село со всех сторон. Федор с Даниловым заканчивали объезд исходных позиций. На песках, за большаковской мельницей, они спешились, подошли к партизанам, присели.

— Заоктябрило, Федор Ефимович, — передергивая от сырости плечами, вполголоса заметил Аким Волчков и добавил, кивнув в сторону села: — Крепко спят, видно, их благородия. Сны рассматривают на пуховых перинах.

— Спать воны горазды, — густым басом ответил Коляда. — Пото в германскую нам и набили сопелку, шо наши благородия, окромя як спать да шампанские пить, ничему другому не навчились.

Он прилег в цепи партизан, ожидавших рассвета.

— Сбегайте кто-нибудь пошукайте комбата.

4

Титов говорил шепотом, торопливо:

— Кунгуров погорел.

— Какой Кунгуров? — не сразу понял Милославский. — A-а, поручик Любимов! Что случилось?

— В Рогозихе к Коляде присоединились казаки из Бийского уезда. Вот они и опознали его. Он пытался ускакать на коне, но свои же разведчики открыли по нему стрельбу. Тяжело ранили. Вчера его привезли в куликовский лазарет.

Милославский сразу понял, чем это грозит ему и Титову.

5

Суд решено было проводить в Куликово — по месту дислокации отряда Милославского. Большая деревянная церковь была наспех переоборудована в зал заседаний. Иконостас наполовину снят и прибран в трапезную — это то, что успел куликовский батюшка. То, что он не успел — другую половину — наспех завесили дерюжками, половиками, попонами. Церковь стала походить изнутри больше на огромную завозню.

Церковь была битком набита жаждущими зрелища. Сидели не только на притащенных из ближних домов скамейках, не только на полу, но и на узких подоконниках, ухватившись за оконные решетки. Люди гроздьями висели на почерневших, прокопченных и напитанных ладаном лиственничных стропилинах, поддерживающих основание церковного купола. И вся эта людская масса гудела приглушенно, явно сдержанно. Жидкими сизыми струйками вяло вздымался над людским месивом кое-где табачный дымок — далеко не все осмеливались курить здесь, хоть и в уже оскверненном святом храме. Большинство по привычке все-таки воздерживалось.

Разговоры неторопливые, уже с потухающим интересом велись в основном о Милославском и кое-где по углам о его бывшем окружении, о его собутыльниках: дескать, как могло все это случиться, как мог погибнуть Белоножкин? Все видели — буквально весь отряд видел — Милославский с кучкой дружков пьет. А пьянка никогда еще никого до добра не доводила! Правда, и в других отрядах пьют, чего там греха таить. Пьют, как перед бедой, как перед концом света. А то, что Милославский не из мужиков, это было видно всем. Поэтому от него можно было ожидать чего угодно. И ведь все видели, что не по-мужицки ведет он себя, выглядит белой вороной в мужицкой серой стае. И тем не менее никто не пришел в Главный штаб или хотя бы к Данилову в военно-революционный комитет и не сказал: дескать, подозреваю, он чужой, не наш он, не мужицкий. Смелости не хватило, никто не пришел, каждый понадеялся на другого. А теперь толкуют и во всех отрядах и во всех селах — все перетолкли уже. Конечно, никто Белоножкина умышленно не убивал, брехня все это. Такого еще не было, чтоб взять так вот и убить ни с того ни с сего своего командира. И то, что он офицер — поклеп. Все знают: здешний он, ильинский, откуда ему быть офицером?! А если и выслужился на фронте, то слава Богу — трусливому офицерские погоны не дадут, да чтоб еще из солдат — ни в жизнь. И с чего бы это ради Милославский велел будто бы убить его?.. Брехня. А то, что маузер нашли у Милославского — что ж тут такого? На глазах человек погиб, почему бы и не взять маузер и не привезти! Правда, надо было его сдать в штаб. Ну, не сдал, соблазнился, так это еще не значит, что он его и убил с умыслом… Обвиняют, дескать, почему только он один погиб? Известное дело, как это бывает в таких случаях. Сзади едут, из горлышка, крадучись потягивают. Белоножкин ехал впереди — вот все пули ему и достались… Какой тут может быть суд? За что судить-то остальных? За то, что самогонку пили? Так все пьют. Во всех отрядах…

— Какой-то трибунал приехал. Вот он им и натрибунает, чтоб знали, что когда на дело пошел — ни в одном глазу чтоб…

— Явно по пьянке сгубили мужика.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Зима наступала напористо. Природа нахмурилась. Растрепанные березы и почерневшие, взъерошенные сосны были унылы и неприветливы. Грязные лохмотья туч низко проносились над головами. С утра до ночи они куда-то торопились, бороздя верхушки деревьев. И не было им, этим извечным скитальцам небес, казалось, ни конца и ни края. Поминутно они трясли над землей мелкое холодное сеево дождя.

— Лей не лей, все одно надеть нечего, — отшучивались партизаны.

В седьмом полку настроение было пасмурное. Партизаны уже не ругались и тем более давно не острили по адресу небесной канцелярии. Это был плохой признак. Аркадий Николаевич подшевелил коня и на легкой рыси поехал вдоль колонны. Он всматривался в лица партизан и видел усталость в глазах, тоску по теплому сухому углу, по миске горячих щей.

В хвосте второго батальона Аркадий Николаевич заметил семенившего Юдина. Придержал коня.

— Как, Петр Леонтьевич, воюешь? — спросил он земляка.

2

Эту весть привез матери сосед Егоровых. Сказал он — и оборвалось сердце у Матрены Ильиничны. Сколько же можно бед на одну ее голову! Опустилась на лавку около печи, свесив руки. Не видела, как начала чернеть в печи лёпешка на сковороде, как от нее пошел дым, вымахивая в печной чувал, не видела, как из деревянной, исскобленной между сучками квашеницы, стоявшей на краю стола, медленно поползло тесто на пол. Ничего не видела, кроме застывшего в глазах призрака искалеченного, окровавленного сына. Но не пала духом, не заплакала, не запричитала. Встала, окликнула дочь:

— Парашка, становись к печи. Я пойду к Пелагее Большаковой.

Шла по селу в старенькой домотканой юбке, в заплатанной кацавейке, мужественно неся свое горе. Плотная, широкая в кости, эта сорокалетняя женщина была крепка не только здоровьем, но и душой.

Уговаривать Пелагею долго не пришлось. Выехали в Мосиху в тот же день к обеду. Матрена Ильинична могла бы и одна поехать, но на своей лошаденке и в двое суток не доедешь.

…А в это время Василий Егоров лежал в лазарете на непривычной белой простыне, покрывавшей мягкий соломенный матрац. В палате чисто и тепло. После всех передряг на душе было спокойно и тихо. Простреленная нога слегка ныла. Но боль была слабой, вполне терпимой и не мешала предаваться воспоминаниям.

3

Антонова дома не было. Пелагею встретила его мать.

— Заходи, милая, заходи. Вот Дима-то обрадуется!

Мать знала о давнишней любви сына к Пелагее. Вместе с ним двадцать лет назад переживала его горе. Но потом, видя безутешность сына, стала отговаривать:

— Что ж, сынок, убиваться-то так. Ну, раз вышла замуж, стало быть, не так уж сильно любила.

— Нет, мама, — доказывал он. — Вы ее не знаете. Она такая хорошая. Мы так любим друг друга.

4

В эту осень погода действовала на Ларису как никогда раньше. Хмарь стояла не только на дворе, но и в душе. Жизнь ее была затянута грязными беспросветными тучами, и ни один лучик солнца не проскочил в ее душу на протяжении последних месяцев.

Для нее жизнь померкла в то утро, когда арестовали Милославского. После этого редкий день проходил без слез.

Она не верила, что Милославский — колчаковский офицер, не верила, что он со шпионским заданием был среди партизан. Она считала, что произошло какое-то недоразумение. После встречи с ним в кабинете Титова это убеждение укрепилось еще больше. Сомневалась она только в одном: не мог Данилов так жестоко мстить. Но ведь ради любви идут на все.

Были моменты, когда она сама действительно верила этому. У нее появилась злоба на Данилова. Даже в смерти Милославского она пыталась найти повод обвинить Аркадия. И вдруг после этого ее вызвал к себе начальник контрразведки Коржаев. Он попросил принести все золотые вещи, даренные ей Милославским. Потом показал ей напильник. Лариса узнала его сразу. Насажанный на деревянную витую ручку отцом Аркадия Николаевича года два назад еще для мосихинской больнички, он был известен всему обслуживающему персоналу госпиталя. Это и подтвердила Лариса. Она не понимала значения напильника в руках начальника контрразведки. Ничего не сказал ей и Коржаев. И только через неделю ее как громом ударило по сердцу: арестованный Титов при ней повторил на допросе у Коржаева свой разговор с Милославским об этом напильнике. Она вышла из кабинета шатаясь, не видя ничего перед собой. Нет, это неправда, это все подстроил Титов или еще кто-то. Неправда, и то, что он дарил ей украденные из отрядной казны золотые вещи. Не может ее Миша так сказать и так поступить, она лучше их всех его знала. Он не такой! И мысли снова невольно поворачивались к Данилову.

Это было страшное испытание. В течение недели Лариса сильно похудела, у нее обтянулись ключицы, осунулось лицо, глаза окаймились темными дугами. От прежней пышности не осталось и следа. Это видели все. Кое-кто сочувствовал, но немало было и таких, что злорадствовали — так, мол, и надо. Иван Коржаев пригласил Ларису к себе еще раз и, видимо, решил помочь ей. Он понимал ее состояние. Начальник контрразведки рассказал ей, что следствием выяснена принадлежность Милославского к колчаковской милиции, что он действительно был шпионом и провокатором, специально подосланным, чтобы внести раскол в партизанское движение, что Филипп Кочетов признался, что Белоножкина они убили по указанию Милославского. Говорил он и видел, что не верит этому Лариса, понимал: трудно ей согласиться с его словами. Тогда он достал личное дело Милославского и протянул его ей.

5

По вечерам Насте девать себя было некуда. Она боялась одиночества, боялась своей квартиры, где все напоминало о Фильке, об его аресте. Поэтому она почти совсем перешла в госпиталь — здесь и спала в перевязочной на кушетке. А вечером после дежурства приходила в палату к Василию Егорову, и они подолгу сидели, беседуя обо всем. Василий никогда раньше не разговаривал серьезно с девушками — не то стеснялся их, не то считал это делом легкомысленным — сам не знал. А скорее всего потому, что просто не встречались ему такие, с которыми можно было поговорить о жизни, о делах. Сам же потребности в этих разговорах не испытывал.

Не избалованный вниманием, он щедро ценил Настину заботу о нем. Он рассказывал ей о боях, о своем друге Федоре Коляде, о его храбрости.

— Ты понимаешь, до чего он хитрый в военном деле! — говорил Василий. — Надо было нам Тюменцеву брать (не третий, а второй раз когда брали), а белые уже напуганные были — мы их гоняли все время, — дозоры на крышах поставили и на каланче тоже. А ночью совсем не спят, охрану сильную выставляют — не подступишься. А он знаешь что удумал? Вечером, на закате солнца, пастухи гонят коров домой — пылищу подняли. Он спешил отряд, мы к стаду пристроились и идем. А из села против солнца в пыли ни черта не видать. Когда уже вошли в улицу, повскакивали на коней и — дали им!..

Если так вот с ним повоевать еще, можно и самому командиром стать. Я многому у него научился…

Расчувствовавшись, он рассказывал о себе — о том, как батрачил у тюменцевских старожилов, как потом бил кулацких сынков.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Омск гудел, как растревоженное осиное гнездо. Красная Армия была на подступах к столице Верховного правителя. Десятки эшелонов с беженцами, с казенным имуществом ежедневно отходили на восток. На вокзале была неимоверная давка.

В этот день в конце октября поручик Семенов вернулся домой рано.

Он торопливо скинул шинель, сел за стол. Достал бумагу, стал быстро писать:

«Здравствуй, Наташа!

Очень тороплюсь. Через час зайдет мой товарищ. Он сегодня едет в Каинск, в штаб уполкомвойска, и зайдет к тебе. Хочется поделиться с тобой мыслями.

2

Случилось то, чего больше всего боялся Мамонтов, — 1-й и 7-й полки не подошли вовремя к Мельниково. Задержался 6-й Кулундинский, который должен был зайти со стороны Новичихи и ударить белогвардейским полкам в тыл. Поэтому наступление на Мельниково пришлось вести вместо шести полков трем при открытом левом фланге. Но и при этом Главком рассчитывал на успех. Однако произошло непредвиденное: 5-й Степной полк в самом начале наступления наскочил на засаду белых, оказавшуюся в тылу колонны, и побежал. Вынуждены были отступить обратно на Малышев Лог и остальные два полка. Преследовать их стал 43-й полк, оставив в Мельниково свои обозы под охраной одной роты.

Опоздавший к месту боя из-за неразворотливости разведки полк Федора Коляды прибыл в Мельниково к утру. А еще ночью, до прихода своего полка, Федор Коляда с экскадроном партизан, двигавшимся в авангарде, разбил роту 43-го полка и стоявшие на льду Горького озера пулеметную команду, взвод связи и взвод прикрытия 46-го полка, захватил полторы сотни пленных, два пулемета и тридцать двуколок с патронами.

Утром выяснилось, что 43-й полк движется вслед за партизанскими полками на Малышев Лог, а 46-й устремился в образовавшийся между партизанскими полками разрыв на с. Селиверстово, угрожая обойти части, стоящие в Малышевом Логу. Поэтому Мамонтов, не задерживаясь, отошел к Солоновке, занял тремя полками оборону в ранее подготовленных окопах. Так образовалось три кольца вокруг партизанской столицы: первое из трех партизанских полков, второе из соединившихся 15 ноября флангами двух белогвардейских и третье из четырех партизанских полков — 1-го и 7-го с правого фланга и 4-го и 11-го со стороны Волчихи и Вострово.

Только что была налажена связь с Главкомом. Коляда отправил в Солоновку захваченные в Мельниково двуколки с патронами, а сам вместе с комиссаром, своим помощником Иваном Тищенко и Иваном Буйловым сел за разработку плана завтрашнего боя согласно полученной от Мамонтова диспозиции.

С рассветом полк должен ударить в правый фланг 43 — му белогвардейскому полку и смять его.

3

Большаков дрался храбро. Командир полка, раненный вчера шальной пулей в руку, ускакал в ночь с эскадроном охраны на станцию. Полк был полностью оставлен поэтому на него. Полторы тысячи человек, два орудия и около сорока пулеметов! Таким количеством он еще никогда не командовал. Поэтому он, не обращал внимания на опасность, сам ходил по окопам, в трудные минуты ложился за пулемет и косил наступающие партизанские цепи. Вчера ночью в затишье наткнулся на двух солдат, читавших при свете цигарок воззвание командира 7-го партизанского полка. Он тут же собрал роту и на глазах у нее застрелил обоих солдат.

Весь день 15-го ноября был тяжелым. На рассвете в правый фланг полка ударил подошедший со стороны Долгово 7-й полк «Красных орлов». Его узнал Большаков в бинокль по командиру, шедшему в атаку впереди на пегом коне — всадник, знакомый по многим боям. Узнал он и своего шурина Ивана Буйлова, скакавшего на левом фланге. Партизанам удалось потеснить правый фланг 43-го полка. Но Василий Андреевич приказал повернуть все орудия и пулеметы против наступавших и открыть огонь. Атака была отбита.

Затем командовавший операцией генерал Степняк приказал обоим полкам идти в атаку. После короткой интенсивной артподготовки полки под прикрытием пятидесяти пулеметов по всему фронту, подковой охватывавшему Солоновку, пошли в наступление. Но атака не дала желаемых результатов. В самый кульминационный момент Большаков вынужден был часть пулеметов и правофланговый батальон повернуть против возобновивших наступление партизан 7-го полка. Тут же донесли Василию Андреевичу, что и 46-й полк повернул орудия и пулеметы на свой левый фланг, откуда повели наступление два партизанских полка (как он после узнал —4-й и 11-й). Пущенная в обход села кавалерия была встречена неисчислимой массой партизанской конницы, скакавшей по степи на разномастных лошадях с гиком и свистом. Кавалерия вынуждена была повернуть обратно и укрыться в бору.

Большаков чувствовал, что три полка, державшие оборону в Солоновке, выдыхаются. По спадшей активности стрельбы он догадывался, что у них на исходе патроны.

Еще одно усилие — и они будут смяты. Солоновка будет взята. Но в это время (как доложили Большакову) 6-й Кулундинский полк, громивший в Новичихе и Малышевом Логу тылы 43-го и 46-го полков, прорвал фронт и с большими трофеями вошел в Солоновку.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Приятно пригревало солнце. На оттаявшем выступе наличника воробьи подняли такую возню, такой писк, что Данилов невольно оторвался от бумаг, подошел к окну, облокотился да и засмотрелся. Не меньше десятка общипанных, истощенных длинной и голодной зимой воробьев нападали ка своего рослого собрата, державшего под лапой кусок хлеба. Он отбивался направо и налево. Но те были воинственны и наседали настойчиво. «Все равно одному не устоять против такой оравы, — оценил силы сторон Данилов. — Поделись, дурень, куда тебе такой кусок…»

«В кабинет неслышно вошла тоненькая и хрупкая, как куколка, машинистка Женя с бумагами. Она в нерешительности и удивлении остановилась у двери — комиссар губернской милиции, всегда серьезный и деловой, по-мальчишески переплетя ноги, навалился грудью на подоконник и с неподдельным любопытством, улыбаясь, смотрел в окно. Данилов обернулся и, не меняя позы, поманил Женю пальцем. Она подошла и заглянула ему через плечо.

— Смотрите, Женя. Вот этот мироед заграбастал огромный кусок хлеба, а эти требуют с него продразверстку…

Женя прыснула в ладонь и посмотрела на Данилова. Но он тем же тоном продолжал:

— А вон тот, верткий, бесхвостый, это — подкулачник. Видите, он больше хозяина хорохорится, преданность свою показывает…

2

В дверь постучали.

— Войдите! — крикнул Данилов. Он все еще не мог привыкнуть к большому кабинету и ему казалось, что если он скажет нормальным голосом, его не услышат.

Вошел дежурный по отделу милиции.

— Товарищ комиссар, дежурный по тюрьме передал, что арестант Плотников просится к вам на допрос. Говорит, по срочному делу.

— Хорошо, хорошо, — закивал Аркадий Николаевич. — Привезите его.

3

Плотникова привезли вечером, на закате солнца. Он вошел в кабинет широким свободным шагом, отнюдь не арестантским. Протянул руку Данилову еще издали.

— Что-нибудь случилось, Филипп Долматович? — с тревогой спросил Данилов.

— Не-ет. Не переживай… Слушай, а красив Барнаул оттуда, с Горы, если смотреть при закате солнца. Очень красив. Жаль только, что весь этот вид через тюремную решетку… — он засмеялся не надрывно, не принужденно, как должен бы арестант, а радостно, от избытка чувств. — Очень жаль. Надеюсь, это не надолго.

— Я тоже надеюсь, — подтвердил Аркадий Николаевич. — Так что-то все-таки случилось?

— Нет, пока не случилось. Но скоро может случиться, — Плотников имел в виду явно что-то конкретное, ему только ведомое. Он был, взбудоражен, словно перед поединком.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Советскую власть Плотников не принял с самого начала. Собственно, не саму власть, не сами советы не принял, а засилие большевиков в них, в этих советах. И с каждым месяцем — чем дольше он служил в губзем-отделе, тем больше его раздражало некомпетентное вмешательство партийных вождей в деятельности села. Даже такую, сугубо мужицкую контору, как губземотдел, превратили постоянным своим вмешательством в бумажное заведение — в деревню хлынул отсюда нескончаемый поток бумаг с требованиями, приказами, указаниями, предписаниями! И все они строгие категоричные, неукоснительные. И, кроме того, все срочные, спешные, чрезвычайные…

Крестьянина учили ведению хозяйства по-новому, по-революционному, по-советскому. Ему предписывалось поначалу расширять залог, перелог — разъяснялось, что поле, как и человека, нельзя неразумно эксплуатировать, и тому и другому время от времени следует отдыхать… Потом кому-то в губкоме партии пришла мысль (кто-то где-то чего-то вычитал): оказывается, эта заложно-переложная система — примитив и варварство. Оказывается, работать по-новому — это значит, надо переходить к научно-организованному, прогрессивному трехполью… Немного погодя, новое указание: оказывается, нужна не просто трехполка, а непременно с травопольным севооборотом…

Бедный крестьянин, испокон веку пахавший и сеявший, не знал теперь, как ему поступать — по-прежнему пахать и сеять или сидеть и читать бумажки. А тут новое указание: разводить в хозяйстве непременно только… племенной скот (можно подумать, что до советской власти крестьянин не хотел иметь племенной скот, а заводил непременно низкопродуктивный). Потом: чтоб быть в курсе всех этих требований времени и начальства, каждому непременно следует выписать крестьянскую газету «Беднота»… Это тоже вменялось в обязанность.

Крестьянин, таким образом, не был уже хозяином на своем дворе — каждый шаг его предписывался ему властями.

Этого-то Плотников и не мог принять в новой, советской власти. В Барнаульской следственной тюрьме у Плотникова появилось много свободного времени — давно не сидел в тюрьме, отвык от такой благодати — думал и днем и ночью и о крестьянине российском, и о власти советской новой, и о своем месте во всех сегодняшних событиях…

2

Эта весть, как шрапнель на утренней заре, разорвалась тогда над мирно, дремавшим городом: восстали чехи!.. Люди толком не знали, кто такие чехи, откуда они взялись здесь, в Сибири! Поняли только одно: восстали!

Уже захвачен Новониколаевск, Томск и даже будто Красноярск, И все это в одночасье, в ночь с 25-го на 26-е мая. В Новониколаевске, передают, советская власть пала в течение сорока минут. Руководители партии и совдепа были арестованы и тут же расстреляны. В Томске красная гвардия и интернациональная мадьярская рота численностью в тысячу штыков, возглавляемые комиссаром Матвеем Ивановичем Ворожцовым, больше известным по партийной кличке «товарищ Анатолий», разбежались еще задолго до подхода чехов к городу. Не было произведено ни единого выстрела ни с той, ни с другой стороны, хотя вышедшая в это утро большевистская газета «Знамя революции» заверила томичей, что советская власть в городе «стоит прочно и незыблемо».

Во многих городах советская власть так же разваливалась от одного лишь известия о том, что восстали чехи. Не в городе. А где-то восстали. Без сопротивления пали Каинск, Бийск.

И только маленький городок Бердск, расположенный на железной дороге чуть южнее Новониколаевска, оказал сопротивление. Здесь бои длились несколько часов. Защищались и шахтеры Кольчугина. Но и там и там — и в Бердске и в Кольчугине — силы были явно неравными. И те и другие защищались отчаянно, но вынуждены были отступать к Барнаулу.

А в Барнауле вспыхнул белогвардейский мятеж (чехов в городе не было). Правда, мятеж в течение одного дня был без особых усилий подавлен прибывшими из кольчугинских копей шахтерами под командой телеграфиста Петра Сухова.

3

Лежа в камере на топчане, Плотников в мыслях уносился, казалось, в такое далекое и в то же время совсем недавнее, в такое же смутное время, как и сейчас за стенами тюрьмы. Правда, сейчас нет сумятицы. Хотя бестолковщины не меньше…

На вокзале было тогда столпотворение. К утру 14 июня было отправлено пять железнодорожных эшелонов, битком набитых имуществом, всяческим скарбом и беженцами. На станционных путях спешно грузились еще два эшелона, последние.

Плотников, как и многие совдепчики его ранга — не технические, а ответственные работники — никуда не были зачислены, никто о нем, о его эвакуации не собирался заботиться, поэтому он сам отвечал за себя и только перед своей совестью. Никого из руководителей совдепа здесь, на перроне, не было тогда, в то утро. И вообще было бы полнейшее безвластие, если бы не Сухов, командир кольчугинского шахтерского отряда, прибывшего позавчера.

Петр Сухов молодой парень в форменной тужурке телеграфиста, несуетливый, с умными карими глазами. Он все утро стоял на перроне, не кричал, не махал руками, говорил почти тихо, но его все слышали и все слушались. Поминутно к нему подбегали люди, что-то докладывали, он кивал головой, отдавал какие-то распоряжения, люди поворачивались и убегали. Прибегали новые. Все вокруг него делалось бегом. Один он стоял недвижно. Иногда улыбался, подбадривал — от него шла такая уверенность! Плотников невольно подумал: именно такого парня все время и не хватало в Барнауле. Был бы такой в совдепе — и гарнизон бы не распустили, и мятеж бы не вспыхнул.

Плотников, вышедший тогда из дверей вокзала, невольно засмотрелся на кольчугинского командира. Потом подошел к нему. Козырнул, представился:

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Леонтьича в Красную армию не взяли, сказали на комиссии — переросток… Да он на комиссию-то, шел, чтобы посмешить людей. Знал, что не возьмут. Домой он не торопился — до весны было тогда, в декабре, еще далеко. Пристроился среди обозников — всю зиму возил дрова из Затона в город. Осенью по последней воде загнали на зимнюю стоянку баржу, груженную швырком. Вот этот швырок всю зиму оттуда и возили. Возил и Леонтьич — а чего не возить, и ему, и лошадям было определено довольствие и фуражное и денежное. К тому же он норовил в день делать не две ходки, а одну — чтоб полдня оставалось для себя. А для себя ему время надо было, поискать кое-чего для домашней нужды — не ехать же такую даль из Барнаула порожним.

На счастье Леонтьичу в соседнем хозвзводе ожеребилась кобыла, армейская, строевая. А в армии не положено с жеребенком. Леонтьич тут как тут: давай сменяем, мол, на моего мерина — он не ожеребится, гарантия… Пришлось старшине да взводному поставить по литре самогону. Старшина подпил, ржет: тебе, дед, прямая выгода — уехал от бабки на паре, а вернешься с трофеем, на тройке…

Не торопился теперь Леонтьич еще и потому, что ждал, когда окрепнет жеребенок, путь-то предстоял дальний. Да и вообще до выезда в поле еще далеко. В свободные дни да по вечерам рыскал Леонтьич по городу, по городским закоулкам в поисках чего-либо по хозяйству — чего и сам не знал. Но бегал не зря. Однажды приволок в санях что-то под дерюжкой на квартиру — он жил у далеких родственников своих сватов, у двоюродной тетки племяша его, Степана Сладких. Хоть и сердит, несусветно сердит был Леонтьич на своего племянника за тот суд в Куликовой, но промолчал, тетке этой, которая двоюродная, ничего не сказал, что он больше этого племяша к себе на порог не пустит. Тетка двоюродная была очень довольна квартирантом и его дочкой — дров он навозил по-родственному на две зимы — дармовое-то разве жалко ему… А привез он однажды под дерюгой в санях двухлемешной конный плуг — невидаль, которой собирался поразить всю Усть-Мосиху. Да и здесь, в Барнауле, посмотреть на это чудо собрались к Леонтьичу чуть ли не со всех Прудских переулков мужики-ездовые. Выросшие на земле крестьяне удивлялись.

— Так это сколько же надо в этот плуг лошадей?

— Ежели судить по валькам, то три лошади надо. Одну коренником впереди на длинных постромках, как форейтор, а две — как и всегда. И — пошел! Две борозды сразу будет буровить.

2

С улицы донесся звон колокольчика. Председатель встрепенулся, навострил уши — почте вроде рано. Она к вечеру приходит из города — два дня скачет. Конский топот и звон колокольцев оборвались у крыльца. Потом послышался скрип половиц на крыльце — несмотря на сырость, громыхают плахи, некому забить гвоздя, дом общий, государственный, кому он нужен! В комнату ввалился уполномоченный — в документы не надо к нему заглядывать, и так видно, что уполномоченный. В брезентовом дождевике, в кожаной фуражке со звездой. Что-то знакомое Леонтьичу было в его курносом мясистом лице. Где-то он это лицо видел. Председатель стоял посреди комнаты, опустив руки по швам, молча смотрел на приехавшее начальство. Тот сбросил дождевик. Остался в одной кожаной блестящей тужурке. С кобурой на боку.

— Кто из вас председатель Совета Дочкин? Вы? — он повернулся к безмолвствующему председателю. — Я, уполномоченный волревкома Кульгузкин. Вот мой мандат. — Он протянул сложенный вчетверо лист, на котором синело несколько кругляшков печатей. Видать, не в первый сельский Совет заехал. — Я по вопросу продразверстки. Не выполнили вы, товарищи, задание губревкома. Не выполнили. Это позор. Вот я и приехал организовать у вас вывоз хлеба. Со мной два товарища из чека. Они быстро наведут у вас порядок. К злостным будут приняты самые, самые суровые меры, вплоть даже до применения приказа губревкома № 37 от восьмого февраля — вплоть до расстрела на месте. Таково указание губкома партии. Положение с хлебом в стране очень и очень плохое. Приказано все меры принять. Не моя одна группа поехала. С хлебом вопрос остро стоит. Губерния должна сдать нонче тридцать один миллион пудов государству! — Он уставился на Леонтьича. Поднял указательный палец. — Тридцать один миллион! — Повернулся опять к председателю Петру Дочкину. — Что мы должны сейчас делать? Слушай меня внимательно… Мы должны…

И тут Леонтьича будто кто ширкнул в бок: так вон это кто! Это же один из судей, приезжавших с племяшом судить Фильку! Не из тех, которые ночевали со Степкой у него, у Леонтьича, а которые судили и засудили Фильку и всех остальных. Этот у его племяша, у Степки и поговорку-то перенял, вишь ты: слушай его внимательно… Леонтьичу вдруг стало как-то не по себе. Заныло под ложечкой от предчувствия беды.

— Мы должны сейчас же, немедленно… Это ваш актив? — кивнул он на Леонтьича.

— Какой там актив! Недоимщик. Пришел вот оправдываться.

3

Колонна двинулась. Впереди бежали ребятишки. Между подводами торопливо семенили девушки, молодые женщины, кое-где — мужики. Всем хотелось зрелища. Бедна деревенская жизнь событиями. В прошлом году здесь хоть партизаны наезжали, отряды стояли, костры жгли — все развлечение было. А нынешнюю зиму скучища была для молодежи.

Весенняя продразверстка прошла спокойно, деловито, без эксцессов. Собралось собрание села — сход сельский — мужики обсудили задание — насколько обложили село, сами поделили, кому, сколько везти (друг друга ведь не обманешь, знают, у кого сколько намолочено, у кого какая семья, сколько, скотины). Хворостов тогда выкрутился, не все, причитающееся с него вывез. В недоимщиках остался.

Вот поэтому-то сейчас с таким интересом и бежал народ, к нему на двор. Многие рассуждали между собой, предполагали, где мог старый Фатей спрятать — не пуд ведь, не два! — свою пшеничку.

Но вот голова колонны — уполномоченный, два чекиста, председатель сельского Совета ввалились уже во двор к Хворостову. Затихла толпа — каждому хотелось слышать, как будет разыгрываться сцена отымания хлеба. Прежде всего интересен сам поиск ямы с зерном. А то, что она есть, эта яма, никто не сомневался.

Но поиска, как такового, не было.

4

Леонтьич прибежал домой перепуганный, сбросил у порога опорки и шмыгнул на полати.

— Ма-ать, — позвал он слабым жалостливым голосом жену. — Дай мне чего-нибудь. Живот крутит, спасу нету… Как в прошлом годе, когда мы из Камня с тобой привезли на Пасху листовку-то ту, проклятущую, помнишь?

— Как же, старж, не помнить? Сколько страху из-за нее натерпелись. Ты тогда уж шибко животом хворал, помню. Насилу отводилась с тобой. Думала, уж весь на говно изойдешь… Ha-ко вот, прими. И сиди дома, не ходи никуда.

— Не ходи… Кабы я сам: захотел и — пошел. Не захотел — не пошел. — Морщась и дергаясь, Леонтьич выпил кружку густо посоленной воды. Сплюнул озверело.

— Чтобы их на том свете черти такой отравой каждый день поили… — Он снова заохал, застонал. Полез дальше в глубину полатей. Долго там ворочался, угнезживался. Потом вдруг шустро, по-молодому, чуть ли ни кувырком свалился оттуда на припечек, с припечка на голбчик, с голбчика — на пол, с ходу надернул опорки, с маху ударил обеими руками в избяную дверь, с грохотом вылетел в сенцы, оттуда — в пригон. И все затихло.

5

Трибунал заседал посреди площади. Согнали сюда все село. Народу — как на ярмарке в престольный день. В центре — стол, накрытый красным лоскутом, сельсоветский, единственный в селе и тот реквизированный у Ширпака стеклянный графин. Три человека в черных кожанках за столом. Среднего Леонтьич узнал сразу же — он с Кульгузкиным и Степкой судил тогда Фильку. Тогда он сидел по левую руку племяша. Он и настаивал на расстреле всем — чтоб всем было одинаково. А теперь Леонтьич глядел на него, думал: выслужился уже — в оглобли поставили, не в пристяжных, теперь уже он суд вершит, допрос ведет (не знал тогда Леонтьич, да и никогда потом не узнал, сколь высоко через полтора десятка лет взлетит Михаил Калистратович Обухов, какие дела он будет вершить в 1937 году!)

Подсудимых подводили по одному. Обухов спрашивал фамилию, имя, отчество, откуда родом— и всё, больше ничего его не интересовало. И задавал вопрос:

— Призывал толпу захватить Совет, уполномоченного, волисполкома товарища Кульгузкина и с ним чекистов? Призывал? Или позвать свидетелей?

— Призывал. Но ведь так же нельзя с людьми обращаться…

— Это к делу не относится…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Несмотря на приближающуюся весну, по ночам по-прежнему было холодно. Разводить костры ночью не решались, отогревались только днем, и то, сучья для костров выбирали посуше, чтобы меньше было дыму. Люди в отряд прибывали каждый день. Но и это Большакова не очень радовало. Предсказанного генералом Степняком массового выступления крестьян против советской власти не было. Оно было, массовое, но не здесь, не у Большакова. К нему шли какие-то одиночки, в основном уголовники… Как ни странно, именно уголовники: кто-то изнасиловал девку — сбежал из каталажки, не дожидаясь суда, кто-то поджег соседа за то, что тот воткнул вилы в бок его корове, проникшей к чужому зароду сена, поджег сено — сгорела изба и все пристройки. Сам чуть не сгорел — насилу отстоял свою усадьбу. А тут как-то примкнула ватага конокрадов — видать, тоже некуда было податься зимой.

Большаков целыми днями сидел в землянке, не вылезая на свет, чтобы не видеть разбойничьи морды. Все думал и ждал. Чего ждал — толком не знал и сам. Ждал весны, надеясь, что весной все изменится. Вот и весна пришла. А что изменилось? Нет массового наплыва мужиков в его отряд. Массовое где-то рядом было, у Плотникова. Там, по рассказам вновь прибывающих к Большакову, несколько тысяч человек уже. Создан Главный штаб повстанческого движения — все поставлено на широкую, военную ногу.

Недалеко, в рожневских лесах бродит с большим отрядом бывший партизанский разведчик Чайников. Перехватывает продотряды и расстреливает продотрядников всех до одного. На власти пока не нападает, не трогает их. Партячейки — ежели бывает, наткнется где на такую — расстреливает. Сочувствующих пока не трогает.

К Плотникову почему-то Чайников не присоединяется — то ли разногласия какие идейные, то ли Плотников его не берет по каким-то другим соображениям. Орудуют почти по соседству. Иногда отдельные группы натыкаются друг на друга, но расходятся мирно, по-свойски. Говорят, что даже иногда табачком угощаются, посидят, о жизни поговорят, о делах. И к Большакову Чайников тоже не присоединяется — будто бы так и заявил где-то, что с карателями дела не имел и иметь не собирается…

Говорят, на правом берегу Оби снова появился Новоселов, сбежал из новониколаевской тюрьмы. Вроде бы пока не объявил о себе, не обнародовал свою программу. Должно, тоже ждет весны. А еще сколько отрядов мелких, фактически безымянных! От таких мыслей на душе у Василия Андреевича становится теплее, а сидение в Парфеновском бору более осмысленным. Но чутье незаурядного военного подсказывало ему, что даже в ожидании бездействовать нельзя. Надо все время напоминать о себе зажиточным мужикам. Пусть знают, что у них есть защитники и есть дорога, единственная, считал Василий Андреевич, по которой все они непременно должны пойти, если не хотят, чтобы большевики поскручивали им головы, как курятам. И Василий Андреевич все чаще и чаще делал вылазки из бора, громил сельский и волостные Советы, вырезал большевистские ячейки.

2

Плотников вернулся на третий день, под утро. Кони опали в пахах. Пожелтевшая пена засохла на груди на завитках шерсти. Сам Филипп Долматович тоже осунулся, почернел, больше на цыгана стал похож. Борода свалялась. Усы обвисли.

Начальник Главного штаба, встретивший его за частоколом, озабоченно спросил:

— Благополучно съездил? Без приключений?

— Можно сказать без приключений. Два раза, правда, останавливали, документы проверяли.

— Не подвели документы-то?

3

У Плотникова не было армии. Той, в привычном ее понимании — ни полков, ни дивизий (даже формально, для отвода глаз противнику). Было просто множество повстанческих отрядов — почти в каждом селе отряд во главе с командиром. Вместо армии была своего рода федерация самостоятельных, равноправных крестьянских повстанческих отрядов. И командующего не было. Был просто Плотников. Без чина, без звания, без должности. Он не командовал. Не приказывал. Он только координировал! Советовал выбрать направление для ударов, советовал выбирать ту или иную тактику, советовал, как объединиться для очередной операции отрядам, на кого возложить временное объединенное командование.

Задача у отрядов была одна, общая: защищать мужика (то есть самих себя) от набегов продотрядов; бить, уничтожать эти отряды всегда и везде, где появляется малейшая возможность…

Поздней весной, когда мужики уже отсеялись, Плотников созвал съезд повстанческих крестьянских отрядов.

Привыкли уже мужики к пустобрехству штатных (волостных, уездных) ораторов — была бы охота (а поначалу была!), можно каждый день по десятку докладчиков слушать, хоть с ночевкой уходи из дома на собрания, до петухов говорят. Беда одна при этом — ораторов друг от друга не отличишь. Речи были одни и те же: городу нужен хлеб. Нужен и — все! А раз нужен — значит, отдай хлеб. А когда из толпы слушателей спрашивали: а чего это ради мужик должен ни за што, ни про што отдавать выращенный потом и горбом хлеб, тот из начальства, который ведет собрание, недвусмысленно окорачивал такого говоруна.

— Ты тут нам кулацкую пропаганду не насаждай! Знаешь приказ губревкома от 8 февраля? — В зале наступала обычно мертвая тишина, в которую начальство бросало: — То-то! Смотри у меня!..

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Данилов никак не мог понять, что с ним происходит. Ощущение было такое, будто он что-то потерял и в то же время на душе от этого светло и приятно, как-то непривычно, облегченно было. Он ходил в таком состоянии по городу без дела, глазел на резные кружева старых купеческих домов, каждый день обязательно проходил по Демидовской площади, любовался ее архитектурным изяществом, монолитами колонн богадельни и госпиталя для работных людей. Все-таки, заботились раньше о простых людях и в их болезни и в старости, думал он. Ну, ничего, говорил он себе, мы дворцы построим для простого человека. Такие дворцы, каких князья себе не строили… Подолгу стоял на берегу пруда, с любопытством смотрел, как плавится рыба.

Вечером поджидал около Барнаулки Женю. Провожал ее на Гору, к ее дому. До полуночи сидели на соседских сутунках, шарили глазами по звездному небу, разговаривали о всяких пустяках. Женя украдкой вздыхала, изо всех сил старалась не быть печальной — она очень переживала увольнение Аркадия с такой высокой — самой высокой здесь, в барнаульской милиции — должности. Аркадий же, казалось, вообще никак не реагировал на это событие в своей жизни. Как ни старалась Женя, не могла заметить признаки расстройства.

— Неужели ты на самом деле ни капельки не переживаешь? — трясла она Аркадия за лацканы его пиджака. — Ну, не верю же я этому.

Аркадий улыбался как-то непривычно, чуточку виновато, подносил ее кулачки к своим губам, целовал.

— Женечка, милая, я сам удивляюсь, что так спокойно к этому отношусь. Даже, по-моему, рад, что уволили. В душе рад. Почему — не знаю.

2

Но спать до обеда назавтра Аркадию Николаевичу не пришлось. В начале седьмого утра его разбудил красноармеец-курьер. Вручил повестку: явиться немедленно к дежурному военного комиссариата. Расслабленность как ветром сдуло. Каждая мышца налилась силой. На сборы ушло две-три минуты. И отправился он в комиссариат быстрым (с подбежками) шагом.

В дежурной части даже не заглянули в повестку (хотя он здесь был впервые и его никто не знал в лицо), откозыряли ему:

— Вас ждет товарищ Мамонтов.

У Данилова удивленно поползли на лоб его широкие брови.

— Комната номер семнадцать, — добавил дежурный. — Налево по коридору…

ТОМ 2

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Кульгузкин приказал:

— Посадить его на табурет посреди площади, и пусть все село проходит мимо и плюет на него!..

И село шло и плевало в лицо этому человеку — человеку, не сделавшему ничего плохого селу, в котором он родился, и сельчанам, с которыми вырос вместе. А виноват он был лишь в том, что работал на земле и день и ночь, что у него был полон двор скотины и полные сусеки хлеба. И еще в том, что он не хотел идти в колхоз.

Настало время, когда человек не мог ничего. Власти могли все! Власти приказали идти и плевать на человека. И люди шли и плевали. А тот, кто не хотел, кто отказывался плевать — того оттесняла конная милиция к забору и держала кучкой под бдительным присмотром до особого распоряжения уполномоченного райкома партии и райисполкома товарища Кульгузкина. А люди шли жидкой цепочкой понуро, не поднимая глаз от земли и… плевали на человека, сидящего на табурете посреди сельской площади. Несколько поодаль стояли председатель сельского Совета по прозвищу Троха-Летун, секретарь партийной ячейки большевиков, председатель коммуны, еще не развалившейся полностью, уполномоченный ГПУ и бдительно следили за всей этой унизительной процедурой.

— Ты почему мимо плюнул? — схватил за рукав старичка глава советской власти на селе Троха-Летун. — А ну заходи снова, повторно! — Он тянул его в хвост колонны.

2

Петр Леонтьич встретил племянника холодно, поджал губы, спрятал руки за спину, выжидательно уставился на него — что, дескать, тебе еще надо? Десяток с лишком лет назад этот племянник, Степан Сладких, будучи председателем ревтрибунала, присудил к расстрелу дядиного зятя Фильку Кочетова за участие в убийстве партизанского комиссара Белоножкина. Тут же ночью зятя и его товарищей расстреляли. С тех пор и пробежала между ними черная кошка. С тех пор и не встречались дядя и племянник. С девятнадцатого года.

Поэтому же еще до коллективизации уехал Леонтьич с женой, дочерью и внуком из родной Усть-Мосихи, дабы не корили непутевым зятем-контрреволюционером (дед Юдин и слово-то это до конца дней своих так и не научился выговаривать, да и сам зять понятия не имел о нем)… А здесь,

О Михайловке, никто не знает, что Костин отец расстрелян но приговору ревтрибунала. Сказали сразу по приезде, убит в гражданскую войну и — все, на этом и вопросы закончены. Много убито за гражданскую войну парней и мужиков. Всем вечная память… Жили тихо, мирно. Как все, вступили в колхоз. Настя работала на животноводстве, Леонтьич — конюхом. Костя запузыривал с ребятишками по улице — в партизанов играл, в деда пошел…

Жили, жили и вдруг на вот тебе — явился племянничек. Стоит на пороге унылый, побитый, виновато смотрит на дядю.

— Ну, чего тебе надоть? Чего явился, ирод рода человеческого?..

3

— Слово по персональному делу товарища Сладких имеет заворг окружкома товарищ Чахлов.

Поднялся невысокий крепкий мужчина в черной толстовке, подпоясанной узким ремешком. Отбросив свесившиеся на лоб прямые волосы, он раскрыл папку.

— В окружной комитет партии обратился с просьбой о пересмотре его персонального дела коммунист с 1914 года товарищ Сладких, исключенный райкомом третьего октября прошлого года. Я зачитаю из протокола заседания нашей окружной контрольной комиссии. Протокол заседания

номер девять парттройки контрольной комиссии ВКП(б). Присутствовали члены парттройки Остроумов, Юдкин, Яркина. Фамилия, имя, отчество разбираемого: Сладких Степан Алексеевич; соцположение — из крестьян, служащий; партстаж с 1914 года, номер партбилета 0551276; род занятий — секретарь райколхозсоюза с окладом 80 рублей; возраст 39 лет, образование — низшее; служил в Красной Армии, в старой армии, с четырнадцатого по 1919 год был в плену; в других партиях не состоял. За халатность имел раньше выговор. Строгий выговор — за уклонение от выплаты алиментов. Решением районного комитета партии от 3 октября 1929 года (протокол № 84) Сладких, из рядов ВКП(б) исключен за бесчеловечное отношение к своей родной матери.

Из дела установлено: товарищ Сладких, желая избавиться от больной старухи-матери, которая находилась на его иждивении, отвез ее на станцию железной дороги, купил билет на короткое расстояние и отправил ее. Что сделалось с его матерью, неизвестно.

4

Пока вы все и каждый в отдельности не поймете, что без колхозом нам жить нельзя, до тех пор никто из этого помещения никуда не выйдет, — Кульгузкин строго осмотрел зал.

Люди сидели ровными рядами на скамейках и покорно смотрели на президиум. Но покорность эта была только кажущейся. Это было скорее всего окаменелое упрямство. С самого утра сидят люди не евши, не пивши. Поначалу еще кое-как старались мотивировать свое нежелание создавать один колхоз в Петуховке. Говорили:

— Когда мужик сына женит, почему он отделяет его? Отдельный дом ему строит, хозяйство ему заводит, почему? — допытывался всегда смирный, рассудительный Мокрошубов, тезка Кульгузкина, тоже Тихон. — Почему? Да потому, что две бабы в одной избе ни за что не уживутся. Ни в жисть!.. А ты…

— Погоди, погоди, — поднялся из-за стола приезжий уполномоченный со смешной фамилией Сладких, говорят, закадычный друг Кульгузкина. — Погоди. А почему тогда, «ели уж ты привел такой пример почему младшего сына оставляет мужик при себе и все хозяйство на него переписывает?

— Так тут же проще пареной репы: старые становятся. И уже не сноха свекровке, а свекровка снохе подчиняется. Понял? Все равно кто-то должен верховодить между двух баб. Непременно. А ты, друг ситный, хочешь полдеревни под одну крышу загнать, — говорил он приезжему в надежде его вразумить. Кульгузкину он уже ничего не говорил, знал, что бесполезно. А на этого еще надеялся, как-никак издалека приехал, может, что-нибудь поймет в крестьянской душе.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Гробницу вскрыли утром. А к полудню об этом опала уже вся округа. Из ближних сел ехали и ехали к высоченному холму над Обью крестьяне и часами стояли перед раскрытой диковиной в молчаливом раздумье. Переговаривались только шепотом, точно боялись нарушить вековечный покой неведомого предка. Хотелось знать: кто он, этот предок, сколько веков или тысячелетий лежит он здесь? Но у кого спросишь? Кто знает, что было здесь в незапамятные времена?

Нет свидетелей. Никто не дожил с тех времен до наших дней.

Разве что — река! Она-то, несомненно, видела тех, кто приходил на этот холм хоронить своего ли вождя, отважного ли воина, постоять на распутье или в тяжелую минуту думать здесь свою думу, глядя на безбрежную даль заобских земель, простирающихся далеко-далеко к горизонту.

Да, pекa видела все. Все, что вершилось здесь за тысячи лет, всему была она свидетельница. Свинцово-тяжелая, движется она у подножья замшелого от древности холма безостановочно и бесконечно, не замедляя и не ускоряя своего тока. Река спокойна и величественна, как спокойно и величественно время, которому она сродни. Меняется все — где был лес, образовалась степь, где была степь, родилась тайга а река течет и течет тысячелетия. Смотришь на этот неудержимый, спокойный в своей мощи поток и кажется порой тебе, что когда-то давным-давно — вечность назад — ты был ею частью и не раз проплывал меж этих берегов. И эта гробница, которую вскрыли нынче, летом 1935 года, — словно мостик между прошлым и будущим.

2

Вечером и сельсоветской ограде собралось полсела. Ребятишки как воробьи, облепили городьбу, пригон, сенки.

Сергей примостился с ребятами на бревнах, сваленных посреди ограды.

Председатель сельсовета Нефедов, бывший кузнец, грузный, заросший сизой щетиной, вынес и поставил у крыльца стол, на него графин с водой. А стакан принести не догадался. Так и простоял графин посреди стола одиноко весь вечер.

Днем Сергей несколько раз ловил на себе беглый, настороженный взгляд Кати. И сейчас искал ее глазами в толпе. Но ее нигде не видно. И стала неинтересной вся эта затея с лекцией ученого, бесцветной и глупой казалась болтовня Васи Музюкина. И вообще сегодня он чувствовал себя таким дураком, каким не был, наверное, никогда в жизни. Всегда в присутствии девушек, особенно если среди

них есть та, которая ему нравится, у него появлялся прилив неиссякаемой энергии и остроумия. А тут слова путного сказать не мог за весь день.

3

Сразу же после лекции председатель сельского Совета Нефедов стал проводить совещание с председателями колхозов, К удивлению Сергея, совещание продлилось меньше часа по тем временам небывалый рекорд! Когда собрались уже расходиться, вдруг остановил наиболее нетерпеливых:

Садитесь. Разговор есть интересный кроме повестки.

Председатели помялись, присели.

Дело вот какое, товарищи. — Нефедов, недавний кузнец, имел одну очень хорошую черту: не научился еще помногу разговаривать. Начал с сути — Комсомольцы выдвигают дельное предложение: создать агитбригаду, чтобы она и концерты ставила, и сено косила.

Ну, это уж совсем ни к чему, — поднялся Кульгузкин, председатель самого крупного в Петуховском Совете колхоза «Красные орлы». — Какие тут могут быть концерты, когда работать надо, трава перестаивает. А они концерты.

4

Из переулка вывернулась ватага ребят, судя по гомону, не малая. Приблизились к лопатинским воротам, наверное, заметили в темноте папиросные огоньки на крыльце крикнули:

— Эй вы, чего расселись как старики. Пошли на тырло!

Лопатин, толкнув Сергея локтем, восторженно шепнул

— А правда, пошли… Последний раз.

Сергей поколебался — удобно ли секретарю райкома по тырлам шататься. Но тут же решил: «Надо же знакомиться…»

5

В бригаде оказалось действительно здорово, как и обещал Вася Музюкин. Несколько шалашей, сооруженных на кромке березовой рощи, образовали уютный табор.

С утра выехали на луг, знакомо пахло росой. Машина Сергея шла по прокосу первой — как гостю дали ребята ему такое право. Заливисто стрекотали шестеренки, на душе было легко. Следом двигались остальные — три сенокосилки уступом одна за другой. Машинисты весело покрикивали на лошадей Ровными лентами оставалась позади скошенная трава. Круг за кругом проносились машины, вспотевшие лошади не ослабляли постромки даже на поворотах.

Когда жара стала нестерпимой, устроили двухчасовой перерыв. Коней пустили в тенистую рощу, а сами, усталые, разморенные, пообедав, лежали в холодке. Это были самые счастливые минуты у Сергея за последние дни. Катя была рядом. Хотя со вчерашнего вечера они так и не перекинулись ни единым словом, все-таки между ними сохранялись такие отношения, при которых бывает страшновато оставаться вдвоем, без третьего собеседника.

Ребята лежат кружком, и она напротив Сергея. Сосредоточенно обрывает с ветки листок за листком. Балагурят ребята, особенно Вася Музюкин, улыбается и он шуткам, а все внимание все-таки на Кате. И она, конечно, это чувствует, и ей, конечно, это приятно — он видит это по ее глазам. Но если бы он был чуточку повнимательней к окружающим, чуточку меньше увлечен Катей, он непременно заметил бы, что не он один так обожающе смотрит на нее. Немного поодаль лежит бригадир этой самодеятельной агитбригады Федор Лопатин. Он тоже следит за каждым Катиным движением.

Вечером у костра было особенно шумно — репетировали спектакль. Как-то так получилось, что Сергей добровольно взял на себя обязанности и суфлера и режиссера.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Город остывал медленно. Раскаленные за день камни мостовых, кирпичные стены домов еще дышали жаром. Но со стороны Оби нет-нет да и потянет свежей струей. Красный проспект стал оживленнее, загомонил, заклокотал. Пестрый людской поток, бурля и завихряясь, тек в оба конца. На перекрестках двоился, троился и, ничуть не уменьшившись, устремлялся дальше. Урчали автомобили, вякали пронзительные клаксоны, клубился серый отработанный газ.

Высокий костлявый старик с вислыми седеющими усами… Он идет не торопясь, в черной косоворотке, подпоясанной по-старомодному низко на бедрах белым шелковым поясом с кистями. В руке — объемистый потертый портфель. Взгляд спокоен и уверен, взгляд мудреца, для которого этот бурлящий людской поток — суета сует человеческая. С высоты своего роста внимательным прищуром молодых, подвижных глаз окидывает сразу все, и кажется, все сразу видит, все замечает и все до мелочи понимает. Со стариком то и дело здороваются встречные. Он раскланивается, но ни с кем не останавливается, не заговаривает. Иногда на него оглядываются, перешептываются.

На площади напротив серого нового Дома Советов с большими квадратными окнами он остановился, прислушался к торжественному голосу диктора из репродуктора, прикрепленного на столбе: «…четырнадцать с половиной норм, которые выработал за смену этот шахтер — невиданный еще рекорд. Алексей Стаханов воочию доказал, что для большевиков нет преград, что им все по плечу…»

Людской поток, бурливший вокруг седоусого старика, не приостановился. Многие даже не обратили внимания на сообщение. А те, кто обратил, задержались на секунду, прислушиваясь, перебросились двумя-тремя фразами: «Вот это работнул товарищ!», «Да — молодец!», «Таких бы побольше» и шли дальше. А человек в черной косоворотке все стоял и слушал: «…он решительно, по-большевистски сломал все представления об устоявшихся нормах. Только в нашей советской стране возможно такое отношение к труду…»

Наверняка этот пожилой мужчина с вислыми усами слышал больше, чем говорил диктор. Он долго стоял под репродуктором, смотрел в лица проходивших — ему хотелось видеть, как реагируют люди на только что переданное экстренное сообщение. Но все были заняты своим: на лицах — сосредоточенная озабоченность или праздная беспечность, веселость или деловитость, серая скука или молодой искрящийся задор. Милые люди, вы не замечаете тот день, но вы будете его вспоминать всю жизнь, он войдет в вашу жизнь, хотите вы этого или не хотите, как войдет он в историю страны! Не от хорошей жизни он входит. Ой, не от хорошей!..

2

Река тяжело движется меж кустистых берегов, движется целеустремленно, как и много лет назад. Кажется, седая, могучая Обь занята очень важной работой. Занята днем и ночью.

Любит Андрей Иванович Павлов сидеть вечером на берегу и смотреть в седую пучину тяжелых вод, ощущать незыблемость и вечность этого движения. Любит слушать тишину над рекой, видеть гаснущие огненные закаты там, на противоположном берегу, за Кривощеково.

Красива Обь вечером. Ленивые мелкие волны, перекатываясь на свинцовой хребтине реки, нехотя, мимоходом заплескивают рассыпавшиеся по воде искры заката. И чем больше они заплескивают их, тем обильнее кажется эта огненная осыпь, словно небо хочет поджечь реку.

Где-то видел уже такую огненную россыпь Андрей Иванович, причем недавно, так же вот казалось: вспыхнет река и начнет полыхать множеством языков пламени. Где же он видел такой закат?

Ах да! Нынче в июле на раскопках кургана «Раздумье»… Его пригласили как этнографа. Так же вот сиживал он вечерами на берегу и смотрел на потухающий в реке закат. А кругом тишина. А кругом раздолье. И так же вот хорошо думалось. И о жизни, и о только что вскрытой гробнице с характерным двухактным захоронением, с двухушковыми кельтами, с двухконическими медными бусами. Хорошо тогда сказал тамошний секретарь райкома: на этих бусах и двухушковых топорах вся нынешняя цивилизация держится… Так глубоко в века может смотреть человек очень зоркий. А две недели назад судьба свела их снова, с тем секретарем райкома, теперь уже в одной коммунальной квартире. Как говорили раньше: неисповедимы пути господни.

3

Малый зал крайкома был многолюден, гудел приглушенно, вполголоса. А народ все подходил и подходил. Еще утром заведующий отделом Дыбчик, больше обычного сияющий, сообщил Данилову:

— Сегодня будет совместное заседание бюро крайкома и президиума крайисполкома. И не просто совместное, а расширенное! Многих секретарей райкомов и предриков вызвали. Роберт Индрикович выступит сегодня с большой речью. Программная речь будет.

— По какому вопросу?

— По секрету вам скажу: получено постановление цэка…

И вот зал наполняется. Многих секретарей райкомов и председателей райисполкомов знал Данилов. Некоторые подходили к нему, здоровались, шутя поздравляли с новой должностью. Подошел Матросов, моложавый, подвижный, секретарь Северного райкома партии.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

На оконном стекле — целая заросль. Мороз щедро наделил свои диковинные злаковые гибриды вершковыми колосьями и тучными, как фасолины, зернами. Тут же и папоротники, хвощи и даже пальмы. Такой дендрарий возможен только в сказке да здесь, в Сибири, зимой.

Александр Петрович Сахаров, положив на стол руки, задумчиво смотрит на заиндевевшее окно. В кабинет доносится гул детских голосов, топот ног — такой обычный и такой естественный шум. Без него, без этого привычного гомона, Александр Петрович не представлял свою жизнь. Но задумался сейчас он не об этом. Он думал о новом завуче. Этот сухопарый человек, с острым подбородком и тонкими губами за полторы учебных четверти в школе успел противопоставить себя почти всему коллективу учителей. С первых же уроков невзлюбили его и ребятишки — а они почти не ошибаются в своих симпатиях и антипатиях.

Шум переместился под окна. Александр Петрович подсмотрел на часы — уроки уже закончились, ребята отправляются домой.

Дверь открылась, новый завуч буквально втащил, крепко держа за руку, упирающегося русоголового, бледного мальчишку, пятиклассника Юру Колыгина. В другой руке завуч держал модель самолета с отломанным крылом.

— Вот полюбуйтесь, Александр Петрович, до чего доминдальничали с этими «самородками».

2

После морозного дня, тем более проведенного в дороге, было приятно залезть под одеяло, поджать колени и затаиться, пригревшись. Может, из-за этого послеморозного уюта и любила Катя зиму. Любила, как кошка, свернуться клубочком на мягкой постели и, зажмурив глаза, под вой ветра в трубе, скрип ставней и потрескивание дров в печи мечтать.

Сегодня она притихла под одеялом точно так же. Завтра — районная комсомольская конференция, и Сергей, конечно; устанет, будет рассеянным. Бедный, сколько он переворочал дел, готовясь к этой конференций! Но Катя надеялась, что вечером лаской она развеет всю его усталость, разгладит складку между бровей. Она весь вечер будет целовать его, так целовать, как никогда раньше этого не делала. Пусть узнает, как она его любит. Она будет своим дыханием отогревать его пальцы, будет шептать самые ласковые, самые заветные слова, а их для него она накопила много, очень много этих несказанных слов. А он пусть говорит только одно слово: «Катя». Пусть говорит так, как умеет это делать только он один: «Катя… Ка-т-я… Ка-а-тя…»

— Катя… Катя… Вставай ужинать.

— Спит, не тревожь ее. Намерзлась за дорогу…

А утром в райкоме, в людской сутолоке кто-то стиснул ее локоть. Обернулась — он, осунувшийся за эти две недели, но улыбающийся.

3

После отъезда Данилова кончилась для Сергея вольготная жизнь. Новый секретарь не терпел «самодеятельности». Буквально на второй же день он вызвал Сергея.

— В работе нужен порядок, — сказал он. — Ты всегда должен знать, где в любой момент находится каждый твой работник, и твой аппарат обязан знать, где находишься ты. — Сергей отметил, что при Данилове Переверзев обращался к нему на «вы». — Дисциплина — залог нашего успеха. Красная Армия тем и сильна, что в ней железная дисциплина. А комсомол должен готовить для армии молодежь дисциплинированной.

И Переверзев с первого же дня завел строгий порядок. Он умело распределил каждый час работы своих отделов и отделов райкома комсомола.

— Партийный аппарат должен быть гибким, — не забывал он повторять на совещаниях с работниками райкома. — И я добьюсь этого. Добьюсь, чтобы постановления бюро райкома и пленумов претворялись нашим аппаратом в жизнь неукоснительно и четко. Тех, кому не нравится этот порядок, не нравится дисциплина, держать в аппарате райкома не будем. А со временем и в партии им не будет места. Партия сильна своей сплоченностью и дисциплиной…

Многим, в том числе и Сергею, не понравился поначалу крутой нрав нового секретаря. Постоянно вспоминали чуткого, простого Данилова. Но шли недели, месяцы, привыкали, втягивались в работу по-новому райкомовские инструктора — вечные скитальцы, начали приноравливаться к новому начальству заведующие отделами. Выработался уже заметный ритм в жизни. Вскоре некоторые почувствовали даже облегчение — упростилась работа, не требовалось больше чего-то выдумывать, искать. Получил указание — поехал и сделал. Приехал — доложил. Яснее стали функции каждого, ощутимей работа. Кое-кто стал называть прежний стиль «партизанским», намекая на прошлое Данилова. Даже с инструктора Данилов требовал самого всестороннего вмешательства в жизнь хозяйств и принятия на месте самостоятельных мер. Сейчас говорили:

4

Кульгузкин распрямлялся. Нюхом чуял — снова наступала его эпоха. События, совершаемые вокруг в стране, — а он всегда был чутким к переменам, чутким к тому, что от него сегодня требуется, — все события говорили о том, что опять враги поднимают голову, как это было в девятнадцатом-двадцатом годах. Тогда ведь врагов искать долго не надо было. Все они были на виду — какого ни возьмешь, к какому ни присмотришься, — вот он, без особых доказательств враг.

В то время он, Кульгузкин, да его учитель Степан Сладких, да и еще Мишка Обухов, были незаменимыми — они вершили такие дела, что начальство и не знало о том, каким образом люди держатся в повиновении.

Сейчас время, конечно, другое. Но народ так же начал распускаться — власть ослабила вожжи, ликвидировала ревтрибуналы. А зря! Зря ликвидировала. Сейчас ведь до чего доходит дело? Их толкаешь в светлое будущее, толкаешь к лучшей жизни, а они ощетинились, уперлись в косяки и никак не хотят входить в это самое будущее. Пять лет назад все-таки впихнули их (правда, Степушка поплатился за это своей жизнью), так они и сейчас уже в этом светлом, можно сказать, на самом пороге социализма начинают вредить, начинают пихать палки в колеса той, самой современной машине, которая устремлена партией и товарищем Сталиным через будущий социализм к заветной цели, к коммунизму.

Ведь этот самый Тихон Мокрошубов насквозь пророс своими кулацкими корнями — а сам притулился к партии. И не смей его трогать! Он деревенский пролетарий — бригадир тракторной бригады!

Да если бы один Тихон Мокрошубов? Сколько их таких, когда-то сопротивлявшихся, не хотевших идти в колхоз, которые цеплялись за свою частную собственность! Они же никуда из деревни не делись, все они тут, в Петуховке. И, конечно, кто поручится, что они не вредят? Непременно вредят. Трактора то и дело ломаются (сами собой чего бы они стали ломаться!). А тут прошлой зимой коровы стали подыхать. Сами по себе разве станут они подыхать? Знамо дело — нет. Кто-то руку приложил. А кто? Те, кто сопротивлялся тогда, в коллективизацию. Тут и к бабке ходить не надо. Вот тебе и враги! А их ищут. Люди этим заняты. А чего их искать?

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Весной и не пахло. Будто после зимы вновь надвигалась осень. Было мрачно. Осенняя слякоть и хмарь кутали город. Даже ветер порой гудел по-осеннему с подвывом. На душе было сумрачно.

Аркадий Николаевич стоял у окна в кабинете и смотрел на косой нудный дождь, на потоки мутной жижи в переулке, на низкое грязное небо. Полгода с лишком проработал он в замах у Дыбчика. Очень долго. Но вот настал и тот день, когда не нужно больше испытывать свое терпенье, не надо доказывать простые истины человеку, которого меньше всего интересуют эти истины. Последний раз он в этом опостылевшем кабинете. А завтра? Завтра — другой кабинет, не так тщательно обставленный, не в таком большом доме. Обидно. Не за кабинет обидно.

Тридцать восемь стукнуло. Неужели это все? Всегда казалось, что главное еще не сделано. Главное, ради чего он живет, — где-то впереди, а все прожитое и сделанное — это только база, подготовка к достижению основной цели в жизни.

Он всегда считал, что новая работа, новое место — есть как раз то самое заветное, что он должен совершить в жизни. А когда эта работа оставалась позади, с легким разочарованием вдруг обнаруживал, что это всего лишь очередной этап по пути к главному.

Так было каждый раз. Даже перевод в крайком он считал продвижением к заветной цели — какой, он и сам не знал. Но только твердо был убежден: есть где-то впереди у него дело, сделав которое, наконец, он получит полное удовлетворение. Тогда он вздохнет: ну вот, теперь-то я сделал все что мог, ради чего жил.

2

Городская жизнь ошеломила Сергея. Днями ходил по городу, смотрел, смотрел, не переставая удивляться. У него не было страха перед этим неведомым ему громоздким скопищем зданий, заводских труб. У него была только жажда познать это все — и как можно скорее. Уже кое-что из городской жизни он знал по книгам и по рассказам Аркадия Николаевича.

На подготовительных курсах при совпартшколе в основном занимались ответственные партийные и советские работники — люди из «выдвиженцев», как правило, пожилые и на учебу туговатые. Поэтому Сергей — самый молодой и самый смышленый — числился лучшим слушателем. К его помощи очень часто прибегали бывшие председатели райисполкомов, секретари райкомов партии. Это, безусловно, льстило его самолюбию. Но он не зазнавался, терпеливо объяснял совершенные и несовершенные формы глагола, чередование суффиксов — енк и — инк, правописание не и ни с глаголами, решал вместе с ними сложные задачи по алгебре и тригонометрии. Постепенно эта легкость, с которой он постигал подготовительный курс, начала его расхолаживать. Он стал частенько просиживать на квартире Даниловых, играя с ребятишками, или читал первые попавшие под руку книги из большой библиотеки Аркадия Николаевича, ходил в театр и кино.

К весне он уже подружился с некоторыми первокурсниками совпартшколы, своими сверстниками. Особо с бывшим кузнецким секретарем горкома комсомола Виктором Бусовым и инструктором Черепановского райкома партии Михаилом Евсиным.

Знакомство произошло за стенами школы, случайно.

В Новосибирск приехала на гастроли труппа московских артистов — событие не столь уж обычное для сибирского города. Сергей, пристрастившийся к театру, не хотел пропустить этого случая. Но в «Красном факеле», где выступала труппа, был аншлаг. Уже познавший некоторые секреты театральных завсегдатаев, Сергей все-таки стоял в вестибюле в надежде купить билет с рук. После второго звонка, когда надежды рушились, один из молодых людей, прохаживающихся перед входом, вдруг спросил:

3

Письма Сергея она выучила чуть ли не наизусть — читала и перечитывала без конца. Нравился Кате в его письмах легкий юмор, с которым он писал о своих первых городских днях, о «старичках» его подготовительного курса, со старательным усердием грызущих гранит науки, о его новых товарищах, ловко лавирующих между своими многочисленными подругами сердца. А вот Катя не может так легко писать. В мыслях она постоянно сочиняет ему бесконечно длинные и беспредельно нежные письма. Но стоит сесть над чистым листом, как мысли затормаживаются.

Не верит она бумаге. Не может бумага за сотни километров донести, не остудив то, что обжигает губы и согревает тело в самый лютый мороз, что заставляет постоянно колотиться сердце. Поэтому и получались ее письма сдержанными, заполненными деревенскими новостями и невысказанной, притаившейся между строк тоской по любимому.

«…Два дня живет у нас в Петухах начальник НКВД Корчагин. Кого-то вызывает, допрашивает: у нас тракториста убило. Говорят, будто кто-то отвернул болтик. А он стал заводить, там какая-то штука вылетела и ему в голову. И вот сейчас всех механизаторов допрашивают… А еще новость у нас, Верка Сульгина скоро выйдет замуж за Васю Музюкина. Старики настаивают, чтобы свадьбу на Красную горку сыграть. Урзлин все пишет бумажки длинные-предлинные. Работать стало скучно. В райком когда вызывают, ехать даже не хочется. Сережа, так все противно, ну прямо, хоть волком вой. Ты пишешь, что на вечера ходишь. Там у вас, наверное, и так весело. Все-таки город, не как у нас в деревне. Счастливый ты, Сережа…»

«Сереженька, жду не дождусь, когда ты приедешь на каникулы. Еще целых две недели ждать. Кажется, не выдержу — так хочется увидеть тебя. Вчера у нас было собрание. Выступал Переверзев, говорил, что арестованный НКВД бригадир дядя Тихон Мокрошубов оказался врагом народа, он давно уже помогает своей кулацкой родне и получал из города какие-то задания и вредил. Это он отвернул болтик и специально подстроил, чтобы тракториста убило. Ты его, наверное, знаешь, такой белесый, тихий парень, в прошлом году женился — Иван Бородулин. Жена родила дитя уже без него. Сиротой родился мальчик. А бригадир будто с умыслом все это сделал. Сейчас его посадили, и он в Новосибирске, там его допрашивают. Переверзев говорит, что надо еще разобраться, почему у вас в селе мельница стоит. А чего тут разбираться — жернов лопнул и все. Хоть он и камень, а вечно же не может. Его еще хозяин ставил, когда мельница была частная. Да и то, говорят, не сам хозяин, а его отец или дед. Сколько же может он работать? А Переверзев говорит, что надо разобраться. В общем, у нас сейчас в селе, как покойника только что вынесли — тихо стало. И вообще тоска. Ты напиши, когда будешь выезжать, я тебя встречу. У нас на станцию ходит машина с маслом, и я завсегда могу приехать…»

«Отец мой говорит, что дядя Тихон Мокрошубов вовсе никакой не враг. Что он просто трудяга добросовестный, всю жизнь в труде провел. Да и родня у него раскулаченная — никакие они не кулаки. А раскулачил их Кульгузкин по злобе. В коллективизацию он ходил (я это помню!) по селу с портфелем из желтой кожи. Тогда говорили: вон, дескать, Кульгузый побежал с голенищем под мышкой. И прятались. Старались не попадаться ему на глаза. Все тогда его боялись. Вся деревня тряслась. Как только на кого исподлобья глянет, так, считай, что назавтра того раскулачат или что-нибудь еще сделают. Налогом дополнительным обложат…

4

В небе тарахтит самолет. Неуверенно он идет по кругу. Клюет носом и покачивается, как у неопытного гребца лодка, готовая вот-вот зачерпнуть бортом и пойти на дно. На аэродроме в группе людей в военных гимнастерках с портупеями больше всех нервничает мужчина в комбинезоне. Он как-то странно, словно в судороге, перебирает ногами, дрыгает ляжками и беспрестанно бормочет.

— Ручку… ручку… Ручку! — кричит он вдруг. — Дубина! На телеге тебе ездить… Так. Так. Куда? Куда нос задрал? Тюфяк соломенный… Ну-ну-ну… Отжимай ручку. Отжимай еще. Так…

Сергей больше смотрел на мужчину в комбинезоне, чем на самолет. Вот мужчина взмахнул руками, начал кособениться, приседая на одну ногу.

— Бери… Бери… Еще бери! Еще!! Сундук! Растопыра! Сопляк!

Самолет сделал «козла», — подпрыгнул, покатился по полю. Мужчина в комбинезоне выпрямился, утер рукавом обильный пот на лбу, вздохнул, словно мешок-пятерик сбросил с плеч:

5

Андрей Иванович Павлов последние месяцы был чем-то обеспокоен. Вечерами уже почти не выходит на излюбленное их с Даниловым место бесед — на кухню. Сидит, листает красные томики сочинений Ленина, темно-синие массивные книги Энгельса, скромное издание — в сером коленкоре «Вопросов ленинизма» Сталина. И не столько читает, сколько ходит из угла в угол своей небольшой комнатенки. До полночи слышатся за стенкой его размеренные шаги. Уж не задумал ли старик написать какой-нибудь труд по истории партии?

Наконец он заговорил. Это было вечером.

— Зайди, Аркадий Николаевич. Хочу с тобой посоветоваться.

Они сели за кухонный стол. Андрей Иванович долго молчал, насупившись, так долго, что Данилов даже забеспокоился — наверное, очень тяжелую весть собирается сообщить ему и никак не может решиться. Наконец Андрей Иванович поднял голову.

— Вот о чем хочу поговорить с тобой, Аркадий Николаевич. Ты, конечно, обратил внимание, что за последние два-три года и особенно нынче к месту и не к месту стали склонять имя Сталина? Мало того, что всякие карьеристы и подхалимы с трибун распинаются, так даже официальная пресса почему-то считает обязательным ежедневно чуть ли не в каждой статье ссылаться на Сталина, всячески возвеличивать его. В ущерб авторитету партии и, я бы сказал, не на пользу Сталину! Ведь открой любую газету от районной до центральной, ткни пальцем в любую статью, — и всюду Сталин, Сталин и Сталин! И эти открытые письма с рапортами… Я не могу понять, из каких соображений Иосиф молчит, почему он не запретит это безобразие. Я его знаю очень хорошо не только по ссылке, но и после революции. Не одну ночь напролет просидели мы с ним у него на квартире, разговаривая по душам обо всем. Могу сказать твердо: в личной жизни это весьма и весьма скромный и непритязательный человек! Кристально честный! Против своей совести не сделает ни шага. За это я тоже ручаюсь… А вот что сейчас вытворяют с его именем, я понять не могу. Он же это видит! Он не может не видеть это! Почему он молчит? Почему не цыкнет.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

В центре Каинска в небольшом деревянном домике с палисадником много лет жил доктор Викентий Леонидович Пилецкий. Когда-то в молодости он любил кутнуть с друзьями, поволочиться за девицами, потанцевать. Потом неожиданно женился на дочке своего патрона Лолите Румянцевой, купил домик. С тех пор он часто бывал в обществе городской интеллигенции со своей юной кокетливой супругой. Вел себя степенно, неузнаваемо.

Жена требовала наряды, закатывала ему скандалы из-за денег, и он вынужден был работать не только в больнице, но и брать практику на стороне.

В смутные времена колчаковщины Лолита Васильевна забеременела. Это событие так поразило ее, что она несколько дней ходила с удивленно расширенными глазами, прислушиваясь к своему телу, вдруг ставшему ей чужим и странным. Потом потребовала аборта. Викентий Леонидович, во многом уступавший жене, на этот раз категорически восстал.

— Не нужен мне ребенок! — кричала Лола. — Он свяжет меня по рукам и ногам! Терпеть не могу пеленок! Писк будет.

Но супруг был неумолим. Он призвал на помощь тестя. Лола притихла. Она начала полнеть, брезгливо смотрела на постепенно увеличивающийся живот и вздыхала по своей прежней девичьей стройной фигуре.

2

Гремела музыка. Блестел паркет. Кружились пары. От улыбок и ярких платьев томило сердце, захватывало дух. Лада, прижавшись к стене, восторженно крутила головой. Это был первый в ее жизни настоящий бал. Не школьный вечер под присмотром учителей, а бал с незнакомыми красивыми кавалерами, с духовым оркестром.

Когда ошеломившая ее волна розового тумана схлынула, Лада стала различать лица, выделять пары. Двоюродная сестра ее, знавшая завсегдатаев студенческих вечеров, вполголоса комментировала:

— Эти вот двое: в очках и высокий — из медицинского. Они дружат с девочками нашего курса. Вон одна из них, в розовом платье, разговаривает у двери.

— Аня, а вон тот, в пестром кашне, кто?

— Который? A-а, это Петька Васильев с третьего курса. Вон смотри, смотри, входят. Это из совпартшколы. Они всегда бывают у нас на вечерах. Вот это — ребята! Хочешь, я тебя познакомлю с ними?

3

Федор Лопатин становился самым популярным человеком в районе. О нем из номера в номер писала районная газета. Его портрет был опубликован в краевой. При въезде в райцентр со стороны железнодорожной станции установили большой стенд с надписью:

«Лучший звеньевой нашего района Федор Лопатин вырастил в 1936 году на площади 3,5 га по 52,7 центнера пшеницы. А всего с площади 13 га собрал в среднем по 46,3 центнера! Слава стахановцу полей!!!»

Перенимать его опыт приезжали колхозники из соседних районов. Федор ходил гоголем всю осень — всего лишь на семь центнеров отстал от своего учителя, от Михаила Ерофеевича Ефремова! Усы его, забытые летом, снова приобрели холеный вид, сапоги блестели, хоть смотрись в них. Кате казалось, что Лопатин будто очнулся от чар, которыми она его невольно заворожила, очнулся и увидел, что на свете около него не одна Катя живет и что жизнь кругом бурная и интересная.

На районных совещаниях Федор теперь сидел непременно в президиуме. Сам первый секретарь Переверзев здоровался с ним только за руку и при этом обязательно спрашивал о житье-бытье. О делах и нуждах звена не забывал никогда. С наступлением зимы как-то заехал на лопатинский участок, посмотрел, как вывозит звено перегной, устанавливает щиты, сказал строго (он вообще редко улыбался):

— Смотри, Лопатин, чтоб на будущий год побил Ефремова.

4

Гости не ходили, сопровождаемые местным и районным начальством по колхозным дворам, по полям, не заглядывали с праздным любопытством во все закутки и стойла. Они с хозяевами, у которых жили, по утрам отправлялись на работу, как рядовые члены артели. Кульгузкин выписал из колхозной кладовой всем по стеганке, по пимам и по паре рукавиц.

Айджемал поднималась вместе с Катей еще затемно. Бежали по утреннему морозцу каждая в свою сторону: Катя — на маслозавод, Айджемал — на скотный двор, где звено Федора Лопатина грузило навоз на сани и вывозило на поле. Спросонья обычно работали молча. До завтрака успевали сделать один рейс. Но зато потом весь день в звене не умолкал смех и визг. Айджемал восторженно говорила своим новым товарищам:

— У нас колхозы только-только создаются. Люди еще не привыкли коллективно работать. Но вот показать бы им, как вы работаете, никаких агитаторов не надо. И вообще у нас все по-другому. У нас люди ходят степенно, говорят неторопливо. День на день похож, как две капли воды.

В захолустьях женщины еще паранджу носят. На меня не смотрите, я не в счет. Я воспитывалась в русском детдоме, моих родителей басмачи убили.

Катя говорила ей вечером:

5

Зал был полон. Лампы, развешанные по стенам, светили тускло. В президиуме сидели Переверзев, Нефедов, Урзлин, Кульгузкин, Лопатин, из гостей чернобородый заведующий сельхозотделом обкома, председатель райисполкома. А пред-колхоза, оба бригадира и Айджемал находились в зале. Поднялся Нефедов, смущенно кашлянул в кулак.

— Слово для доклада о рекорде своем имеет Федор Лопатин.

Федор долго вылезал из середины президиума. Потом за трибуной так же долго скреб в затылке и молчал, глядя то в зал, то на президиум.

Так чо говорить-то? Я не знаю, — начал он неуверенно. — Рекорд мы, конечно, поставили по урожаю. Так об этом все знают, чо тут говорить. — Когда Федор волновался, то начинал «чокать». — Ну, а что касаемо гостей, то они сами видели, как мы работаем. Теперь знают, как урожай получать. И пусть вообще учатся у нас, мы не возражаем, даже очень рады… — Лопатин развел руками: мол, вот и все, что могу сказать. И хотел было идти от трибуны. Переверзев остановил.

— Ты расскажи людям, как рекорд поставил, как урожай такой получил.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

За стеной напряженно гудит маслобойка.

Тяжело смыгая по цементированному полу ногами, рабочие перетаскивают фляги с молоком. Фляги глухо ударяются друг о друга.

Гулким эхом под сводами раздаются голоса.

Журчит вода в трубах.

Родной до мелочей знакомый деловой ритм маслозавода.

2

В прихожей клуба на кукорках вдоль стен сидели в темноте мужики, курили. Обметая ноги, Катя задержалась в дверях. Кто-то рядом фальцетом дребезжал:

— …он, брат, навостренный весь, торочит свое: как же, говорит, ты, бабушка, со своими пережитками в сицилизм-то пойдешь, а? Видал, брат, какой грамотный стал, а от горшка два вершка, а туда же, мать твою пучину… А я ему, брат, говорю: мы с твоей бабкой германскую войну пережили, партизанщину перетерпели, а сицилизмом нас, брат, не пугай — перезимуем, мать твою пучину…

Катя улыбнулась: она узнала голос самого разговорчивого и самого чудаковатого в селе старика, которого и стар и мал зовут «брат Тишка».

— Так ему и говорю, — довольным голосом продолжал Брат Тишка, — коллективизация, говорю, брат, пострашнее сицилизма была — выжили. А при сицилизме, толкуют вон, брат, партейные, всего будет вволю. Чего не жить-то, а? Ишшо полста лет соглашусь жить, твою пучину мать… Рабочий человек нигде не пропадет…

Зал был полон. Лампы, развешанные по стенам, светили тускло. О чем-то перешептывались в президиуме Нефедов, Переверзев и Урзлин с Кульгузкиным.

3

Из Петуховки Переверзев выехал тотчас же после собрания. У него было правило — не ночевать нигде. И он придерживался его неукоснительно. Пара серых в яблоках рысаков из любого конца района за полтора-два часа доставляла его домой. К тому же не так часто он выезжал — за зиму два-три раза покидал кабинет и то только по весьма важным вопросам. Зачем ездить самому, если есть аппарат инструкторов! Когда сам был инструктором, и он ездил. А сейчас — сейчас нет в этом необходимости. Только плохой руководитель все делает сам. А Павел Тихонович Иерсиерзев не считал себя таковым. Плохого работника тик быстро не продвигают по служебной лестнице. Эх, посмотрел бы старый Тихон Переверзев, кем стал его сын!

Но не каждому отцу суждено видеть свое любимое чадо в зените его жизненного пути. На глазах у Павла умер отец под колчаковскими шомполами. Подростком был Павел, когда, подхваченные волной усть-мосихинского восстания, поднялись крестьяне его родного села. Павел помнит, как в село тогда приезжал руководитель усть-мосихинской подпольной организации, совсем еще юный Данилов и выступал на площади. А потом уехал. Вслед за ним явились каратели. Началась порка. Каждого десятого выводили и распластывали на скамейке. И надо же было отцу угодить — оказаться десятым! До смерти запороли. Эту экзекуцию Павел запомнил на всю жизнь, и отца вспоминает постоянно. Умный был мужик. Три класса кончил — по тем временам образование великое. Все село ходило к нему за советами — кому жалобу написать, кому просто подсказать, как поступить с обидчиком. Старик этим гордился. Бывало, в праздник выпьет, позовет сына, поставит перед собой и начнет: «Перво-наперво запомни, Пашка: учись. Ученье, что твоя копилка — всегда сгодится. Второе: почитай родителей и старших. Вот тогда ты станешь человеком, и люди тебя будут уважать. Думаешь, почему ко мне народ идет? Потому, что я знаю, кому что сказать, с кем как обойтись…» Уж очень хотелось старику, чтобы его младший сын, его слабость и его надежда, вышел в люди — в волостные писаря. Перед грамотностью волостного писаря, который все лето ходил в штиблетах и носил крахмальный воротничок с позолоченными запонками, отец трепетал.

Растревоженный воспоминаниями, Павел Тихонович достал папироску, несколько раз чиркнул спичками, но безуспешно — на ветру они мгновенно гасли. К тому же, мешали широкие и длинные рукава тулупа.

— Попридержи! — бросил он сердито кучеру.

Под свист ветра в ушах, под пронзительный визг полозьев, под снежные брызги из-под копыт кормленых и холеных рысаков, снова мысли ленивой цепочкой потянулись одна за другой. Посмотрел бы сейчас отец, кем стал его Пашка. Что такое писарь в сравнении с первым секретарем райкома партии? Козявка. Что мог писарь? Бумажки писать? А под началом Павла Тихоновича в райкоме сейчас таких писарей косой десяток. И все пишут бумажки только для него, все работают для него. И любого из них он может уволить, может повысить — что хочет, то и сделает. Трудов стоило деревенскому парню, больших трудов, чтобы подняться до руководителя района. И все это потому, что крепко запомнил отцовское завещание учиться. В голодные годы проходил он курс науки. Из дома ждать помощи нечего было — мать и старшие братья сами перебивались с хлеба на квас. Поэтому надеялся только на самого себя. После занятий по вечерам ходил на пристань, грузил баржи, пилил дрова.

4

Александр Петрович Сахаров сразу догадался, зачем его вызывают в райком — не иначе, как завуч опять наговорил что-нибудь. Наделил же Господь таким помощничком. Александр Петрович вздохнул и стал подниматься на второй этаж. В приемной первого секретаря он разделся, По давнишней учительской привычке оглядел себя, одернул полы пиджака, поправил галстук и шагнул за обитую клеенкой дверь.

Секретарь встретил его не особо приветливо. Ну, что ж, у каждого человека свой характер. И секретари не обязательно все должны быть похожими на Данилова.

— Моя фамилия Сахаров. Вы меня приглашали?

— Да, вызывал. Садитесь. — Секретарь райкома отложил бумажки, изучающе посмотрел на Александра Петровича. — На вас поступил сигнал, что вы по-прежнему продолжаете пользоваться несоветскими методами работы в школе.

Александр Петрович удивленно поднял брови.

5

Аля готовила уроки, когда пришел отец. Она сразу заметила перемену, происшедшую с ним.

— Ты заболел, папа?

— Нет, дочка, просто устал.

— Тогда ляжь отдохни.

— Не «ляжь», а ляг, — поправил по профессиональной привычке Александр Петрович. — Я вот скажу Вере Васильевне, чтобы она тебя хорошенько проверила по русскому языку. Ты ужасно стала говорить.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Зима 1936/37 года была на редкость снежной и метельной. Бураны свирепствовали по неделям. Улицы переносило огромными, чуть ли не вровень с крышами домов сугробами. Позаносило пригоны. В иных подветренных дворах утрами хозяева не могли выйти на улицу — ждали, когда их откопают соседи. Старики говорили:

— Эвон, сколько снегу-то навалило! Быть урожаю.

Другие уверяли:

— К беде лютует непогодь-то. Не миновать потопу али еще какого бедствия.

— Ни с того ни с сего этакая господня кара не бывает…

2

Это был год, когда люди по ночам с тревогой прислушивались к каждому стуку и замирали при приближающемся рокоте автомобиля. И не дай бог, если этот рокот обрывался около твоего дома! А в дальние села приезжали на лошадях кормленных, застоявшихся (не колхозные одры), набивали две-три брички. И там, где они проезжали, плач и стон висел над деревней.

А жизнь все-таки брала свое. Люди жили, влюблялись, женились, рожали детей. Весной тридцать седьмого года женился и Сергей Новокшонов на той быстроглазой, курносой Ладе Дидецкой, которая на вечере в учительском институте с одного взгляда влюбилась в него. Первую половину каникул и медовый месяц провели они в Каинске, переименованном полгода назад в город Куйбышев, у тестя и у тещи. А в августе приехали в Михайловку к матери.

Утром Сергей вышел с Ладой на улицу — хотелось показать ей село, в котором родился и вырос. Лада впервые была в такой захолустной деревушке, поэтому с восторженностью городской девочки всему удивлялась. На Сергея же нахлынули воспоминания. Мелкорослые, пузатые избушки, осевшие от времени пятистенники и крестовые кулацкие дома, седые ветлы на берегу речушки, березовая роща на окраине села, подсолнухи на огородах — все это мгновенно перекинуло его в далекие годы, напомнило тырло, где он залихватски играл на гармони, напомнило рыбалку, ночное с конями, охоту. Все было родным, близким. Затрепетало сердце, когда услышал тарахтенье брички. Замер, не отводя глаз от подводы: до чего же привычно, до боли знакомо трусит лошадь, меланхолично бросая щербатые копыта в землю.

— Ты чего? — взяла его под руку Лада.

— Лада! Посмотри: лошадь! И телега! Ты только посмотри! А как скрипит телега! Это… это же музыка! Это же симфония русской деревни!

3

Начался учебный год. Утром, наспех позавтракав, а иногда и просто выпив, стоя у стола, стакан холодного чая, молодожены разбегались — Лада в институт, Сергей — в школу. Обедали в своих столовых. И только вечером сходились в крохотной комнатке, любезно предоставленной в их распоряжение Ладиной теткой. Вместе готовили, хотя и простенький; но зато обильно сдобренный поцелуями ужин.

Это случилось в конце сентября. Сергей, как всегда по утрам, купил в киоске несколько газет и по дороге в совпартшколу просматривал заголовки. А тут вдруг сбился с шага — разворот в «Советской Сибири» гласил: «Открытый процесс над врагами народа, орудовавшими в Северном районе».

Сергей слышал об этом районе, у них в группе учится инструктор райкома оттуда, да и от Аркадия Николаевича знал, что там хороший секретарь райкома. Так он говорил Сергею и даже познакомил его как-то с этим секретарем райкома у себя дома…

Сергей стоял посреди тротуара, уткнувшись в газету, его толкали, но он не обращал внимания. Наконец, бегло, наискосок прочитал отчет о процессе. Точнее — не прочитал, а по отдельным фразам определил тон. Побежал. Не в совпартшколу. К Данилову — авось Аркадий Николаевич по какому-то случаю дома окажется…

Мать Аркадия Николаевича встретила Сергея в прихожей, всплеснула руками:

4

— Вот вы, Аркадий Николаевич, спрашивали как-то у меня, — заговорил после ухода Сергея Семенов, — почему застрелился Корчагин. Что мог, я узнал. Никакого дела на него не было, ни в каких контрреволюционных действиях он не подозревался. Но им были недовольны. Стало быть, застрелился только потому, что не мог делать то, что от него требовали. Сейчас его, конечно, считают врагом народа, троцкистом. Арестовали его жену. Так мне рассказывал сам Попов. Вот. Но скажу вам по секрету, Аркадий Николаевич… Этот случай самоубийства среди сотрудников НКВД у нас в крае не единственный… Участились потери личного оружия… Мне кажется, это тоже не случайно. Люди предпочитают отсидеть пять лет за утерю оружия, чем продолжать работать в органах. Это я так думаю. За пьянку выгоняют много работников, за бытовое разложение. Хороший, честный работник, дисциплинированный и вдруг запил, занялся развратом. Не верится. Причем я заметил, что Заруцкий и наш Попов очень охотно заменяют кадры. Думаешь обо всем этом и никак концы с концами свести не можешь — никакой здравой логики. Многое, очень многое мне не понятно.

Семенов поднялся и подошел к окну. Постоял, глядя поверх задернутой занавески в небо. Повернулся к Данилову. Долго смотрел на него. Потом вздохнул и снова отвернулся. И снова он явно что-то хотел сказать и снова не решился. Данилов понял это.

Через несколько минут Семенов заговорил:

— Вы, кажется, были хорошо знакомы с Кузьмой Антоновичем Линником?

Данилов опустил руки.

5

Это, пожалуй, была первая лекция, которую Сергей не конспектировал. Только отдельные фразы преподавателя проникали в сознание, толклись там, как мошкара в знойный день над болотом, бесцельно и назойливо. Толклись до тех пор, пока не дунет вдруг ветерок собственной мысли и разлетались они, оставляя, как и мошкара, После себя лишь зуд и досаду.

— Основоположники марксизма-ленинизма, — говорил с кафедры преподаватель— не отрицают руководящей роли личности в истории. Но они считают, что историю делают не герои, а народ…

«Не герои, а народ… не герои, а народ…» — эхом отдавалось в голове и толклось на одной фразе — не герои, а народ… А Павлов, наверное, сейчас сидит в одиночке с кружкой воды й куском хлеба. А может быть, его сейчас допрашивает их Попов? Хотя Попова уже нет, он в Барнауле. Ну, сам Заруцкий… Может быть, даже бьют его сейчас резиновой дубинкой? А почему резиновой? Резиновой бьют только в Германии фашисты. Здесь, наверное, его просто допрашивают… Неужели бьют у нас в тюрьмах? Надо было спросить у Семенова в прошлый раз. Он-то знает, конечно, как обращаются с заключенными. Наверное, все-таки Павлова били? Не может быть. Неужели у кого рука поднимется на такого человека, как Андрей Иванович? Неужели будут бить того, кто с самим Лениным разговаривал, за руку здоровался?.. Неужели Сталин не знает, что Андрея Ивановича Павлова посадили? А может, знает. Может, все это делается с его ведома? Конечно, о массовых арестах он знает. Но он наверняка не знает, что забирают и невинных, таких, как Андрей Иванович, как Семенов, как… А может быть, Семенов все-таки враг? Раз Данилов говорит, что сам чувствовал, значит, знал за что должны арестовать. Андрея Ивановича и отца Николая Шмырева не за что было, так они и не знали, что их арестуют. А этот знал. А чтобы друзья о нем не подумали плохо, пришел предупредить… Неужели все-таки он враг?.. А, может, он и есть тот самый Большаков, о котором рассказывал Аркадий Николаевич, а? Может ведь так быть? А почему не может… Данилов же его не видел раньше-то…

— …Исходя из всего этого, — долетело в уши с трибуны, — великий вождь и учитель народов товарищ Сталин разработал положение: по мере продвижения Советского государства вперед по пути социализма классовая борьба в стране должна все более и более обостряться…

«…Должна все более и более обостряться… более обостряться…»— опять запрыгало в голове, «обостряться…» А почему должна более обостряться? Классов-то антагонистических не стало. Кому враждовать-то? И почему именно классовая? Тогда уж — борьба с остатками буржуазной идеологии… Классов-то нет эксплуататорских, а идеология их может существовать вне класса. Носителями этой идеологии могут быть и представители других классов, даже рабочего класса. Задать, что ли, вопрос преподавателю?..

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Бывают девушки — до замужества она, как и все, веселая, общительная, ходит на танцы, поет песни с подругами, но стоит ей выйти замуж, как сразу же меняется.

Она может не причесанная, в платье, в котором стояла у печи, прийти в магазин, может на всю улицу, надрывая глотку, поносить отбившегося от дома теленка, со второго же дня замужества она может и час, и два, и три простоять в проулке с соседками и перемывать косточки своей вчерашней подружке. О таких обычно говорят: «обабилась».

О Ладе этого не скажешь. Замужество на нее почти никак не повлияло. Она осталась прежней быстроглазой модницей и хохотушкой. Всю зиму таскала она Сергея в свой институт на вечера, кружилась там до потемнения в глазах, кокетничала. А по дороге домой щебетала без умолку:

— Медведюшка ты мой михайловский. Когда только я тебя приучу быть веселым и общительным?.. А ты знаешь, — тут же меняла она разговор, — опять та девчонка глаз с тебя не спускала. Интересно мне смотреть на нее. Неужели и я такая глупая была?

— А думаешь, какая…

2

Переверзев любил уют. Он приказал застлать пол в своем кабинете ковром, на окна и на дверь повесить тяжелые бархатные портьеры, оба стола накрыть малиновым сукном. Уже с сентября — едва небо стало заволакивать свинцовыми тучами и потянуло осенним ветерком — он велел истопнику протапливать печь. Вечерами зажигал обе керосиновые настольные лампы — на высоких литого узора подставках с зелеными стеклянными абажурами, ставил их симметрично по обе стороны массивного чернильного прибора, выкручивал фитили — сколько можно было — и сидел в кресле, наслаждаясь. На душе в такие минуты бывало хорошо. Приятно было сознавать, что ты еще молодой, сильный и, главное, — в твоих руках власть. Ты хозяин района. Семьдесят колхозов под твоей рукой, шестьдесят пять сел и деревень подвластны тебе. Можешь приехать в любое, и в каждом с трепетом — только что не кланяются и шапки не снимают — встретят тебя, подобострастно будут заглядывать в глаза. И все, что ты сказал, — закон. Ты можешь арестовать любого человека, снять с работы и сгноить в тюрьме любого председателя колхоза или сельсовета, не задумываясь. Это знают все, поэтому и боятся. Долго карабкался ты в это кресло, в этот кабинет, к этой фактически неограниченной власти. И вот достиг… Переверзев с удовольствием вытягивал ноги под столом, откидывался на спинку кресла, осматривал полуосвещенный кабинет, который он считал уже пожизненной своей собственностью. Да и то правда, зачем желать лучшего? Зачем мечтать о повышении, когда ты ни в чем не ограничен здесь. Эйхе вот был секретарем такого огромного края. А теперь вроде бы повысили, наркомом сделали. Но это только номинально. Фактически он уже не имеет той власти. Ну, что он может? Спустить директиву по своему земельному ведомству — вот и все. Приедет, допустим, в какой- либо край или область, встретят его с почетом, повозят по районам, по колхозам, покажут. Понравится ему или не понравится — дело его. Он не властен снять с работы, например, секретаря райкома. Может покричать, погрозить и на этом успокоится. А вернется в Москву, он там десятая спица в колесе, хотя и нарком, в Политбюро состоит. Нет, лучше все-таки в районе быть первым, чем в Москве десятым…

В приемной послышались шаги, мужские, тяжелые. Не иначе Мурашкин идет. Дверь распахнулась без стука. Вошел начальник районного отдела НКВД. Он был в фуражке и шинели, с которых текла вода.

— Опять дождь? — спросил Переверзев.

Мурашкин повесил фуражку, предварительно стряхнув с нее влагу, скинул шинель, неторопливо подошел к Переверзеву, поглаживая круглую, блестящую, как арбуз, голову.

— Здорово, Павел, — протянул он руку. — Кажется, мы сегодня не виделись?

3

Внимание Переверзева к Ладе тревожило Сергея все больше. Тот несколько раз вызывал ее к себе в кабинет вечером, когда Сергей бывал в командировке, ни о чем существенном не говорил, просто шутил, рассказывал всякие истории и по два часа держал в кабинете. И хотя Лада не так уже теперь пугалась этих вызовов, все-таки Сергей пошел к первому секретарю. Пришел, насупленно, исподлобья уставился на него.

— Может быть, вы объясните мне причину столь необычного внимания к моей жене?

Переверзев изучающе посмотрел на Новокшонова.

— Ревнуешь? — спросил он. И улыбнулся — Хорошенькая жена в дом — покой из дома, как говорят на Востоке. Напрасно ревнуешь. Я же в полтора раза старше ее.

— Тогда объясните, к чему эти вызовы?

4

Сергей Новокшонов приехал в Петуховку проводить колхозное собрание. К удивлению петуховского начальства, он не ходил по фермам, не осматривал с деловитым видом посевной инвентарь, не нюхал усердно и не пробовал на зуб семена из колхозных сусеков. Он просидел чуть не до вечера около сельского Совета, разговаривая с мужиками о колхозных делах. Сюда, прослышав о его приезде, прибежал к нему отдувающийся, красный Кульгузкин, До самого начала собрания вертелся на сутунке, настороженно поглядывая на завагитпропом — уж больно непривычно было, чтобы ответственный работник райкома так вот сидел на бревнах полдня и не строжился, не требовал каких-либо данных и вообще вел себя не как начальство. А то, что недавний комсомольский секретарь теперь стал уже начальством, Кульгузкин опытным глазом определил по рысаку — кому попало Переверзев своего выездного не даст!

С наступлением сумерек пошли в клуб. Дорогой Кульгузкин оглянулся — достаточно ли далеко отстали мужики — доверительно сказал:

— С Федором-то Лопатиным у нас промашка произошла.

— В чем?

— Неустойчивым оказался. Не того мы выбрали в герои-то.

5

Александр Петрович с того заседания бюро как в воду канул. Уже два года — ни слуху ни духу. Надежда Ивановна обила пороги райкома и районного отдела НКВД, пытаясь узнать судьбу мужа. Но ничего кроме сухого и жесткого заявления, что Сахаров враг народа, она не могла добиться. Наконец ей пригрозили, что, если она будет очень навязчиво домогаться, посадят и ее.

И стали жить они вдвоем с Алей.

В школе новый директор Леонид Викторович Поздняков с первого же дня развернул интенсивную кампанию по осуждению вражеских действий бывшего директора. На партийном собрании, на профсоюзном, а затем и на общем собрании учительского коллектива он раз за разом выступал с докладами, «разоблачал» и клеймил своего предшественника. Добился того, что коллектив учителей выразил недоверие жене Сахарова Надежде Ивановне. Ее сняли с работы, и после долгих мытарств ей удалось устроиться счетоводом в колхозной конторе. А новоиспеченный директор шел дальше. Он приказал провести обсуждение подрывной работы бывшего педагога Сахарова на общешкольном ученическом собрании. Подготовленные учителями не только старшеклассники, но и двенадцати-тринадцатилетние школьники выступали и кляли, называя извергом, подонком общества бывшего своего директора. На классном собрании сам Ходячий Гербарий ругал Юру Колыгина и Алю Сахарову за дружбу, называл их женихом и невестой, стыдил. Оба они плакали. Но когда он сказал, что Алевтина Сахарова вообще плохая, развращенная девчонка и что она дочь врага народа и поэтому дружить с ней нельзя и не только мальчикам, но и девочкам, Юра вскочил.

— Вы не смеете так говорить! — закричал он. Слезы у него сразу высохли. — Вы меня ругайте. А Алю не трогайте! Она… она лучше вас! Она справедливая, а вы нет!

Гербарий побледнел. Потом схватил Юру за шиворот и вышвырнул за дверь.

ЧАСТЬ ТРЕТЬ

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1

Мир велик! Но и в нем становится тесно, когда огромная сила пытается запрудить неудержимо стремительный поток движущегося вперед человечества. Тесно стало в Европе в конце тридцатых годов. Фашизм все креп, захватывая новые й новые территории, тесня народы. Без выстрела была захвачена Австрия. Чеканным шагом прошел вермахт по Бельгии, Голландии, Дании, Норвегии. Скрежетом крупповской стали были заглушены стоны и плач мирных жителей Чехословакии, Франции, Польши, Югославии, Греции. Фашизм уже открыто поворачивался в сторону Советской России. Столкновение было неминуемым. Удар должен произойти вот-вот. Слабонервные уже втягивали головы в плечи. Обветренные вихрями революций ветераны напряглись, готовые принять удар на себя. Подросший и окрепший молодняк готов был померяться силами.

И вот — 22 июня 1941 года.

Сто девяносто германских дивизий, три тысячи семьсот танков, пятьдесят тысяч орудий, минометов, около четырех тысяч самолетов обрушились на границы Советской страны. Это был таран, к которому фашизм готовился много лет.

Танковые клинья врезались глубоко в тело России.

Не каждая страна способна выдержать такой удар.

2

С поезда Сергей пешком направился к большому серому зданию СибВО. Потертый чемоданчик с парой белья, полотенцем, булкой материного хлеба и куском сала нисколько не тяготил его. Старый плащ, перекинутый через руку, тоже не мешал. Сергей шагал по знакомой улице неторопливо. Сколько уж лет он не был в Новосибирске? Как совпартшколу окончил, так и не приезжал больше. Город почти не изменился. Только вроде бы военных стало больше. Он был уверен, что сейчас оформит в отделе кадров документы и ему разрешат на сутки отлучиться — съездить в Куйбышев к жене. Недавно он отправил Ладу в отпуск к ее родным. Не прошло и трех недель — война. На второй же день он дал Ладе телеграмму, чтобы немедленно возвращалась домой. А наутро, поразмыслив, что она здесь будет делать, если он уйдет в армию, дал вторую, чтобы никуда не выезжала. Попозже решил, что ей все-таки будет лучше около него. А вчера послал четвертую с сообщением, что он уходит на фронт. Надо было вызвать ее в Новосибирск попрощаться — не догадался…

В отделе кадров народу — не протолкаешься. Он сдал пакет дежурному. Тот устало сказал:

— Пройдите в дэка — в Дом Красной Армии — и ждите, вызовем.

— Скажите, а долго ждать придется?

Дежурный посмотрел на Сергея с нескрываемым укором, словно сказал: здесь армия, а не колхоз, вам-то следовало бы это знать.

3

На коротких остановках, пока меняли паровоз, новый комиссар переходил из вагона в вагон, знакомился с людьми. Только в Москве, на окружной железной дороге, при выгрузке из эшелонов он смог разом увидеть весь свой батальон. Окружная дорога была забита прибывающими из глубины страны эшелонами с войсками. Непривыкший еще к военной организованности и четкости Сергей поражался, с какой молниеносной быстротой выгружались войска — несколько минут, и пустые вагоны уходят обратно. Красноармейцы прямо из вагонов маршем идут на запад, к фронту. А новые эшелоны все прибывают и прибывают, «Вот она, та сила, которая остановит немцев!» — думал он.

Новый комиссар выступил перед выстроенным для марша батальоном. Танки с приглушенно работающими двигателями стояли огромной колонной по три в ряд вперемежку с броневиками и танкетками. Личный состав выстроился у головной, командирской машины.

Сергей старался быть предельно кратким — ни единого слова лишнего, ни единой фразы мимо. Сергей видел, как блеснули глаза у танкистов, когда он, стараясь походить на Данилова, уверенно и задушевно сказал о том, что нет на земле такой силы, против которой не устояли бы большевики.

— Не существует такой силы! — рубанул он рукой. — Победа будет за нами!

Кажется, ничего необычного не сказал — в то время на каждом митинге произносили такие слова. Но прозвучали они, видимо, искренно и убежденно. По рядам прокатилось «ура!», танкисты кидали вверх шлемы — всем хотелось победы, и все в нее очень верили.

4

В ту ночь в Рудне от командующего двадцатой армией, получили приказ войти в соприкосновение с противником и поддержать стрелковые части в контратаках против наступающих от Витебска немцев. К утру 14 июля батальон, уменьшившийся за время марша на пять машин, вышел на исходный рубеж и сосредоточился в небольшом березнячке в двадцати километрах северо-западнее Рудни. Сергей хотел перейти на правый фланг в машину командира первой роты капитана Ярошенко, но майор суховато сказал:

— Никуда не ходи. Первый бой будешь со мной.

Майор был собран, подтянут, отрывист, молчалив. Сергей послушался его. В сизой дымке рассвета они сходили на командный пункт стрелковой дивизии, уточнили задачу. Седой, с уставшим, осунувшимся лицом полковник, командир дивизии, попросил:

— Вы, товарищи, только от пехоты не отрывайтесь. За танками и моим ребятам легче идти, веселее.

Едва выглянуло солнце, с вражеской стороны послышался нарастающий гул моторов. Сергей поднял голову, но небо было чистым. Догадался: это немецкие танки за леском. Почувствовал настойчивый озноб — не то от утренней прохлады, не то от нервного возбуждения. Это — последнее, что он отчетливо запомнил. После же началось непонятное, началась та неразбериха, которая для необстрелянного человека называется первым боем. Рев моторов, взрывы, оглушающе дробный стукоток по броне. И вдруг страшный по своей силе удар, из глаз брызнули искры, танк швырнуло, и все куда-то поплыло, закружилось. Какая-то сила сдавила горло, начала душить. Было горячо, и в то же время лихорадило. Почему-то особенно трясло правое плечо, а в уши лез чей-то голос.

5

Снег кружил над колоннами войск. Кружил и падал на танки, на пушки, на солдат. Но несмотря на ослепительную белизну, было все-таки мрачно. Сырой, холодный ветер забирался под комбинезон, мурашил спину, шею. Низкие тучи задевали за звезды кремлевских башен и торопливо уносились дальше на восток, волоча за собой грязные растрепанные лохмотья.

Промозглая осень… Но почему-то не думалось о тепле, о русской деревенской печке. Хотелось скорее сесть в танк, проехать по Красной площади, посмотреть, все ли там так же, как и до войны, по-прежнему ли уверенно стоит на трибуне ленинского Мавзолея в своей солдатской шинели он — человек, который думает за всех и решает за всех. Хотелось убедиться, что по-прежнему тверда воля этого человека, а значит, и тверда Русь перед лицом невиданной опасности, еще раз убедиться в своей собственной твердости.

Репродукторы захлебываются маршем. Но музыка не трогает, как трогала в праздники раньше. Настроение-то не праздничное — не то что Смоленск, но даже Наро-Фоминск, Можайск, Волоколамск уже под немцем. Враг в восьмидесяти километрах от Москвы. До маршев ли в такое время!

Но вот музыка оборвалась. В репродукторах загудела

Красная площадь. Восемь раз ударили Кремлевские куранты. И в наступившей тишине донесся дробный цокот копыт — принимающий парад Маршал Советского Союза Буденный выехал из ворот Спасской башни. Затаив дыхание, Сергей слушал. Волна теплого, с детства знакомого чувства поднялась в груди. Посмотрел назад — у танкистов тоже блестели глаза. Все подались вперед. А из репродукторов слышалось перекатывающееся из конца в конец площади многократное «Ура!». Как хотелось в эту минуту быть там, на Красной площади! И вот все стихло, замолк туш, замерли войска. Сергей тоже замер, вытянув руки по швам.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

1

Аля уехала в Барнаул только в мае сорок второго года. Весной, в самую распутицу проводили они с Наташей Тимку и Родьку Шатрова. Те уходили последними из их класса. Вальку Мурашкина взяли раньше. Девушки ездили с ними до станции. Как родных братьев расцеловали, расплакались и, как водится, долго смотрели вслед удаляющемуся эшелону. На обратном пути Наташа плакала, Аля не утешала ее — сама еле сдерживалась.

Вскоре был объявлен набор на строительство заводов в Барнауле. И они обе уехали.

Эшелон девушек встретили на вокзале люди в военном и штатском. Здесь же, на площади между зданием вокзала, садом и деревянными ларьками состоялся митинг. Худой чернявый мужчина с глубоко запавшими щеками, в кожаной куртке комиссара гражданской войны забрался на капот автомашины.

— Товарищи! — начал он глухим хрипловатым голосом.—

Зимняя кампания тысяча девятьсот сорок первого года показала, что враг не так страшен, как рисуют его некоторые паникеры и нытики. Мы не только остановили немцев под Москвой, но и разгромили их там. Наши войска отбросили врага на запад от ста пятидесяти до четырехсот километров! От немецко-фашистских захватчиков полностью освобождены Московская и Тульская области, частично Ленинградская, Калининская, Смоленская, Орловская, Курская, Харьковская, Донецкая области и Керченский полуостров. Советские войска освободили шестьдесят городов и около одиннадцати тысяч других населенных пунктов. Из фашистской неволи вызволены миллионы советских граждан. Наши войска уже на подступах к Смоленску и Витебску. На всем фронте стратегическая инициатива полностью перешла в наши руки… — Упираясь кулаками в карманы кожанки, он подавался вперед, словно наваливался на невидимый стол. Жилы на шее надувались, на выпирающих, обтянутых скулах появился нездоровый румянец.

2

Но Аля выдюжила, потому что очень хотела выдюжить. А тут приехала мать, привезла сала, сухарей, стеклянную банку топленого масла. И Аля окрепла — поддержка подоспела вовремя. Постепенно втянулась в работу, не так стала уставать. И, видимо, не она одна. В бараке давно уже стали появляться парни с соседнего завода. Самодовольные, нагловатые, они, не стесняясь, на глазах у всех лапали своих мимолетных подруг, те игриво посмеивались и так же без зазрения совести липли к парням. Особенно бесцеремонна и цинична была Зинка Шкурко, маленькая, худая, верткая, как волчок. Каждый вечер возле нее крутился новый парень. Однажды Аля слышала, как после очередной попойки в углу барака Зинка, поднимаясь, сказала:

— Ну, кто сегодня со мной? Пойдем топчан давить…

Аля с головой залезла под одеяло, заткнула пальцами уши. «Боже мой, — думала она, — как это ей не противно. Это же омерзительно, должно быть, это же… это же скотство. Что же это такое — каждый ее хватает. Да лучше в петлю залезть… Как бы это вдруг ко мне сейчас подошел бы, взял бы… Ну, хотя бы за ногу… Да я бы зубы выбила, я бы закричала на весь город… Да ни за что в жизни!..» И Аля вспомнила Юркины руки, вспомнила, как он провожал ее в тот последний их вечер, перед отъездом в армию. Долго они тогда целовались у калитки. А мороз градусов, наверное, за тридцать был. Руки, ноги, лицо — все закоченело. И она взмолилась:

— Юра, не могу больше. Ноги отмерзли совсем, коленок уже не чувствую.

Он посадил ее на крыльцо и стал оттирать руками ее колени. Он дышал на них, припав лицом, мял пальцами, грел ладонями, сбросив рукавицы. И это было даже приятно, замирало сердце, чуть-чуть кружилась голова… И вообще, это же были Юркины руки! Юрка же не какой-то парень с улицы, а свой, родной, самый что ни на есть близкий из всех на свете. И то, даже бы с ним, ей было бы стыдно лечь сейчас вот так на один топчан. А тут — безо всякого, с первым попавшимся!.. Аля открыла уши. Даже под одеялом слышно было, как по углам барака возились.

3

Когда поезд тронулся, Катя облегченно вздохнула— самое трудное уже позади. Сесть в вагон с двумя чемоданами, детской коляской и большим узлом с постелью — не так-то просто. Теперь только бы на станции выгрузиться благополучно да добраться до базы маслопрома. А там, считай, что уже дома. В крайнем случае вещи можно оставить у сторожихи тети Маши, а самой с Сережкой налегке на попутных доехать.

В вагоне народу битком. Жарища. И куда люди в войну ездят? Ну, допустим, красноармеец с костылями едет домой из госпиталя. А вот эту тетку с узлами какая неволя заставляет? Не иначе — на базар ездила, торговала… Чего это красноармеец так уставился? Наверное, соскучился по жене, по ребятишкам — вот и смотрит… И вон та непременно с базара и та вон тоже. Огляделась — кругом мешки, узлы, деревянные самодельные чемоданы. Ездят, загружают транспорт!.. И тут же вспомнила, как сама каждый день бегала на базар покупать Сережке молока. Не будь таких торговок, где купишь? А красноармейца этого где-то видела, что-то в нем знакомое. Может, в госпитале, когда ходила туда со своим классом. Надел форму, вот и не узнаешь.

Красноармеец кашлянул в кулак.

— Извиняюсь, вы случайно не из Петуховки будете, не Катя Гладких? — спросил он не совсем смело.

Катя удивленно подняла брови.

4

Домой Николай добрался на второй день к вечеру. Мать, хотя знала, что он без ноги, хотя и ждала его со дня на день, все-таки запричитала в голос: «И как же ты, сыночек, теперь без ноги-то? Как же жить-то будем?»

Сбежались бабы со всей улицы, заполнили до отказа избу, встали, подперев ладонями щеки, смотрят на калеченого воина, покачивают головами, вздыхают. Протиснулась Лизка Тихомирова, глянула на обрубок его ноги, всплеснула руками:

— Коленька, милый, как это ноги-то нет! Больно, должно, было, а?.. Ходить-то как будешь? На костылях? Этак на руках-то далеко не уйдешь. — Потом стала допытываться — Митрия моего, случаем, не видел там, а? Он ведь тоже там, на фронте. Может, встречал?

Попозже, когда бабы начали разбредаться — каждую хозяйство ждет, скотина, — зашел председатель Дмитрий Дмитриевич Тихомиров. Распили припасенные матерью полбутылки мутной самогонки.

— Что думаешь делать на будущее? — поинтересовался председатель. — Здесь оставаться будешь ал и куда-нито подаваться намерен? Ноне ведь все в город норовят, там хоть паек дают.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

1

В эти дни у Аркадия Николаевича встречи были одна неожиданнее другой. И днем и ночью стучали в его новосибирскую квартиру. Открывал дверь и всматривался в лица пришедших.

— Не узнаешь, Аркадий Николаевич?

Раздавались восклицания, крепко, по-мужски обнимались. Не успевал с одним толком разговориться, звонили снова — вваливалась целая группа.

— На твой зов, Аркадий Николаевич, явились.

— Тряхнем стариной, комиссар…

2

Ни днем, ни ночью от комаров не было покоя. Мазь, выданная в Москве, почти не спасала. Первые пять-десять минут комары вроде бы сторонились, вроде настороженно принюхивались к неведомому в дремучих лесах запаху, а потом набрасывались на людей с еще большим остервенением, словно старались наверстать. Третий день партизанская бригада идет на запад, третий день под ногами хлюпает болото, а над головой шумят знаменитые калининские леса. У партизан распухли искусанные веки, губы, уши. А комары гудят и гудят беспрерывно. Беспрерывно то одна, то другая лошадь проваливается в болото. Их в конце концов наловчились быстро вытаскивать: ухватят десяток человек за голову и за хвост и — волоком на тропу. И все- таки несколько лошадей вместе с вьюками утонули в мутной зловонной пучине — не успели ухватить…

Наконец, к исходу третьих суток по колонне прокатился шепот:

— Линию фронта миновали…

Столько было разговоров там, в Москве, об этой линии фронта, сколько готовились к ее переходу, и вот она позади. А совершенно ничего не изменилось: так же хлюпает болото под ногами, так же беспощадны комары, так же где-то впереди закатывается солнце, и что самое странное — нисколько не убавилось нервного напряжения и — чего греха таить — страху. Почти все бойцы бригады впервые шли во вражеский тыл.

На четвертую ночь, наконец, разрешили развести костры — небольшие, только согреть чай да разогнать комаров. Измученные трехсуточным переходом бойцы и тут не могли уснуть — дым ел глаза, лез в нос, в рот.

3

…Когда-то здесь буйно рос лес — дремучий, девственный. Была в нем жизнь: гнездились птицы, по весне выводили птенцов, неугомонно метались полосатые бурундуки, сохатый чутко ступал по мягкой подушке мха, дикий кабан, вздыбливая щетину, подрывал корни, работяга-дятел от зари до зари усердно долбил деревья, выискивая запрятавшихся личинок.

А потом здесь страшным косматым вихрем пронесся огненный шквал. Безумный и неудержимый, он пожирал лес. Столетние великаны и молодые гибкие деревца, ягоды и бурьян, мох и хилые лесные цветы, животные и птицы — все было обречено. Сгорая и корежась, деревья сами передавали с рук на руки друг другу свою ужасную судьбу — огонь, а с ним и смерть.

Теперь, когда над пожарищем прошли многие дожди и время, это неумолимое мерило бытия, отсчитало свою дозу забвения, даже и теперь все живое, казалось, обходило это страшное место. Место, где вповалку лежат могучие уроды, вздымая в застывшей мольбе искалеченные сучья. Но бесполезны их взывания — что свершилось, то непоправимо — здесь витает только тлен и запах пепла. Птицы не живут здесь — нет корма. Гады отползают прочь — здесь вместо земли — зола. Сохатый, если выйдет из леса, постоит в величественной задумчивости, тряхнет рогатой головой и повернет назад. Звери обходят это место стороной — и им здесь делать нечего. И только глупая букашка, бог весть как попавшая в это царство смерти, обшаривала щелки, бестолково снуя туда-сюда по дереву-трупу, да не сразу приметная молодая травка-зачат проклюнулась около старого пня.

На эту проклюнувшуюся травинку смотрел в раздумье подтянутый, весь в ремнях комбриг. Видно, и он, и комиссар в эту минуту думали об одном — о войне, которая прошла по Украине, Белоруссии, по всей Прибалтике и, наверное, вот так же опустошила землю. Опустошила, но не уничтожила совсем — корни-то остались. Они дадут новые побеги, — ведь солнце-то — этот источник жизни, начало всех начал — по-прежнему светит с востока…

— Начнем обживать, — сказал комбриг. — Как думаешь, комиссар?

4

Киму почему-то казалось, что «языка» можно взять только именно у того куста малины, где прошлый раз он видел немца. Сюда и пришли опять разведчики, забрались в кусты, притаились. Страху, как в первую вылазку, уже не было. Казалось, что от лагеря до этих кустов малины у рудовской поскотины земля уже своя и по ней можно ходить без опаски. Угнетало другое: как накажет комбриг за невыполнение первого задания?

Вчера вечером с каждой группой ушли старые партизаны, а их с Мишкой послали одних. Может, этим и кончится наказание…

Еще в Подмосковье, когда готовили бригаду к засылке в тыл, разведчиков особо обучали приемам рукопашного боя, боксу, пиротехнике, владению ножом — привозили туши убитых коней, и будущие партизанские лазутчики упражнялись на них, кололи. Это особенно запомнилось Киму. Около подвешенной туши садился инструктор, а ребята по одному неслышно подползали. Потом вскакивали и били ножом тушу. Инструктор не только измерял силу удара, но и чутко прислушивался к тому, как ползут разведчики. Очень часто останавливал и заставлял ползти снова. А вот что касается следов на дороге, то этого Ким что-но не запомнил. Как подсчитать по множеству перепутанных отпечатков количество прошедших машин, как определить, в какую сторону прошли эти машины — забыл. А может, и не говорили об этом? Но сегодня на заре ребята тщательно обследовали и въезд и выезд из села Руда. Следы автомобильных протекторов есть, но не свежие. А сколько — день или два — назад тому прошли машины, попробуй определи. Вот огневых точек все-таки, наверное, нет в селе.

Долго сидели в кустах малины, сами наелись до отвала, а немца того все нет и нет.

— Кимк, — шепотом позвал Миша, — а может, он не придет, мы и просидим здесь зря.

5

На пятый день из лагеря отправлялись двенадцать больших групп. Решено было начать диверсии одновременно в Пустошкинском, Идрицком, Кудеверьевском и Новосокольническом районах, парализовать железные дороги Рига — Великие Луки, Витебск — Новгород, Псков — Полоцк, шоссейные дороги Невель — Опочка и Опочка — Себеж. Предстояло взорвать два железнодорожных моста — один на разъезде Нащекино между Идрицей и Пустошкой, другой севернее Новосокольников на реке Уда, между разъездами Ашево и Чихареево, два моста на реке Великой, северо-западнее Пустошки, на шоссе Невель — Псков, уничтожить мелкие гарнизоны в нескольких деревнях, в том числе в Руде, захватить районный центр Кудеверь, в котором стояло около сотни немцев. Одновременные диверсии в разных концах огромной территории должны прекратить на несколько дней снабжение и переброску войск на Ленинградский и подмосковные фронты, ошеломить немецкое командование.

Успех операции во многом зависел от неожиданности. На это очень рассчитывали комбриг, комиссар и командиры отрядов.

Накануне выхода групп была выслана разведка во все места предстоящих действий, проведено наблюдение за немецкими гарнизонами, из которых были взяты «языки». Ничего настораживающего разведчики не сообщили.

— Около Руды солдаты ходят гурьбой по лесу, — докладывали Ким с Мишей Одудом, — наверное, ищут нашего немца. Ходят наполовину без оружия. Двадцать три человека мы насчитали. Хотели еще одного прихватить, но раз не было приказа, не стали брать. А он прямо сам в руки просился.

Миша шмыгал носом, по-ребячьи морщил лоб.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

1

В эту ночь никто не сомкнул глаз. Все ждали утра.

Только что по подразделениям были прочитаны приказ комкора и обращение военного совета Юго-Западного фронта о генеральном наступлении. Сидят танкисты кучками у костров, греют руки и молчат — у каждого свои думы.

Ждут рассвета. От костра к костру ходит заместитель командира части, высокий, плечистый, в меховом- комбинезоне, со шрамом наискось лба, чуть повыше переносья. Майор, как всегда, малоразговорчив, только глаза карие, широко расставленные, немного навыкате, сегодня больше обычного внимательны и веселы — искрятся лучиками, словно он вот-вот собирается сказать что-то озорное и очень важное, отчего сразу спадет напряжение. Но ничего не говорит майор Новокшонов. Он присаживается к костру, так же, как все, протягивает руки к бойкому пламени от горящей мазутной ветоши, посматривает на танкистов, будто спрашивает: «Ну, чего носы повесили? Первый раз? что ли нам в бой идти…» Посматривает и молчит. А у танкистов почему-то сразу начинают светлеть лица — в самом деле, не первый же бой! И веселее смотрят глаза на майора, проворнее идет кисет по рукам. Все закуривают. Закуривает и замполит из того же кисета. Кто-то говорит:

— Снег нынче пал на сырую землю! Урожай на будущий год будет хороший.

— Сейчас бы на тракторе поработать, попахать бы. Уж так соскучился, аж руки зудятся!..

2

Тяжелый КВ мял под собой снег, сгребал его передком, как бульдозер, неуклюже переваливался. Казалось, не существует силы, способной остановить или хотя бы задержать эту бронированную махину. Сергей стоял в открытом люке башни и смотрел в степь. Вдали чернели разрозненные группы людей, автомашины с крытыми кузовами, тягачи. Кое-кто из двигавшихся сзади танкистов разворачивал на ходу башню и стрелял из пушек по этим скоплениям. Не эти остатки «непобедимого воинства» интересовали майора. Из штаба корпуса сообщили, что возможно столкновение со свежей танковой дивизией немцев, переброшенной сюда из-под Сталинграда. И замполит, возглавлявший авангард танковых соединений, внимательно следил за степью. Волновало и другое. С часу на час должны показаться танки Сталинградского фронта — как бы не принять их за немецкую дивизию.

Степь сияла ослепительно белым снегом. Ни перелесочка, ни даже кустика до самого горизонта. «Не то, что у нас в Сибири, — отмечал Сергей. — Сосновый бор или колок березовый — это же красотища! А здесь глазу остановиться не на чем — сплошные балки да голая степь…» И захотелось домой. Так захотелось, что даже сердце защемило. Хотя бы на денек. Побродить бы с ружьем по опушке бора — по такому снежку за зайцем хорошо ходить. Наверное, сейчас развелось его! Стрелять-то некому. Вспомнилось последнее письмо матери. Пишет, что Николай Шмырев наконец-то женился на эвакуированной девушке. Мужиков в селе — он, председатель да дед Охохо, которого теперь уж никто не зовет Петром Леонтьичем — стариков нет, а молодежь вообще его настоящего имени не знает — Охохо и Охохо… А то, что он Юдин — все забыли. Наверное и дочь уж не помнит. У тетки Насти мужа, говорят, в гражданскую расстреляли наши же, красные, — говорят, был непутевый. Сын от него остался — Костя, Серегин, друг. Говорят — в отца, вылитый. Старые партизаны, когда приходят к тетке Насте, смотрят на Костю, головой качают: «Ни дать, ни взять — Филька Кочетов!..» Доведется ли повидаться с Костей — кто знает. Исчез куда-то с самого начала войны. Уходя, намекнул про какую-то спецшколу. И Данилов не сказал, хотя он непременно знал куда исчез Костя — не без его же помощи тот исчез…

Новокшонов вскинул бинокль. Впереди были танки. Но — чьи? Поднял руку над головой — сигнал приготовиться. Захлопали сзади башенные люки, стрелки припали к смотровым щелям. Сергей все смотрел в бинокль — но разве на таком расстоянии отличишь немецкий танк от своего! Приказал водителю сбавить скорость. Танков много, стоят кучей, видимо, чего-то ждут. Как бы не врюхаться… Вчера командующий фронтом объявил по рации благодарность за взятие моста и освобождение Калача, представил к наградам, а сегодня можно так опростоволоситься, что ни одной машины не выйдет отсюда… Там явно заметили колонну, засуетились люди, забегали. Сейчас все будет ясно… Секунды тянулись медленно, словно Господь Бог, держа в руках, нехотя растягивал их, как податливую резину. Вдруг, оставляя в небе длинный хвост, серым комочком взлетела ракета. Лопнула. На землю перламутром посыпались искры. Одна ракета еще ничего не значит… За ней вторая — такая же зеленая, третья, четвертая, пятая… Сергей, забыв, что он замполит, а не мальчишка, сдернул шлем и закричал во все горло:

— На-аши! Ура-а! Наши-и!..

Через несколько минут танкисты Сталинградского и Юго-Западного фронтов обнимали друг друга. Кричали «Ура!», стреляли из пистолетов и автоматов вверх, пускали ракеты. Откуда-то появились фляжки со спиртом, кто-то совал Сергею в грудь жестяную кружку.

3

Первую минуту Сергей не мог понять, где он — белые стены, люди в халатах, тихое позвякивание склянок за стеной. Над ним склонилось курносенькое личико.

— Ну, вот и хорошо, — сказал ласковый голос, и мягкая рука коснулась небритой щеки.

Отчетливо показалось ему, что эта рука Лады — нежная и по-детски пухлая… Лада? А почему она здесь? Война же идет. Как долго я лежу в госпитале… Нет, это не госпиталь. Меня ведь, кажется, выписывали?.. А что же случилось? Ах, да! На мосту, наверное, ранило. А удержали наши мост или нет? Удержали или нет?.. Почему же она не отвечает?.. А откуда ей знать, она же там не была… Как же меня ранило, почему я не помню? Наверное, та самоходка, которая так настырно рвалась к мосту. Она, должно, шабаркнула. Только ее пушка могла пробить броню КВ и то бортовую. Но как она могла зайти с борта? Я же ей гусеницу перебил. Нет, это — не самоходка. Самоходку я поджег. Она же сгорела при мне… Что за наваждение? Вспомнил! Это, наверное, в Калаче та пушка, которая из-за угла две «тридцатьчетверки» подбила. Она, должно, собака… А куда же я ранен?.. — Сергей пошевелил сначала одной ногой, потом другой, руками подвигал. Нигде ничего не болело. Только голова разламывалась. Потрогал — компресс, и никаких повязок… Опять стал напрягать память… Пушка та не могла — ее же на моих глазах подполковник раздавил своим танком и даже угол дома своротил. Тогда кто меня подцепил?..

Подошел врач в мятом халате, протянул руку к его голове — от руки пахнуло спиртом. И Сергей сразу все вспомнил: встреча со сталинградцами, кружка спирта. Вон что! Попьянствовал значит, на радостях?! Дурак! Предупреждали же врачи: ни в коем разе… Сколько же я времени здесь? Какое число сегодня?.. Почему они молчат все? Я же спрашиваю. Сергей пошевелил языком, попробовал кашлянуть, но резкая боль ударила в голову. Он поманил пальцем врача.

— Какое число? — спросил наконец вслух. От натуги застучало молотком в темя. Поморщился.

4

Первую вылазку за «языком» лейтенант Колыгин запомнил до мельчайших подробностей. Это было вскоре после его прихода во взвод разведчиков.

Уходили впятером: комсорг взвода Иван Скрипченко, Георгий Волобуев, голенастый чуваш Фильченков. Возглавлял группу Иван Савин, самый опытный из разведчиков. Лейтенанта собирали все: кто дал свой маскхалат, кто высушенные валенки. Молчаливый, заботливый якут Черданцев подвесил к лейтенантскому ремню два запасных диска в брезентовых чехлах, гранаты — лимонки «Ф-1», черную финку, сунул свой автомат.

— Не подведет, ручаюсь…

Когда собирают все, то после обязательно окажется, что о чем-то забыли. Пока шли до переднего края, все было хорошо. А когда Савин, переговорив с наблюдавшими здесь за немцами в течение дня двумя разведчиками, кивнул лейтенанту и все поползли к немецким окопам, Юрий обнаружил, что он почти слеп. Капюшон маскхалата все время спадал на глаза и кроме валенок впереди ползущего лейтенант ничего не видел. Замирали валенки перед лицом Юрия, замирал и он. Осторожно приподнимал капюшон, осматривался — кругом темень и обычный сонливый покой долговременной стабильной обороны: вяло постреливают с той и с другой стороны, медленно, словно в раздумье, летят с немецкого переднего края трассирующие пули — ничего настораживающего. Валенки спереди начинают двигаться— сначала исчез один, потом второй. Трогается и Юрий. Кажется, ползут бесконечно долго. На душе покойно — даже дремота одолевает… Валенки снова замерли, снова Юрий поддернул кверху капюшон, осмотрелся — по-прежнему ни зги не видно, по-прежнему стрекочут дежурные пулеметы. Валенки, вдруг мелькнув перед глазами, куда-то исчезли. Юрий хотел ползти вперед, но перед ним вместо стоптанных подошв появилось лицо Ивана Савина.

— Вон немец. Видишь? — указал Савин пальцем. Юрий приподнял повыше капюшон, но ничего не увидел. — Вот, рядом. Ходит. Видишь?

5

Но не всегда так вольготно живется разведчикам. Светлых дней выпадает гораздо меньше, чем черных — не так уж часто «язык» дается в руки. Немец — не куропатка, не в каждый силок поймаешь!

К первым числам декабря у окруженных в Сталинградском кольце начал проходить шок, оборона стала активизироваться, немец стал осторожнее. Работа разведчиков осложнилась. Поредел взвод. Частенько вместо «языка» приносили теперь ребята с нейтральной полосы своего товарища. Но как-то так получалось, что судьба миловала «стариков», пули чаще пятнали новичков.

Как сквозняком выдуло из землянок шутки. Все теперь делалось молча, сосредоточенно и неторопливо. Только Валька Мурашкин по-прежнему беззаботно насвистывал. Удивленно смотрели на него ребята. Таких еще не было во взводе.

В ночь на 10 декабря вышли двумя группами. Одна в отдалении должна поднять шум, отвлечь на себя внимание, а вторая в это время взять «языка»…

…Юрий первым соскользнул в немецкую траншею. Применился к стенке, огляделся. Рядом в блиндаже бубнили голоса. Спустился Валька. Тоже замер. Остальные трое притаились за бруствером — всем в траншее делать нечего, только мешать друг другу. У тех, оставшихся наверху, задача другая. Юрий ждал. Главное для разведчика — выдержка и стремительность. Эти два, казалось, противоположных качества должны мирно уживаться в человеке, в разведчике.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

1

Лагерь жил привычной жизнью, деловито, бурно и… весело. Каждый день уходили отсюда в разных направлениях группы людей, нагруженных взрывчаткой, вооруженных автоматами, прибывали сюда лыжники, верховые на взмыленных лошадях, груженые санные обозы. Чуть ли не каждую ночь прилетали самолеты с Большой земли.

Немецкое окружение почти не чувствовалось. Бригада крепко пустила корни на земле, которую немцы считали уже своей. Вот что доносила служба безопасности (СД) в феврале 1943 года в Берлин: «Движение по дорогам из прифронтовой зоны в зону гражданской администрации вследствие перекрытия шоссе между Идрицей и Себежем, а также Полоцком и Дриссой фактически прекращено. В ходе действий партизанам удалось настолько овладеть районом, что они превратили его в неприступную оперативную базу, служащую для подготовки дальнейших действий…».

К февралю 1943 года на оккупированной части Калининской области действовало уже двенадцать партизанских бригад. Партизанский край расширился на сотни километров. В него входили часть Невельского, Пустошкинского, Идрицкого, Себежского и Опочецкого районов. Край протянулся с севера на юг от Новоржева до Полоцка, а с запада на восток — от границы с Латвийской республикой до рубежа Локня — Новосокольники — Невель. До сотни сел жили здесь по законам советской власти — работали двенадцать райкомов, подпольный обком партии, райисполкомы, издаваясь свои, большевистские газеты, транслировались радиопередачи из Москвы.

Немецкое командование мириться с этим, конечно, не могло. В январе сорок третьего года на ликвидацию этого партизанского края были брошены специальные карательные части — двенадцать тысяч человек. Но попытка оказалась тщетной — партизаны выстояли, не уступив ни одного метра своей территории.

В феврале оперативное управление генерального штаба сухопутных войск вермахта стало готовить новую, еще бoлее оснащенную и усиленную экспедицию против калининских партизан. Центральный штаб партизанского движения в свою очередь принял меры. Был создан объединенный штаб белорусских, латышских и калининских партизан. Началась подготовка долговременных огневых позиций, запасных баз, аэродромов.

2

Аркадий Николаевич считал своим первейшим долгом обстоятельно побеседовать с каждым прибывшим в бригаду. Даже в эти напряженные февральские дни он находил время объезжать форпосты, на которых до времени оседали новички и подвергались проверке. А проверять приходилось обстоятельно — народ шел разношерстный. С кем только ни приходилось иметь дела комиссару.

Как-то на васильковском форпосту Аркадий Николаевич встретил деда с веселыми по-младенчески голубыми глазами.

— Я, товарищ комиссар, тутошный и житель, и рожак, — Заявил он. — Всю жизнь провел в лесах. Так что не принять меня никак нельзя. Без меня вы, как без рук. А правильней сказать — все одно, что слепые без поводыря. Каждый кустик, каждую сосну я тут знаю поименно ажник от Пскова до Полоцка. Самого Владимира Ильича Ленина на охоту водил тут.

— Как Ленина водил? — не понял Аркадий Николаевич.

— Приезжал он в двадцатом году летом охотиться в наши места на реку Обшу.

3

Полтора года не слышали освейские леса такого рева танков, полтора года не проносились над ними на бреющем полете штурмовики «черная смерть» и бомбы не выворачивали столетние сосны. Через полтора года здесь, в глубоком тылу возник фронт. Загудела земля от артиллерийской канонады, самоуверенно зататакали немецкие пулеметы, черно-зеленые цепи рослых эсэсовцев поднялись в атаку по всем правилам военного искусства. Но военное искусство не помогло, не помогли ни танки, ни авиация. Атаки одна за другой захлебывались, отборные части — краса и гордость гитлеровского рейха — раз за разом откатывались на исходные рубежи. Немецкое командование, озадаченное таким оборотом дела, бросало новую технику, новые части, но вся эта испытанная сила натыкалась на хорошо организованную систему огня партизанской обороны. Потери были невиданно большими. По всему освейскому лесу черным смоляным дымом чадили немецкие танки, то и дело с воем врезались в землю размашистые с черно-белой свастикой на фюзеляжах штурмовики, на земле корчились раненые, рядами лежали убитые. Карательная экспедиция не продвинулась в глубь освейских лесов ни на километр. А ставка сухопутных войск требовала результатов. И в Берлин летели осторожные, обтекаемые депеши с заверениями в ближайшие дни полностью ликвидировать партизанский край. В действие были введены до двадцати тысяч солдат, дополнительные танковые, авиационные и артиллерийские части…

Аркадий Николаевич уже начал терять счет напряженным дням — вторую неделю подряд длится кромешный ад. Снег давно исчез. Кругом черно от артиллерийских воронок, деревья стояли голые, с обломанными сучьями, с исцарапанными стволами, некоторые валялись с вывороченными корнями. Поредел лес. Серое зимнее небо затянуто тучами пыли и порохового дыма.

Данилов большую часть времени проводил в траншеях и на командном пункте бригады. Борода у него побурела, щеки ввалились, серая каракулевая папаха в двух местах прорвана осколками и пулями. И только глаза были по-молодому оживленными, горячими, глаза оставались прежними, даниловскими.

Нередко его подмывало отстранить пулеметчика, самому стать к амбразуре дзота и, как бывало в гражданскую войну, поймать на мушку шевелящуюся цепь противника, ощутить бодрую дрожь «максима» в руках — подмывало тряхнуть молодостью. Но он понимал, что и время не то, и роль его сейчас совсем другая. Личный пример и сейчас, безусловно, дело хорошее, но малоэффективное. Комиссар должен быть комиссаром. Люди, их моральный дух — вот что было главным для него. А он чувствовал, что люди уже выдыхаются, люди устали от беспрерывных боев. Для металла и то есть предел, металл и тот устает.

4

В конце июня 1943 года ЦК КП(б) Белоруссии выдвинул план массового уничтожения железнодорожных рельсов на оккупированной территории. По решению Центрального штаба партизанского движения к этой операции были привлечены ленинградские, калининские, смоленские, орловские и часть украинских партизанских отрядов. Предусматривалось подорвать более двухсот тысяч рельсов, из них более половины — в Белоруссии, через которую проходили важнейшие железнодорожные коммуникации группы немецких армий «Центр». Каждой бригаде, отряду отводился определенный участок. Если до этого на железных дорогах действовали лишь специально выделенные группы подрывников, то теперь к диверсиям готовились все партизаны. Выплавляли тол из трофейных авиабомб и снарядов, в каждой бригаде и отряде на полную мощь работали механические мастерские, изготовляли для толовых шашек крепления к рельсам.

Операция началась в ночь на 3 августа 1943 года одновременно на всех дорогах. В первую же ночь было взорвано 42 тысячи рельсов. Немцы были ошеломлены. Они думали, что партизаны применили какую-то неведомую адскую машину по разрушению железных дорог. Снабжение фронта сразу же застопорилось. Сотни эшелонов полетели под откос, тысячи других замерли на станциях и полустанках, в страхе ощетинившись пулеметами. А на железнодорожных магистралях гремели взрывы. Охрана металась в панике.

В течение августа было подорвано 170 тысяч рельсов, что составило более тысячи километров одноколейного железнодорожного пути. К середине сентября партизаны подорвали уже почти 215 тысяч рельсов. Немцы не успевали ремонтировать. На путейские работы были брошены не только все железнодорожные строительные батальоны, рабочие команды, но даже боевые части. В срочном порядке рельсы вывозились из Польши и Югославии, разбирались все тупики и запасные пути на станциях.

Не успели немцы опомниться, а с 19 сентября начался второй, более мощный этап «рельсовой войны». Если в первом участвовало 170 партизанских бригад и отрядов, то в этом, в новом этапе, условно названном «Концерт», на железные дороги вышли 193 бригады и отряды общей численностью в сто двадцать тысяч человек. Немецкое командование было вынуждено снимать с фронта целые соединения для охраны железных дорог.

Только на участке Витебск — Орша было дополнительно установлено одиннадцать гарнизонов кроме постоянных постов, расставленных ранее через каждые один-два километра. На многих участках посты теперь были выставлены через 200–300 метров. И все-таки не помогло и это. Белорусские и особенно калининские партизаны держали в своих руках основные железнодорожные нитки. Поезда ходили лишь время от времени и то только днем, под усиленной охраной.

5

Водокачка работала безотказно. Костя Кочетов из шкуры что называется, лез, чтобы показать свою «преданность» хозяевам «нового порядка». Он со своей сворой собак старался почаще попадаться на глаза господину коменданту станции, лез к нему с предложениями по усовершенствованию работы водокачки.

— Герр гауптман, я хочу поставить запасной бачок на водокачку, понял? — кричал он ему. — Воду греть буду и подавать ее на квартиры господ немцев, а? Ванну вам сделать. Ванну! Понял, ихтиозавр ты допотопный? Чтоб ты кипятком ошпарился, понял? Буль-буль будешь дома, — показывал Костя, как господин комендант будет мыться в ванне. — Понял? Я тебя ошпарю, как свинью.

— Свинья? — насторожился немец.

— Да, да, гер гауптман. Русские железнодорожники жили тут, как свиньи, о ванных понятия не имели. Как свиньи жили, понял?

— Да, да. Руссиш швайне… Да-вай, дава-ай!..

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

1

Над Европой висела тишина. Дымилась изрытая снарядами и гусеницами земля, ветром разносило пепел. А эшелоны задубевших, жилистых солдат в выцветших гимнастерках уже мчались на восток, в Маньчжурию. Мчались безостановочно, торопливо. На станциях толпы народа встречали победителей. Во время коротких остановок на перронах разворачивали ребристые меха трофейные перламутровые аккордеоны, гремела музыка, слышался перестук каблуков, неслись песни.

В одном из таких эшелонов шагал и шагал по салону штабного вагона бывший командир танковой бригады полковник Сергей Григорьевич Новокшонов.

— А нервы у тебя, Сергей Григорьевич, пошаливают. Не замечал я раньше за тобой этого.

— Я сам не думал. Алексей Кузьмич, что таким чувствительным стану. Как только Урал перевалили и запахло Сибирью, места не нахожу. — Он остановился у окна, отодвинул штору, долго, задумчиво провожал глазами мелькавшие деревушки, разъезды. — Вот посмотреть так, здраво — что тут такого? Тайга, мрачные бревенчатые дома, амбары, заборы… — а до чего же кажутся сейчас родными! До слез трогает все это…

Генерал сочувственно молчал.

2

До Михайловки от станции добирался на попутных. Приехал ночью. Мать обрадованно всполошилась — два месяца не писал ни слова и вдруг сам явился — засуетилась, заметалась от печи к столу, потом к сыну. Смахнув радостную слезу, смотрела на него, щупала красноватый шрам на лбу.

— Болит?

— Нет, не болит, — улыбнулся Сергей. — А ты, мама, изменилась сильно.

— Постарела, ага?

— Да не то чтобы постарела…

3

Из Барнаула Сергей вернулся не один, с ним приехал представитель крайкома. Был созван внеочередной пленум районного комитета партии.

Когда собравшиеся увидели в президиуме рядом с работником крайкома своего земляка Серегея Григорьевича Новокшонова, сразу поняли: бесконтрольная, самоуправная власть Шатрова кончилась. Выступали без оглядки, не таясь. Припомнили Шатрову все: телефонное, кабинетное руководство, и всеобщий подхалимаж, и обирание колхозных кладовых — припомнили каждого поросенка, каждого барана, доставленного ему на квартиру. Шатров даже не оправдывался, знал что не поможет — в крайкоме все предрешено и что пора переезжать в другой район. А в том, что крайком даст другой район, он не сомневался, опытных работников не хватает, а как-никак десяток лет в номенклатуре крайкома…

Сергей Григорьевич искоса посматривал на своего бывшего шефа и все больше и больше злился, видя его самоуверенность. Тот сидел, как ни в чем не бывало, будто это не он обирал колхозы, не он превратил их в свою вотчину, будто не он без зазрения совести калечил души колхозников своими поборами, не он под самый корень подрубал колхозные устои. «Будь это на фронте, — думал Сергей, — не миновать такому прохвосту военного трибунала и штрафной роты. Это самое малое. А то и к стенке бы поставили…»

Шатрова сняли с работы единогласно. С облегчением подняли члены райкома руки. И когда представитель крайкома, рекомендуя на пост первого секретаря Новокшонова, начал было перечислять его деловые качества и заслуги, зал закричал:

— Знаем!

4

Утром Сергей Григорьевич собрался поехать в колхозы. С какого именно начать, пока еще не решил. Стоял посреди кабинета и отдавал распоряжения помощнику:

— Пока я езжу, кабинет надо побелить, вымыть во всех углах, стол выскоблить с той стороны, где кресло. Из стола все ненужные бумаги выкинуть. Что еще? В общем, посмотри сам… Да, кстати, — остановил он направившегося к двери помощника, — если секретарь райкома комсомола у себя, пусть зайдет.

Через несколько минут перед Новокшоновым предстал комсомольский вожак — в офицерской гимнастерке, с калеченной, высохшей правой рукой на широкой черной перевязи, с внимательным умным взглядом, чуть исподлобья.

— Юрий Колыгин.

Сергей Григорьевич поднял брови, припоминая.

5

От Петуховки до Николаевки полчаса езды на машине. Сергей Григорьевич не заметил, как и доехали. Едва машина остановилась у колхозной конторы, как на крыльцо уже выскочил Лопатин, тот самый Федор Лопатин, щеголеватый, в галифе с кожаными леями, в начищенных хромовых сапогах, каким Сергей знал его еще до войны. Только был он какой-то развинченный, разухабистый, улыбался непривычно широко, радушно.

— Просим нашего дорогого земляка, нашего героя Сергея Григорьевича к нам в гости, посмотреть наше житье-бытье, — расшаркивался Лопатин перед райкомовской «эмкой».

«Пьяный уже, скотина! — догадался Новокшонов и, озлобляясь, подумал — На фронте бы ты у меня в такое горячее время нализался, я б тебе показал!»

Не здороваясь, Сергей Григорьевич прошел в контору. Там на скамьях, расставленных вдоль стен, и просто на корточках сидело несколько мужчин. Было накурено.

— Что за народ? — спросил он у счетовода.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

1

Молодость вернулась к Кате нежданно-негаданно, буйная, с беспокойными ночами, с румянцем на щеках, с замирающей истомой во всем теле. В один день изменилась Катя. Ночью приехала с пленума райкома, а утром мать удивилась — дочь непривычно легка, весела, с девичьим блеском в глазах.

— Что с тобой, дочка?

— Ничего, мама, — ответила она и убежала в колхозную контору.

Начиналась уборка, и секретарю территориальной парторганизации работы хватало. На второй день приехал уполномоченный райкома, ее двоюродный брат Юра Колыгин. Он по-ребячьи доверительно шепнул Кате:

— Сам Новокшонов привез на машине.

2

Председатель колхоза «Красные орлы» Кульгузкин удивленно думал о секретаре парторганизации: чего это вдруг Екатерина Тимофеевна распалилась так с уборкой, будто ей больше всех надо. Возилась бы со своей школой и не лезла в колхозные дела. Хорошо было в войну — секретаря парторганизации не слыхать и не видать. А эту избрали на свою шею, суется, куда ее не просят. Это надо же додуматься — отчет председателя на партсобрании поставила. В войну бывало цыкнешь на секретаря, ежели вздумает что-либо, он и притих. А на эту сейчас не цыкнешь — новый секретарь, новые порядки заводит, опасно цыкать. Надо присмотреться, куда повернет. Седьмой секретарь за пятнадцать лет председательствования, всяких видывал. Переверзев на что уж крутой был и то уживались. Как-нибудь и с этим сойдемся. Попервах все круто начинают, а опосля обнюхаются немного, привыкают. Они приходят и уходят, а мы остаемся. Мы — основа района, на нас он держится. Секретарь — это голова, а мы основа. А Катька резвится зря. Можно ведь поприжать ее отца с сенокосом, да мало ли с чем еще. Молодая, глупая, в толк не возьмет, как жизнь устроена, вот и показывает свою прыть. Ну, ничего, остепенится.

Так думал Кульгузкин, собираясь на партийное собрание.

А вернулся с него злой — аж губы тряслись! До чего же распустили людей. Где же это видано, чтобы на своем партийном собрании председателю выговор объявлять за работу! Дожили. Как будто некому объявлять выговора. Испокон веков этим райком занимался. А эта взяла моду — лезет не в свои сани, тоже власть свою показывает. Ну, погоди, ты еще попомнишь это собрание, хлебнешь у меня горького до слез. Не таких обламывали. Завтра же поеду в райком… Это надо же — до чего обнаглели! Учат меня, как надо к уборке готовиться. Она, эта Катька, трем свиньям жрать не разольет, а туда же, куда и люди: не так расстановку людей сделал! Жатки не обеспечил!.. Литовки… Это тебе не сто гектаров, а полторы тыщи! Хоть как расставляй, литовками не скосишь. Пусть новый секретарь комбайны дает. Война-то кончилась, хватит жить кое-как. Раз уж вы взялись командовать, то технику давайте. Привыкли на нас, председателях, выезжать. Но уж, коль ты, товарищ секретарь, так, то и мы ведь можем райком поприжать… Неужели ее настропалил этот косорукий секретарь комсомольский? Он все ходил здесь, нюхал, высматривал. Раньше бывало уполномоченные были как уполномоченные. Приедет в колхоз, сядет себе в конторе и начинает: подай ему то, сообщи ему это, а как у вас здесь, а как там? Все расскажешь, распишешь, как тебе надо. А ежели вздумает поля посмотреть, посадишь рядом с собой в ходок, свозишь в поле, покажешь худородные полосы и все. Да на квартиру поставишь его к какой-нибудь молодайке. Он и доволен. Живет себе всю уборочную — и себе хорошо, и людям не мешает. А этот в конторе даже не присел, ни одной сводки не спросил, ничего не спросил. Грамотный, все без объяснения знает!.. Не иначе, он настропалил Катьку… Неужели из райкома от нового секретаря такое указание поступило, чтобы выговоры объявлять… Охо-хо, жизнь!.. Крутись вот так век, выкручивайся…

3

Катя разрывалась на части — в школе занятия, в колхозе — уборка, везде надо поспеть. Сама удивлялась, откуда только у нее силы берутся. В середине сентября партийное собрание решило начать молотьбу хлебов, скошенных простейшими машинами. Все это время Катя ждала Сергея — второй месяц руководит он районом, а в таком крупном селе, как Петуховка, еще не был. Слух доходит, что все время ездит по колхозам, сам во все вникает — десяток председателей уже снял с работы, фронтовиков ставит. Зашевелился, говорят, район, как пчелиный улей на цветении трав.

Катя ждала изо дня в день. И он приехал. И так все получилось, что лучшего Катя и желать не могла.

Был воскресный день. На колхозном току за деревней шла молотьба. Всех, кто не был занят в этот день в поле, Катя притащила сюда — учителей, работников контор, маслоделов, домохозяек. Огромная, когда-то покрашенная в красный цвет, а сейчас облезлая молотилка гудела монотонно, неутомимо. Большая скирда снопов была уже ополовинена, когда прямо на расчищенный ток въехала легковушка. Кто-то из женщин толкнул Катю локтем — гляди, дескать, начальство прибыло. Она встрепенулась, засияла, не сдерживаясь, не таясь, — пусть видят, что она рада, пусть думают, что захотят. Стояла и смотрела, как неторопливо из машины вылез он, как остановился, осматривая ток, скирду, ворох намолоченного зерна, людей на скирде, улыбнулся, помахал им рукой. Катя решительно села на край скирды и, придерживая рукой подол юбки, скатилась ногами вперед, улыбающаяся, веселая. Видела, как Сергей следит за ней с интересом.

Подошла, не опуская глаз, протянула руку.

— Здравствуй, Сергей… Григорьевич.

4

Понедельник в райкоме всегда многолюден. Вернувшиеся субботним вечером из командировки являлись в свои кабинеты, обменивались впечатлениями, разбирали накопившиеся за неделю бумаги. На прием к первому секретарю старались попасть именно в этот день — в другие его не захватишь.

Народ в кабинете Новокшонова не задерживался. Вопросы новый секретарь решал по-военному четко. Многословия не любил. Бесцеремонно обрывал, спрашивал самую суть. Иногда советовался с сидящими тут же в кабинете завсельхозотделом или заворгом.

В этот понедельник в райком приехала Пестрецова. Проблем привезла много. Так и заявила прямо с порога.

— Давайте, Анна Михеевна, коротко выкладывайте ваши вопросы.

И пока та перечисляла, Сергей Григорьевич отмечал:

5

На побывку приехал Костя Кочетов. Не в военной форме и погонах, какими привыкли сельчане встречать служивых, а в шикарном заграничном костюме, галстуке, лакированных туфлях явился он в Михайловку. У деда Леонтьича от обиды даже губы затряслись.

— Как же ты так, Костя? Воевал, говоришь, воевал, а ни погонов у тебя, ни орденов. Вон друзьяк твой Серега в полковники выслужился, на грудях полный иконостас — курице клюнуть негде…

Костя отшучивался:

— Что ты, дед, меня равняешь с Серегой. Он в армии служил, а я в тебя пошел — партизан.

— Все одно ордена должны быть.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

1

Долго и многострадально шла Катя к своему счастью. И когда достигла его — не поверила. Г лазам своим, рукам своим не поверила — таким несбыточно далеким оно казалось ей все время.

Еще тогда, в степи, после проведенной вместе с Сергеем ночи она долго не могла поверить себе: уж не сон ли это был? Уехал утром Сергей — будто проснулась она, а кругом все по-прежнему, все так же размеренно живет Петуховка, как и вчера, как и десятки лет назад.

Ничего не сказал ей тогда Сергей на прощанье. Потом приезжал еще три раза. Уставший, с воспаленными от постоянного недосыпания глазами, он бывал в эти ночи шумно возбужденным и крепко засыпал лишь на заре, камнем бросив Кате в колени свою буйную голову. После уборки заехал однажды днем в школу, сказал: «Поедем на пленум». Посадил ее в машину и увез. И осталась она хозяйкой в четырехкомнатной пустой секретарской квартире.

В тот вечер Сергей, чуточку смущенный, водил ее по гулкому дому, говорил:

— Ты извини, Катя, что я не обставил квартиру к твоему приезду — просто минуты свободной нет. Вот деньги— он ногой открыл крышку лежавшего на полу чемодана, в котором среди белья были разбросаны пачки денег, — завтра возьмешь мою машину и с потребсоюзовским товароведом поедешь на станцию на межрайбазу, выберешь мебель и вообще всякую всячину, ну, эти самые… как их… шторки и эти всякие…

2

Зимой сорок восьмого года в самую «глухую» пору дал секретарь райкома на несколько недель послабление своему партийному активу — не вызывал на обычные накачки, не ездил сам в МТС и в колхозы, не распекал председателей колхозов по телефону. Притаился район, замер. Никто не звонил и Новокшонову — не напрашивался, на внеочередную головомойку. И только Николай Шмырев не вытерпел, позвонил как-то.

— Ты что, не заболел случаем?

Сергей Григорьевич засмеялся.

— А что?

— Тихо стало в районе, как-то непривычно без шума.

3

От сева до уборки, от уборки до нового сева — так и летят месяцы, годы. Задержаться, оглянуться — нет возможности, постоянно: давай, давай и давай! Все дела срочные, все неотложные. Кажется, совсем недавно ордена вручали передовикам района за уборку сорок шестого года, а вот уже прошла уборка сорок седьмого и уже отсеялись в новом сорок восьмом году. Уже и новые хлеба стали набирать колос. Уже снова Новокшонов налево и направо лепит выговора за ремонт комбайнов, за строительство механизированных токов (теперь уже простые навесы его не устраивают), за подготовку зерносушилок. В селе вся жизнь подчинена хлебу, и время меряется хлебом. Год начинается весной с выезда в борозду и заканчивается хлебоуборкой. Подметет заведующий током свою территорию, поставит в уголок метлу и — считай, что год закончен.

Не согласен Юрий с таким порядком, не согласен с кампанейщиной в жизни колхоза. Конечно, уборку не разложишь на все месяцы поровну и сев тоже. Но почему только хлебом меряют жизнь колхоза? Разве животноводческая продукция не сельскохозяйственная? Разве нельзя поставить дело так, чтобы мясо сдавать регулярно в течение года? Разве нельзя работать колхозу не от кампании до кампании, а круглый год? Шесть дней работать, седьмой — выходной, как на заводе. И установить денежную оплату! Не работать вслепую до конца года и там только делить доходы, а в конце каждого месяца получать заработную плату. Разве нельзя это сделать? Можно. Но ведь скажи сейчас об этом Новокшонову, — засмеется, назовет фантазером и мечтателем. А без мечты нельзя. Быть лишь исполнителем — это скучно, а пугалом и погонялом к тому же — мерзко.

Юрий, пожалуй, впервые никуда не торопился — целый день у него был впереди. Поэтому он не понукал редакционного серка. Тот трусил неторопкой рысью, слегка подволакивая задние ноги. Солнце только что выкатилось из-за дальнего лесочка. Еще не было знойно. Трава на обочине дороги после ночной прохлады была ярко-зеленой, сочной. Разве думал Юрий, учась в школе, что ему придется расстаться с мечтой об авиации, а заниматься сельским хозяйством, смотреть на эту вот, — что у обочины, — траву не глазами художника, а оценивающим взглядом редактора газеты: рано или не рано ее косить, критиковать или не критиковать председателя колхоза, не начавшего пока еще сенокос? Немцы говорят: коси траву, пока ее жаль. Правильно. Когда она пожелтеет, ее и скотина есть не будет. Вот такую, как сейчас, и надо косить… А вообще, с кем бы поговорить о денежной оплате в колхозах, о промышленных принципах организации труда. С кем? С Кульгузкиным же не будешь говорить! Не из тех. С Верой Ивановной бы надо посоветоваться. Она мыслящая женщина. Недаром к ней даже преподаватели сельхозинститута прислушиваются — разбирается, видать, в сельском хозяйстве, хотя всего лишь на третьем курсе.

Вспомнил, что еще не отправил контрольную работу в институт. Почесал затылок где тут успеть всюду. Вот сейчас как член исполкома райсовета поехал он проводить сессию сельского Совета в Михайловку. А оттуда в Николаевку нужно. Интересный разговор вчера был у него с Новокшоновым. Сказал, что звонили из «Алтайской правды», искали его, дескать, просили очерк или статью — обстоятельную, большую — о колхозе «Путь к социализму», о Пестрецовой. Просили позвонить им в редакцию.

— Кстати, я сегодня еду в Николаевку, могу подвезти тебя. Будем название колхоза менять. Социализм-то построен, пора к коммунизму путь прокладывать. Вот ты об этом и напишешь, об изменениях в жизни колхоза, о том, что пережил он свое наименование?

4

Юрий Колыгин пять дней прожил в Николаевке. Никогда раньше не приходилось ему так обстоятельно разбираться в колхозных делах. Всегда торопился, всегда было некогда заглянуть поглубже и подумать. А на этот раз два дня просидел с колхозным счетоводом; вникая в производственные показатели с самого первого года существования колхоза. Получилась довольно занимательная диаграмма.

С бухгалтерской дотошностью вникал редактор в колхозную цифирь: переводил тракторы на лошадиные силы, делил на гектары, умножал на урожайность… Вместо привычных текстовых записей теперь цифры, цифры, цифры заполняли страницы его блокнота. И настал день, когда он ясно увидел: люди людьми, председатель хозяйственный, это само собой, а все-таки повышенное и даже чрезмерное внимание районного руководства проглядывало буквально во всем. Сомневаться не приходилось, оно и было одной из главных причин столь резкого подъема колхоза.

Перед отъездом Юрий поговорил и с бывшим председателем этого колхоза Мироном Гавриловичем Пестрецовым. Днем он зашел к нему, больному, домой. Пестрецов давно уже лежал в постели, туберкулез душил его. Гостю он обрадовался.

— Мирон Гаврилович, я пришел к вам посоветоваться, Дело вот какое: мне поручено написать статью и обстоятельную статью — для краевой газеты о вашем колхозе. О том, как из отстающих он вышел в передовые.

Реакция Пестрецова изрядно удивила Юрия.

5

После пленума крайкома комсомола Аля осталась в Барнауле еще на день. Надо было провернуть массу мелких хозяйственных дел: получить бумагу, копирку, выпросить новую пишущую машинку, хотелось поговорить о мотоцикле для райкома — сколько же можно на кляче ездить по району? А еще хотелось побывать на заводе, повидаться с девчатами.

Освободилась она только к концу дня. Села в автобус, поехала на завод.

Забежала в комитет комсомола — никого знакомого, все новички. А в парткоме секретарь сидел старый. Он не узнал Алю. Удивленно смотрел на улыбающуюся посетительницу

— Не узнаете, Василий Федорович?

Тот всплеснул руками: